№4, 1981/Жизнь. Искусство. Критика

Дебюты семидесятых

Главы: «Поморская сага», «Куваевский вопрос» и «История духа» написаны А. Михайловым (Александром Александровичем), глава «Фон» – Ал. Михайловым (Александром Алексеевичем).

 

ФОН

Еще достаточно свежи, не отстоялись в читательском сознании впечатления от первых знакомств с молодыми поэтами и прозаиками 70-х годов, чтобы определить их значение для всей литературы, время еще не успело расставить знаки восклицания, точки и многоточия, поэтому перед именами дебютантов этих лет зачастую красуются вопросительные знаки.

Журналы и газеты устраивают смотрины молодым, выглядывая лица поприметнее, и, в усердном старании не пропустить появление нового таланта, бывает, суетятся на пустом месте. Кто только ныне не выступает в роли Державина, благословляющего на служение музам очередного дебютанта! А Пушкиных что-то не видно…

Впрочем, зачем сетовать: талант – редкость. А смотрины нужны. В

больших смотринах – литературы 70-х; – по-видимому, тоже есть смысл обратить внимание на новые приметные лица, тем более, что некоторые молодые писатели, начинавшие в это время, внесли свои нравственно-эстетические краски или по крайней мере, оттенки в литературный спектр современности. А только что прошедший XXVI съезд КПСС как бы новым светом озарил события минувших лет и наметил обширную, величественную перспективу экономического и социального развития нашей страны на текущее десятилетие. Это дает возможность острее ощутить атмосферу времени, ибо, как сказал Л. И. Брежнев, «период после XXV съезда был непростым. Немало было трудностей – и в хозяйственном развитии страны, и в международном положении». То место в докладе Л. И. Брежнева, где говорится, что «в советском искусстве поднимается новая приливная волна», заставляет пристальнее всмотреться в лица молодых.

Статья эта, завершающаяся диалогом авторов, – попытка обозначить, какие в этот период направления в литературе были развиты молодыми, в каких направлениях шли «поправки», что отвергалось и утверждалось, не было ли кое в чем топтания на месте. Дебюты – явление не изолированное от всей литературы, они – результат ее саморазвития, и, стало быть, рассматривать их надо в литературном контексте современности.

70-е годы, на наш взгляд, не представляют собою самостоятельного периода в истории советской литературы. В эти годы шло развитие некоторых характерных особенностей литературы 60-х годов и выявление новых. Если 60-е годы были переломным, переходным временем для прозы и для поэзии от публичного диалога с читателем к нелегким, иногда мучительным раздумьям наедине, то 70-е, не снижая напряженности раздумий, привнесли в них дух дискуссионности и в этом смысле тоже могут считаться переходными.

Предлагая читательскому вниманию заметки о нескольких литературных дебютах прошедшего десятилетия, мы специально оговариваем условный характер; временного отрезка. Десятилетие – повод для подведения итогов, не больше, но – повод достаточный, чтобы оглянуться назад. Из множества новых имен мы выбрали очень немногие, которые, на наш взгляд, выявляют характерные черты литературного развития.

В начале 60-х поэзия еще не без успеха соперничала с прозой в читательском внимании, но к концу десятилетия утратила свое лидерство. 70-е годы стали временем почти безраздельного господства прозы. В читательских формулярах библиотек прочно заняли место книги Ю. Бондарева и С. Залыгина, Ф. Абрамова и В. Белова, В. Астафьева и Е. Носова, Ю. Трифонова и Д. Гранина, В. Распутина и В. Шукшина, М. Алексеева и С. Крутилина, А. Ананьева и Г. Бакланова, Ч. Айтматова и Н. Думбадзе, А. Адамовича и Г. Матевосяна, А. Иванова и П. Проскурина, В. Быкова и Г. Семенова… Именно эти писатели и некоторые не названные здесь, как правило, оказывались в центре всех дискуссий о прозе.

Начинали они значительно раньше, но золотая пора расцвета таланта большинства пала на последнее десятилетие и обеспечила литературе 70-х высокий этический и эстетический уровень. Литература в эти годы предостерегала нас, по крайней мере, от двух возможных последствий технического прогресса.

Во-первых, от забвения нравственного и духовного опыта народной жизни под напором НТР, резко меняющей весь уклад бытия. Тут можно воспользоваться и словом лад. В этнографических очерках Василия Белова, названных этим словом, речь ведь идет не только о народной эстетике, как говорится в подзаголовке, они затрагивают нравственность, быт в более широком огляде. Автор касается и общественных отношений. Отвечая на возможные недоумения, почему это, когда столько неустройств и неполадок в деревенском житье-бытье, Белов пишет о народной эстетике, он сам же и объяснил: «Потому и пишу, что надо сначала разобраться, как испокон крестьянская «вселенная» была устроена. И разобравшись, к делу приступить. Да не за одно что-то браться… а все разом тянуть». Не зря у него дальше промелькнет мысль о народной жизни «в ее идеальном, всеобъемлющем смысле».

Лад, по Далю, – это мир, согласие, любовь, дружба, отсутствие вражды, порядок. Именно на эти стороны народного (крестьянского) быта обращает внимание писатель, напоминая торопливым людям о том, что, устремившись вперед сломя голову, можно не только споткнуться, но и растерять по дороге кое-что ценное, порушить лад «вселенной».

Доискиваясь путей к миру и гармонии человеческих отношений в сегодняшней жизни, надо, видимо, оглядываться назад, потому что и прежде люди были озабочены многими нашими проблемами, и важно знать, например, как они достигали лада меж собою; кое-что в их опыте (если исходить из предположения, что они были не дурнее нас) поможет в устройстве современного общества.

Литература, проза в первую очередь, увидела одну из своих задач в том, чтобы сохранить некоторые добрые старые традиции, пользуясь словом В. Распутина, «не отказываться от них с той же легкостью и бесшабашностью, как это было до недавних пор».

Опять-таки речь идет о том, что в чем-то, видимо, нарушен лад народной жизни. И тут нельзя не вспомнить открытое письмо Федора Абрамова, адресованное своим землякам-односельчанам. Вот где эстетика и этика народной жизни связаны воедино!

Не надо думать, что в прежнем крестьянском укладе все было безупречно: жизнь старой деревни отражала в себе острейшие социальные противоречия, разумеется, и Белов, и Распутин, и Абрамов не хуже других понимают это, но они-то сегодня скорбят не о том, что омрачало жизнь старой деревни, а о том, что красило ее, вносило в нее мир, согласие, устойчивое постоянство. Это предостережение прозвучало настолько внушительно, что стало ясно: в нем выразилось самосознание какой-то части общества, его опасение перед возможностью утратить свои корни.

Второе предостережение касается отношения человека к природе, точнее будет сказать – взаимоотношений с нею. Трактуя беловский «Лад», Сергей Залыгин писал, что это – «существование человека в ладу с природой и происходящее непосредственно от природы…». В нарушении лада – первопричина современных экологических проблем, которые тоже не обошла наша проза, в особенности очерково-публицистическая, создавая своеобразный фон событийному ряду, а иногда (как, например, в «Царь-рыбе» В. Астафьева) включая природу в активное действие.

Литература этого направления остро ощутила ускорение жизни и отреагировала на него необычайно эмоционально и в то же Время с психологической глубиной. Она и явилась основным двигателем литературного процесса 70-х годов, определила его главное содержание.

Проза о Великой Отечественной войне, которая отнюдь не исчерпала себя и была представлена в прошедшем десятилетии замечательными произведениями Ю. Бондарева, К. Симонова, А. Ананьева, В. Быкова» А. Чаковского, К. Воробьева, Г. Бакланова, И. Стаднюка, В. Богомолова, все-таки не получила такого мощного звучания, может быть, оттого, что она и в предыдущее десятилетие имела большой резонанс и потому более привычно вошла в читательский обиход. И все же надо иметь в виду, как правильно заметил А. Ананьев, что Отечественная война, «хотя и длилась четыре года, опоясала собой целые десятилетия нашей истории», в том числе и предшествовавшие ей, и что это она неизбежно заставляет, о чем бы ни писалось в книгах, соизмерять прошлое, настоящее и будущее с нею.

Проза 70-х не заняла бы главенствующего положения в литературе, если бы не вторглась в проблемы научно-технического прогресса на его нынешнем этапе, не отразила бы нравственно-бытовых сторон жизни современного города. В этом последнем аспекте широко обсуждались городские повести Ю. Трифонова, Г. Семенова, роман С. Залыгина «Южноамериканский вариант» и другие романы, повести, рассказы.

На энтээровском фоне заметными оказались драматургические произведения, но и в прозе были В. Липатов, В. Попов, М. Колесников, чьи романы и повести неизменно служили предметом самого пристального читательского и критического внимания.

Но когда из общего массива прозы 70-х начинаешь выделять наиболее заметные дебюты молодых, то тут же напрашивается вывод о мощном влиянии, которое оказала на них литература, отражающая жизнь деревни, крепчайшими узами связанная с сельским бытием. Если отбросить бесчисленные эпигонские вариации на деревенские темы как неизбежные следы эмоционального давления сильных образцов, то выяснится, что в этом русле прозы появилось несколько заметных дарований.

ПОМОРСКАЯ САГА

На редкость убедительным оказался дебют Владимира Личутина: десяток произведений крупных жанров, в том числе один роман. Такое обилие творческой продукции в дебюте – большая редкость. Тем более – повторим, – что в широкой и острой дискуссии о жизни деревни до Личутина сказали свое веское слово писатели поистине выдающиеся. Верно заметил Ф. Кузнецов: «Трудно назвать в истории русской словесности время, когда деревня вызывала бы к жизни столько общественно значимых, талантливых произведений, когда бы наблюдался такой пристальный читательский и литературно-критический интерес к «деревенской» литературе, как в наше время» 1.

В подобной ситуации молодому прозаику с северной реки Мезени не так-то просто было сказать нечто свое. Ведь именно на Севере вовсю подымался хребет пинежской эпопеи Ф. Абрамова («Пряслины»), у всех на устах было имя беловского Ивана Африкановича. Но если Абрамов с поразительной силой выписывал характеры людей северной деревни в наиболее трудные, драматические периоды ее жизни, вторгаясь в социальную проблематику, если Белов заглядывал в самые глубинные истоки внутренней жизни северного крестьянина, создав поистине классический для русской литературы образ-тип Ивана Африкановича, то В. Личутина привлек устав нравственности в историческом ракурсе и духовные истоки его. Это понятно, легко объяснимо и интересно потому, что поморское крестьянство, из которого вышел и о котором пишет Личутин, живет в наиболее суровых природных условиях, и, естественно, в законах нравственности здесь отражаются эти особенности. И еще потому, что здесь, на северной окраине коренной Руси, – своеобразный заповедник ее духовного наследия – фольклора.

Личутин не выдумывал округа Йокнапатофа, но он, подобно Фолкнеру, творит свою поморскую сагу, не выходя за пределы родной Мезенской округи. Первым романом фолкнеровской саги был роман «Сарторис».

«Начиная с «Сарториса», – говорил Фолкнер, – я обнаружил, что моя собственная крошечная почтовая марка родной земли стоит того, чтобы писать о ней, что моей жизни не хватит, чтобы исчерпать эту тему». Обращение к местному материалу, к истории и жизни американского Юга не помешало Фолкнеру стать одним из самых выдающихся писателей США. Впрочем, мы знаем великий русский пример – «Тихий Дон» Михаила Шолохова, он ведь тоже написан главным образом на «местном» материале.

Когда прочтешь все повести и «хроники» Личутина, то, как и у Фолкнера, можно составлять родословные: дети и внуки, внучатые племянники, ближайшие или дальние родственники персонажей одного произведения возникают в другом, в третьем, в четвертом; незаметные, третьестепенные в одном – они выходят на первый план в другом и т. д. Все они связаны давними, иногда скрытыми, иногда открытыми, добрыми, светлыми отношениями. И если учесть ретроспективные сюжеты, то произведения Личутина уже сейчас складываются в широкую панораму жизни поморского крестьянства в XX веке.

Это действительно поморская сага, мощно разветвленное повествование. И никто еще из критиков не прочитал Личутина во всем объеме, то есть не заметил того, с каким пристрастием, с какой воистину этнографической тщательностью изображает он жизнь и быт северного крестьянства, его нравы, обычаи, обряды, эстетику. Старая поморская деревня отживает свой век, но с нею связаны исторические судьбы народа, в ней наши корни и истоки, и писатель торопится запечатлеть уходящее, сохранить его в памяти потомков в картинах, в движении, в лицах, в образах самой жизни. Никакой другой метод, кроме реалистического, здесь немыслим.

Повести и «хроники» (так он обозначает жанр нескольких произведений) Личутина при этом не отнесешь к бытописанию, они насыщены конфликтными ситуациями современного содержания и полны драматизма. Идея сохранения этических и духовных ценностей в общем контексте его произведений принимает всеобъемлющий характер в том смысле, что, так или иначе, все персонажи, все сюжетные завязки и коллизии, все, иногда излишне подробные, описания бытовых

ситуаций, обрядов, подворья, трудовых усилий несут в себе оттенки этой общей, сквозной в творчестве Личутина, идеи.

Что, казалось бы, в этом плане может дать образ многажды жизнью битой, обездоленной, лишенной потомства, добра и ласки, загнанной на хутор старой вдовы Нюры («Вдова Нюра»)? Оказывается, может. И как много может! И в нравственном и в духовном плане. Вот как она размышляет на исходе жизни, эта полуграмотная крестьянка: «Неужели человек создан только едоком? Но зачем тогда ему голова дадена? У волка нету разума, заяц – тот вовсе глупый, и только человеку положено все. Знать, природа, мать наша всеобщая, породила поначалу зверя всякого и рыбу, потом мошку и пакость да птицу, а после уж человека. Но ежели первые детки для всего миру строятся, то последний – для матери, для сохранения ее покоя. Может, и задуманы были люди как хранители матери единой, а получились едоки-дармоеды. Ошибка вышла?.. Если по жадности, так все можно переесть, разом скушать, ведь так эстолько людей на миру, каждого прокормить надо, да каждый только больше давай, все разом потребить хотят – и лес, и зверя, и воду, так господи! Через ту жадность и войнам нет числа. Ведь когда сын за матерью не приглядывает, говорят про него, он нехристь, сукин сын он, и люди плюют в его след… Разве люди сами на себя плюнут? Ежели плюнешь, то и оттираться надо, тут-то и увидишь, сколь черен и грешен внутри, а соскребать эту грязь – и веком не соскрести…»

Человек, в общем-то, почти не тронутый современной цивилизацией, этакий стихийный материалист, мудрость жизни постигающий долгим и горьким опытом, вдова Нюра из самой гущи кондового быта прорывается в область духа, обнаруживая исконную народную тягу к гармонии, к ладу в своем бытии,

Трогательны своей наивностью и первозданной простотой сердечные порывы старой вдовы Нюры. Но не только читательское сочувствие вызывают они, сочувствие к горькой вдовьей доле. И не парадным бы словом хотелось сказать о том, как крепка в Нюре крестьянская русская порода, если она, неся в жизни одни страшные потери, не только не ожесточилась сердцем, но сохранила в нем доброту к людям, волю к жизни и чувство душевного лада. Вот что бесценно в характере русского крестьянства и что Личутин настойчиво выявляет как национальное достояние.

Не все критики (как, впрочем, и не все читатели) жалуют старух в современной прозе. Дескать, ладно, Астафьев отбил низкий поклон своей бабушке Катерине Петровне, великому учителю жизни; Распутин растопил сердца для сочувствия старухе Анне, а потом и старухам из Матёры, которым предстало на склоне лет покинуть родовое гнездо; скольким еще другим старым женщинам отдали свое сыновнее внимание и любовь писатели России… Так не хватит ли про старух?

Нет, сказал на Шестом съезде писателей СССР Ф. Абрамов, и сегодня, «когда старая деревня доживает свои последние дни, мы с особым, обостренным вниманием вглядываемся в тот тип человека, который был создан ею, вглядываемся в наших матерей и отцов, дедов и бабок». И кстати говоря, назвал имя молодого писателя Владимира Личутина, который «клонит свое ухо к их негромкому стариковскому слову».

Не может и не должно мешать «стариковское слово» молодому, может быть, более звонкому, не может и не должно прошлое заслонять сегодняшний день, оно само – та опора, на которой все и держится, и без оглядки на него нечего и думать жить дальше.

В разных ситуациях показаны молодые персонажи одной из «хроник» Личутина («Золотое дно») Герман Селиверстов, Коля База и Сашка Таранин, они составляют маленькую бригаду на семужьем лове. Герман, звеньевой, постарше своих товарищей, отслужил на флоте, он суров, иногда грубоват. На рыбацком промысле в Поморье не до сантиментов: чуть зазевайся, не напрягись, не прояви силы и ловкости – можешь погибнуть сам и погубить товарищей. Вот почему такой жесткий устав в отношениях между членами бригады, который принят ими. Вот почему Коля База, отпросившийся навестить свою возлюбленную Зинку, уже затеявший – к великой ее радости – разговор о женитьбе, вспоминает о товарищах («ждут ведь ребята») и хоть клянет в душе Германа за то, что не согласился снять ловушки и переждать непогоду в деревне, но, подумав о том, как обрадует своим досрочным возвращением ребят, ночью, во время шторма решил вернуться к ним. Да сгоряча-то и попал впросак – выбросило штормом лодку на отмель, опрокинуло, забило песком. И Коля База подался в бега, боясь наказания и стыда перед миром. Но, прячась от людей, он все больше думает не о себе уже, ему нестерпимо хочется повиниться перед ребятами, и прежняя жизнь с нудной болтанкой в море, лежанием на нарах, с дымной ухой и короткими ленивыми перебранками кажется ему блаженством. Взбалмошный человек Коля Малыгин по прозвищу База, но вот какие прекрасные мысли приходят ему в голову, когда он оказался в отчуждении от людей: «Господи, сколько радостей приходится на одну душу человечью, когда ее не тревожит совесть! И как это разумно все-таки, что природа, создавая человека, отличного от зверья и способного переходить дозволенное, поместила в его душу незримую совесть».

Вы почувствовали, что это все-таки не сам Коля, а автор, Владимир Личутин, подключается к Колиным печальным думам и чувствам? Самому-то так складно не выразить их, но душа Коли настроена сходно.

В это время в беду попадает Герман, азарт подвел его в борьбе со стихией, а море не прощает никаких оплошностей, и человек, допустивши ошибку, чуть было не погиб.

На помощь пришел вовремя подоспевший Коля База.

Суровый и жесткий человек Герман, истый помор, иногда слишком жесткий и мрачный, он в то же время мягок и уступчив по отношению к жене, он и мышь пожалел, и медвежонка… Шалопутный Коля База, что утешился возле безропотной Зинки, успевшей к этому времени сообразить двух «сколотных», не хочет «предавать» свою любовь. «У Зинки будет муж, у парней отец. Хватит кобелить, всех девок все одно не проверишь».

Всякими они бывают, эти парни и молодые мужики, но и Герман с Колей, и совсем юный Сашка Таранин, и даже излишне податливая Зинка блюдут себя в главном – в нравственном отношении к труду, к товариществу, друг к другу. Да, они бывают грубы, невоздержанны, забулдыжны – такими бывали их отцы, деды, – но они унаследовали крепкое нравственное здоровье, которое не позволяет им поступать против совести. Совесть Личутин выставляет в качестве главного нравственного мерила и на ее оселке проверяет характеры.

Ищет писатель современных наследников поморского племени и среди тех, кто соприкоснулся с городской цивилизацией. Это и Степушка, и Люба («Обработно – время свадеб», «Последний колдун»), и сельский интеллигент, учитель Тимофей Ланин («Крылатая Серафима», «Душа горит»), и художник Геля Чудинов («Бабушки и дядюшки»).

Тимофея Ильича Ланина и близко нельзя поставить с молодыми рыбаками из «Золотого дна», потому что он неблагороден, мстительно жесток по отношению к женщине, которую сделал своей женой. Как бы ни обелял себя Тимофей Ильич в мыслях о жизни, в тоске по настоящей любви, но во всем этом видна какая-то искусственность, внутреннее «фанфаронство», как сам же он и подумает. Но зато вполне очевидно, что он сводит счеты с женой, изображая ее с первого же знакомства во всей неприглядности, не замечая, что более всего унижает этим себя.

Так бы и выставить последовательно Тимофея Ильича – жалеющим себя, красиво страдающим самовлюбленным пустельгой, но нет, прорывается кое-где авторское сочувствие к этому человеку. Даже странным кажется, что, резко осуждающий нравственный релятивизм Степушки («Последний колдун»), Личутин так терпимо воспринимает его в другом, внешне замаскированном, «интеллигентном», но не менее жестоком виде. Образ Тимофея Данина более развернутым дан в повести «Душа горит», там он показан определеннее, показан постепенно спивающимся, рефлектирующим, нравственно совершенно развинченным человеком, никак и ничем не проявляющим своего учительского призвания.

Личутин, видимо, придает большое значение корневым связям искусства с традициями, этикой и эстетикой народной жизни, и в этом плане обращает на себя внимание образ молодого художника Гели Чудинова. Чудинов живет в большом городе, ему тридцать лет – возраст, когда пора уже определиться в жизни, и хоть Геля решил наконец целиком посвятить себя искусству, он не испытывает уверенности в призвании. Встречи с «бабушками и дядюшками», семейные предания, живые типы людей маленькой слободы и деревни Снопы, жизнь в ее не только внешнем, но и подводном течении должны, по замыслу автора, дать импульсы к творчеству, пробудить в Геле истинного художника. Он приходит к пониманию того, что надо «созреть душой, проснуться ею, обрести неожиданную смелость духа, и видения, и мысли… и в природе увидишь не только ее внешнюю форму, но и глубину ее, сокрытую от глаза ремесленника, от души, не могущей сострадать, – тогда и напишешь не жалкое подобие натуры, скопировав цвет и тень, а проникнешь в самую глубь сложнейших состояний человека и природы». И еще он, уже как бы на собственном опыте, заключает: чтобы «обрести такую способность, нужно не только проснуться однажды душою, но и засветиться радостью…».

Сюжет иллюстрирует эти размышления молодого художника несколько схематично, он складывается таким образом, что не оказывает особого влияния на эстетическое сознание Гели, но безусловно влияет на его нравственное чувство.

Геля тоже, как и Степушка, как и Ланин, томится одиночеством, ему скучно на родине (впрочем, это чувство он несет в себе от неустроенности). Он ищет не тему и сюжеты, не материал для творческого воплощения, а нравственную опору. Перед ним – в преданиях и воспоминаниях, а также вживе – проходит галерея типов, «бабушек и дядюшек». Здесь, на родине, в памяти Гели всплывают подробности встреч с бабушками Натальей (по матери) и Маней (по отцу), здесь он слышит предания о них. Из воспоминаний и преданий складываются образы непохожих друг на друга, но цельных, сильных характером женщин.

Как будто бы проста философия жизни бабушки Натальи, в застолье она выразила ее шутливо: «Всех девок не перецелуешь, всей работы не переделаешь, всех денег не заработаешь, всего вина не перепьешь, но к этому надо стремиться». Такова народная метафора полноты жизни, которой не хватает скучающим и неприкаянным молодым людям.

Но, может быть, такая жизнь для нового поколения слишком бездуховна? Не зря же Геля взволнованно допрашивает свою мать и дядю Кроню: «Выходит, для живота и живем, создаем что-то, мучимся, планы выполняем и перевыполняем – все для живота? А где душа, мечтания, красота?»

Вопрос-то поставлен, но ответ на него получить не просто. Само по себе изменение профессионального статуса Гели может говорить только о стремлении углубиться в духовную жизнь через искусство, не больше. А вот устав нравственности в жизни «бабушек и дядюшек» ему раскрывается таким, какой представляет возможность выявить свое отношение к нему: наследовать ли его или нет. Не живи по этому уставу бабушка Наталья – надорвалась бы, не вытянула десятерых детей, не перенесла бы лихолетья войны.

По этому же уставу, с поправками на время и обстоятельства, живет и дядя Кроня, человек, в котором воплотилась и житейская мудрость, и порядочность, и крестьянская совесть. Живет в дяде Кроне чувство прекрасного, хоть и жалуется он, что одним, мол, днем живем, то пахота, то сенокос, то уборка – даже оглянуться некогда… А душа его открыта для самых разнообразных впечатлений. Он и сестре своей, Гелиной матери, Лизавете, говорит: «Ты дай душе-то отдох, Лизавета. Ты освободи ее от досады». А в Снопе, в деревне, куда Геля приехал навестить дядю Кроню, он увидел его возвращающимся «с сенов», обросшим и усталым, но источавшим такую чистую и радостную силу, от которой всегда светло на душе. И в привычных, ничего вроде бы особо не значащих словах приветствия «была сплавлена вся радость и от золотых деньков, что стоят на земле, и от потной работы, и от зародов, наставленных по всему наволоку, и от того, что приехал нынче племяш и они вот сейчас пойдут вместе в баню, а потом сядут за стол, разговеются ради встречи и толково поговорят».

Надежно, светло рядом с таким человеком – вот что чувствует Геля. Дядя Кроня ему родня не только по крови, а и по душе. Геля принимает его нравственный устав. А вот другой дядя, брат отца, Федор, приобретатель и индивидуалист, человек, лишенный совести, он – нравственный антипод дяди Крони, от такого наследства Геля отказывается, с ним вступает в борьбу. Правда, увы, в кулачную – такова ситуация.

Сделать нравственный выбор здесь нетрудно, и Геля его делает, он утверждается в праведной народной морали ее законным наследником и тогда чувствует душой какое-то новое между собой и матерью «расположение и понимание, куда большее, чем просто сыновняя и материнская любовь…».

Это чувство рождает мысли об искусстве, приводит к нравственному равновесию, дает импульс творчеству. Так В. Личутин подводит Гелю Чудинова к финалу повести, написанному в заметно идиллических тонах. Подводит к искусству, но не вторгается в его сферу, даже не пытается это сделать, замыкая повествование на поисках внутренней опоры жизни молодого художника. Пасторальные краски финала в какой-то мере снижают напряжение нравственного поиска, но его психологическая закономерность и искренность прозрения Гели не вызывают сомнений.

Духовные прозрения стариков, проживших длинную жизнь, таких, как вдова Нюра или дед Геласий («Последний колдун»), показаны Личутиным с более глубоким проникновением в психологию персонажей, но для него решающее значение имеют те связи, которые писатель устанавливает между поколениями, он страстно желает углубить их, закрепить. Старый слепой мудрец Феофан («Последний колдун») допрашивает председателя колхоза Радюшина: «…Душу человечью какую отправим в будущее, в котором обличье? Каменном, железном, пластмассовом или живом, болючем?»

Этот-то вопрос и мучает Владимира Личутина – не только в двух повестях, «Обработно – время свадеб» и «Последний колдун», а и других его произведениях, ради этого он столь пристально и вглядывается в стариков: какая же сила в них, если пустили корни здесь, на краю земли, на ее суровой, холодной околице? И он полагается на ту молодежь, которая впитывает в себя эту силу, которая воспринимает трудовую мораль и высокий лад жизни поморов в прошлом.

Проблема традиций именно в нравственном уставе жизни больше всего и занимает писателя. Но есть у него другая забота, не высказанная прямо, сближающая его, пожалуй, с Астафьевым и Распутиным, с Беловым, – проблема русской речи уже как духовного наследия. И здесь северное поморье с его богатейшей россыпью диалектов, близостью к истинно русским истокам родного языка стало счастливой колыбелью Личутина. И здесь тоже есть своя богатая традиция – прежде всего устно-поэтическая, традиция замечательных хранительниц фольклорных сокровищ Марии Кривополеновой, Марфы Крюковой, Маремьяны Голубковой и таких писателей, как Борис Шергин, Алексей Чапыгин, Степан Писахов.

Личутин живет в стихии поморских говоров, обладающих большими выразительными возможностями. Вся его проза словно выкристаллизовалась из обыденной северной крестьянской речи как некий сплав ее с традиционным литературным языком. В ней можно обнаружить пробелы вкуса, некоторые диалектные излишества, не всегда выдержанный индивидуальный строй речи персонажей, но в ней нет нарочитого украшательства, навязчивой экзотики. И авторская речь, и диалоги в прозе Личутина органичны, тут сразу видно, что автору не надо заглядывать в словари и выискивать колоритные словечки, чтобы придать повествованию языковую характерность, его лексический запасник неисчерпаем. На пути к художнической зрелости Личутин становится менее расточительным в употреблении диалектных слов, и происходит это не оттого, что у писателя иссякает их запас, а оттого, что ему уже важнее становится передать речевой лад поморов, нежели лексический колорит, хотя и о нем Личутин не забывает. А лад речи тяготеет к сказу, к плавному перекату слов, с частыми инверсиями, и почти в каждой фразе идет интонационное усиление к середине, чтобы к концу ее снизить тон, подготовить паузу. Так подчеркивается значительность следующей фразы, всего текста. Трудно, пожалуй, невозможно дать представление о стиле прозы Личутина в каком-либо одном отрывке, ибо стиль ее гибок, переменчив, обладает множеством оттенков лексического, синтаксического и интонационного свойства. Он оплодотворен северным фольклором, придающим прозе Личутина эпическое звучание, и он эмоционален, ибо круто замешен на живой разговорной речи архангельских поморов. Повести, «хроники» Владимира Личутина, его роман «Долгий отдых» воспринимаются в речевом контексте современности как такое явление духовной культуры, которое теснейшим образом связывает нас с прошлым, с традицией.

Наблюдаемое ныне «опреснение» языка прозы, сведение его к некоему полуинтеллигентному, полулитературному варианту не может не заботить критику, и такого рода мощные «инъекции», как произведения Астафьева, Белова, Распутина, а теперь Личутина, Крупина и некоторых других молодых прозаиков, вносят в литературу струю свежести. А, кроме того, они напоминают, как неисчерпаемо богат русский язык, как неисчерпаемо велики его выразительные возможности.

КУВАЕВСКИЙ ВОПРОС

Литература сегодня, естественно, не обошла вниманием жизнь производственных коллективов с переплетением множества деловых и житейских связей внутри них, создающих определенный нравственный климат, активно влияющих на формирование личности. В производственном коллективе видна и социальная структура общества, по крайней мере, значительной его части. И давние споры о производственном романе теперь принимают иной оборот, пожалуй, во многом благодаря произведениям молодых писателей 70-х годов – О. Куваева, А. Проханова, А. Плетнева, Ю. Скопа, А. Кривоносова, С. Рыбаса, В.

  1. Феликс Кузнецов, За все в ответе. Нравственные искания в современной прозе и методология критики, «Советский писатель», М. 1978, стр. 70.[]

Цитировать

Михайлов, А.А. Дебюты семидесятых / А.А. Михайлов, А.А. Михайлов // Вопросы литературы. - 1981 - №4. - C. 38-86
Копировать