Не пропустите новый номер Подписаться
№5, 1988/Мнения и полемика

Давайте послушаем Достоевского…

Как писал несколько лет назад А. Адамович, даже обидно для XX века: насколько он, этот век, прогнозам Достоевского следует («Новый мир», 1981, N 10).

Написанное Достоевским обладает удивительным качеством – оно вечно злободневно; причем не только в возвышенном философско-эстетическом смысле, но и в самом насущном, практическом (если вообще возможно эти смыслы разделять). Писал он, кстати говоря, и о гласности, вернее, о тех явлениях, которыми сопровождается на первых порах ее появление в обществе («…разлилась как море благодетельная гласность… закишели бессчетные иксы и зеты, с жалобами друг на друга в газетах и повременных изданиях; явились поэты, прозаики, и всё обличительные… явились такие поэты и прозаики, которые никогда бы не явились на свет, если б не было обличительной литературы»; «Говорят, в «Русском вестнике» прибавилось вдруг столько подписчиков, что и сосчитать нельзя было… С какою жадностью читали мы о Живоглотах, о поручике Живовском… об озорниках и талантливых натурах, – читали и дивились их появлению. Да где ж они были, спрашивали мы, где ж они до сих пор прятались?» – это из Введения к циклу статей о русской литературе 1861 года).

Закономерно, что в нынешнюю сложную эпоху мы все чаще и чаще обращаемся с вопросами к Достоевскому, как и к, другим нашим классикам, – но вот научились ли мы их ответы правильно слышать? Не всегда, к сожалению; а иногда ответы насильственно подгоняются под те или иные субъективные нужды, а затем, уже как бы подкрепленные авторитетом великого классика, используются как мощное оружие в полемике со всеми несогласными. Остановлюсь на нескольких подобных примерах, особенно тревожных потому, что речь идет об обращении к широким читательским массам, которые не всегда могут углядеть подмену в произносимых как бы от имени Достоевского истинах.

Сейчас мы, наконец-то, не только стали писать о дефиците нравственности, дефиците милосердия в нашем обществе, но и начали выяснять причины этого. Одна из важнейших причин – десятилетиями внедрявшийся в общественное сознание прагматический подход к нравственности: понятия добра и зла относительны, зависят от конкретной цели, человеческая личность не является высшей ценностью – люди взаимозаменяемы. А раз так, жертвовать одним для счастья сотни, а сотней – для счастья тысячи (и так далее) не только можно, но и должно. То есть вполне раскольниковская арифметика («Одна смерть и сто жизней взамен – да ведь тут арифметика! Да и что значит на общих весах жизнь этой чахоточной, глупой и злой старушонки?» 1), против которой Достоевский воевал всю свою жизнь и которая, при увеличении масштаба, превращается в печально известную теорию: будущий общественный прогресс должен быть достигнут любойценой.

Сторонники этой теории не исчезли и в наши дни (см., к примеру, статью В. Рослякова «Реванш?» – «Литературная Россия», 28 августа 1987 года2), и нет для них более нелюбимого и опасного противника, нежели Достоевский. Но если общество меряет нравственность категорией пользы, то члены этого общества будут поступать так же и в частной жизни; и тогда горе всем слабым, увечным, больным, а тем паче оступившимся, сбившимся с пути истинного: ведь полезность их равна нулю, а то и отрицательной величине. Будут расти контингенты домов для престарелых и сиротских приютов, будут раздаваться голоса в защиту СПИДа, уничтожающего, на пользу общества, всех развратников и наркоманов. Одни сторонники «новой нравственности» не понимают или не хотят понимать подобных последствий, другие – откровенно принимают их: помню, лет пять назад один философ в солидном журнале писал, что в отличие от Достоевского «нам нужны любовь и самопожертвование не «направо – налево», а с большим разбором». Но этот автор по крайней мере четко противопоставлял свои взгляды взглядам Достоевского; бывает, однако, и иначе…

Книга И. Волгина «Последний год Достоевского» (М., 1986) уже успела получить большую прессу и встретила огромный интерес среди всех почитателей творчества Достоевского, у самой широкой публики. Научные и художественные достоинства этой работы неоспоримы, равно как и заслуги И. Волгина перед памятью Достоевского. Многим людям его книга помогла уяснить подлинное место Достоевского в отечественной истории, помогла понять, что автор «Карамазовых» был вовсе не больной гений и не призывавший к рабской покорности реакционер. Но не меньшее воздействие на общественное сознание оказывают две гипотезы, выдвигаемые в этой книге: что во второй, ненаписанной части «Карамазовых» Алеша должен был стать политическим преступником, дойти «до идеи о цареубийстве», и что не исключены сочувственные контакты самого Достоевского с народовольцами в последние годы его жизни. Для многих именно это и составляет основное содержание книги И. Волгина.

Гипотеза об Алеше даже в качестве гипотезы чрезвычайно шатка (не учитывает других известных науке версий продолжения романа, а также того, что приписываемые Достоевскому и дошедшие до нас из вторых-третьих рук слова о будущем «политическом преступлении» его героя могли относиться и к Дмитрию, и к Ивану, и к Коле Красоткину), противоречит всему известному нам тексту романа «Братья Карамазовы». Но Волгин-то пишет, что такой исход судьбы Алеши «естествен для Достоевского» (стр. 36). Правда, он пишет ранее, что планировалось «доказательство от противного»: Алеша должен был перед смертью раскаяться в содеянном. Как не замечает Волгин, что тем самым обрекает Достоевского на простое повторение иронического рассказа Ивана о женевском преступнике Ришаре, которого перед смертью убедили, что он изверг, – и «оттяпали-таки» потом голову? Однако, как и следовало ожидать, доказательство «от противного» прошло мимо сознания широкой публики и образ Алеши-инока, перестраивающего мир на началах любви и не приемлющего дажеслезинки ребенка в основании всечеловеческого счастья, успешно заменяется ныне в нашей периодике образом народовольца-бомбометателя (как известно, подобные покушения не обходились без невинных жертв, смерти ребенка; уж не говоря о самой неприемлемой для Достоевского идее счастья через убийство). А дальше ход мысли может быть таков: если уж сам великий гуманист Достоевский считал возможным для своего любимого героя – даже ради благой идеи – путь через убийства, то что же нам уж…

Для доказательства подобного постулата и вообще того, что творческий дух Достоевского был «глубоко родствен» идеям народовольцев, Волгин вынужден прибегать к весьма странным доводам. Вот один из них: между русскими «бомбистами» прошлого века и нынешними террористами нет никаких параллелей, ибо первые губили меньше невинных людей и действовали во имя благородной цели. Ну чем не раскольниковская арифметика, выдвигаемая в качестве оправдания будто бы «естественного» для Достоевского решения!

И вот уже публицист Е. Лосото, как бы подхватывая и развивая мысль И. Волгина, пишет: «Согласитесь, что взрыв бомбы в парижском универмаге имеет общего с событиями первого марта 1881 года лишь то, что там и там – бомба. На этом сходство заканчивается» («Комсомольская правда», 6 октября 1987 года). Как же не видеть, кроме бомбы, живых людей, чья жизнь прервалась на месте тех взрывов (еще ведь и в этом было сходство!), муку их ближних…

Есть и обратные примеры, не менее тревожные: когда Достоевского пытаются представить слепым, не от мира сего проповедником «отвлеченных» моральных норм, призывающим во имя заповеди «не убий» отдавать на поругание насильникам своих близких (подобное рассуждение критика Е. Суркова и опровергающую его цитату из «Дневника писателя» Достоевского я уже приводил в своей заметке в «Литературной газете» от 15 июля 1987 года). Критик Дм. Иванов, разбирая концепцию милосердия, излагаемую в повести Н. Шмелева «Пашков дом» (речь идет о том, что не надо бы в 1956-м навстречу одному потоку, из лагерей, отправлять другой, почти столь же обширный, бывших доносчиков, следователей и палачей – только продолжим цепь зла), пишет:

«Для этого (прощения. – К. С.) нужно или смотреть с надмирной высоты, или быть великим, как Достоевский, или не испытать позора унижения…» («Огонек», 1987, N 18, стр. 28). Но ведь великим мы называем Достоевского именно потому, что он подсказывает нам, обычным людям, правила поведения в нашей повседневной земной жизни, разве не так? «…Величавое отделение себя от всего… рядом живущего… взгляд, скользящий сверху», относил Достоевский к тягчайшим из писательских грехов (т. XIX, стр. 62). И никогда не призывал Достоевский к абстрактному всепрощению, ибо никогда теория не заслоняла от него конкретные судьбы людей: «Кто уж слишком жалеет обидчика, тот, пожалуй, не жалеет обиженного» (т. XXIII, стр. 16). «…Надо сказать правду и зло назвать злом», но «войдем в залу суда с мыслью, что и мы виноваты» в свершившемся преступлении. Эта «боль сердечная» и не позволит нам подменитьнаказание – местью (т. XXI, стр. 15).

«Отодвигает» Достоевского от решения насущных вопросов современности и И. Клямкин, автор нашумевшей статьи «Какая улица ведет к храму?» («Новый мир», 1987, N 11). Хотя и признает он, что «мы все больны Достоевским» (?! – как будто полвека назад писано: сейчас, кажется, понятно, что именно нравственному оздоровлению Достоевский способствует; впрочем, в свете дальнейшего этот оборот удивления не вызывает), но от храма князя Мышкина, заявляет он далее, «до сих пор не проложено ни одной исторической улицы».

  1. Ф. М. Достоевский, Полн. собр. соч. в 30-ти томах, т. VI, Л., 1973, с. 54. Далее ссылки на это издание даются в тексте.[]
  2. Напомню, что в этой статье, посвященной выяснению вопроса: «здоровое» ли мышление у ряда известных советских писателей или оно «подорвано… на трудных исторических поворотах» (так вежливо именуются годы культа), прямо сказано: человеческую цену индустриализации и коллективизации недопустимо взвешивать на весах, гуманности, «в стране тогда ребром стоял вопрос: кто кого? Или мы их, или они нас… Нас устраивал только один ответ: мы их. Любой ценой!»[]

Цитировать

Степанян, К.А. Давайте послушаем Достоевского… / К.А. Степанян // Вопросы литературы. - 1988 - №5. - C. 215-225
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке