№3, 1980/Жизнь. Искусство. Критика

Человек науки и наука человечности

…В книгах ищут не развлечение и не забвение, но истину и духовное оружие,

Т. Манн

Ни одна из беллетристических или научно-популярных книг об ученых не проходит мимо читателя. Более того: романы или повести об ученых чаще всего становятся «бестселлерами».

Есть определенная социальная закономерность в огромной популярности такой литературы сейчас, на рубеже десятилетий, в эпоху ускоренного научно-технического прогресса. Наука постепенно превращается в ведущий фактор общественного производства. Начало этого процесса отмечал К. Маркс: «…Научный фактор впервые сознательно и широко развивается, применяется и вызывается к жизни в таких масштабах, о которых предшествующие эпохи не имели никакого понятия» 1.

Объем научных исследований, ведущихся в нашей стране, беспрецедентен. Масштаб людских ресурсов современной советской науки колоссален, – по сравнению с 1940 годом численность рабочих и служащих в сфере науки увеличилась в одиннадцать раз и превысила 4 миллиона человек.

Академик Г. Марчук в одном из своих выступлений подчеркнул: «Реализация научных идей, материализация научных достижений в технических системах предполагают высокий уровень развития интеллектуальных способностей человека, его нравственной и социальной ответственности. НТП (научно-технический прогресс – Н. И.), создавая условия для решения важных социальных проблем, предоставляет человеку возможности активного подхода к действительности, творческого участия в социальной деятельности, реализации его планов. В то же время человеческий фактор является центральным в осуществлении задачи соединения преимуществ социализма с достижениями научно-технической революции».

Можно напомнить и об усиленной интеллектуализации технического труда, и о повышении роли науки и использовании ее достижений на благо всей экономики страны, и о том, что под влиянием научно-технического прогресса меняется система образования. Меняется и характер самого научного поиска – «повышается роль коллективного труда, возрастает удельный вес совокупного творческого потенциала», как замечает Г. Марчук.

В общем, все говорит о том, что люди науки, ученые, стали мощной производительной и общественной силой. И сами по себе для литературы они, яркие, творческие личности, действительно представляют большой интерес.

Второй фактор: наука, как никогда прежде, своими достижениями стала не только служить прогрессу, но и своими последствиями беспокоить человечество. Человечество беспокоится о своей судьбе. И литература задумалась: а кто же они, эти люди, делающие столь парадоксальные – с нравственной точки зрения – открытия? Взрыв, «бум» беллетристики, кино и живописи, с героями-учеными, пал на 60-е годы. Именно тогда и обнаружила наука свой двусторонний и парадоксальный лик; именно тогда с благоговейным трепетом вглядывались «обычные» интеллигенты в неописуемо отчужденные от мирской суеты лица очкастых молодых гениев, обтянутых черными свитерами, колдовавших над таинственными приборами или застывших в неопределенно величественной, недоступной простым смертным медитации…

(Насколько реалистичным, похожим было такое изображение, я судить не берусь.)

Герои были возвышенные, отрешенные, не такие, как все. Повесть И. Грековой «За проходной» населяли какие-то непонятные, даже и вовсе иногда на людей непохожие интеллектуальные «силы». В фильме «Девять дней одного года», который, как писали тогда критики, открывает новые горизонты исследования человека, вообще нет изображения личности, человека как неповторимого и уникального творения, а есть интеллектуальная тень человека, который, как иронизировал П. Палиевский, «стремится смертельно облучиться, а смертельно облучившись, начинает скорее записывать формулы, не обращая внимания на жену, которая пришла к нему в этот момент, потрясенная тем, что он должен умереть. Ценнее всего на свете для него это абстрактное знание».

Гуманизм литературы был как бы отодвинут в сторону; на первый план выходили – лаборатории, опыты, эксперименты, какие-то словно картонные реакторы. Чисто личные, личностные «запросы» героев игнорировались. Все вроде бы компенсировала ирония. Но ирония, прикрывая, ни от чего не спасает.

Эта литература и это искусство были романтичны по своему пафосу, по своей сути; они изображали своих героев некими «байроническими натурами»: ирония, подмешанная к цинизму, скепсис, прекрасная наружность, и все это – на фоне молний, грозы, ливня, в общем, – в стремлении покорить, разгадать, подчинить стихию.

А уж если здесь изобличался цинизм, то и цинизм тоже был не какой-нибудь простецкий, а глобальный: «хоть черту душу заложить, лишь бы дело делать», как говорит Тулин из «Иду на грозу» Д. Гранина. Тот же Тулин замечает: «Галилей все-таки отрекся. Ради того, чтобы иметь возможность работать и дальше. Он был деловой товарищ…».

Но проза эта была в то же время и сентиментальной. Обманутые девушки, преданные возлюбленные, уходящие куда-то прочь, уезжающие, улетающие, чтобы не мешать любимому заниматься наукой. Проливались слезы, разыгрывались мелодрамы, совершались и преодолевались адюльтеры. Все ради науки, все жертвы на ее алтарь, да и жертвы ли это! – так стоял вопрос. «Физики», я думаю, торжествовали. Во всем, во всех областях знания началось повальное увлечение точными науками. Люди готовы были всю жизнь просчитывать на машине чей-нибудь частотный словарь или искать систему употребления гласных в творчестве Ахматовой.

Сейчас, когда в литературном процессе обозначилось такое существенное явление, как «деревенская проза» (можно сколько угодно спорить о термине, но другого пока нет), когда развитие литературно-критической мысли как бы направлено этим неожиданным, не запланированным в эпоху НТР самодвижением литературы, когда ведутся споры и ломаются копья вокруг перспективности «техносферической» прозы, проза, героями которой являются ученые, деятели науки, так волновавшая читателя в 60-е годы, не находится в центре общественного внимания. Оставшись столь же популярной и читабельной, она, как это ни парадоксально, существует где-то на периферии современной критики. Хотя, казалось бы, проблемы, поднимаемые ею, герои, изображаемые и столь любимые ею, есть самые современные проблемы и самые современные герои.

Ю. Суровцев в своей статье «Люди искусства и науки в современном романе» («Дружба народов», 1976, N 2) писал: «Научное в Вихрове, Лобанове, Крылове- это неотъемлемая часть их человеческого облика, характера, поведения, и на эту именно «часть» Леонов и Гранин обратили внимание, вроде бы и непропорционально большое. Однако литература не арифметика, и пропорции здесь иной, не количественной природы. Думаю, не ошибусь, сказав, что «Русский лес» и романы Гранина об ученых пришлись ко двору в свое время не только благодаря нравственной проблематике и обогнали «свое» время тоже не из-за нее одной.

Изображение самого процесса творческого труда людей творческих профессий – актуальная задача сегодняшней прозы».

Но что такое творческий труд? Каким видится критику изображение этого процесса?

Изображение творческого процесса отнюдь не тождественно, на мой взгляд, изображению только творческого труда где бы то ни было – в лаборатории или в уютной квартире.

Изображение творческого процесса – это и изображение биографии души ученого, творца, это и изображение самовыявления и самовыражения личности – одна из сложнейших задач литературы вообще. Творческий процесс гораздо обширнее и мощнее самого результата, итога, открытия как данности. Не подробное описание деятельности мозга либо «душевного подъема», сопровождающего «открытие», а проникновение в органическую, напряженную жизнь души – вот что должен поставить своей целью писатель.

Размышляя о задачах искусства, в одном из своих ранних выступлений М. Бахтин писал: «Три области человеческой культуры – наука, искусство и жизнь – обретают единство только в личности, которая приобщает их к своему единству. Но связь эта может стать механической, внешней. Увы, чаще всего это так и бывает.

Художник и человек наивно, чаще всего механически соединены в одной личности; в творчество человек уходит на время из «житейского волненья»…»

Достичь единства, показать «внутреннюю связь элементов личности» поможет только одно – «единство ответственности», замечает М. Бахтин. Изображение пошлой, событийной прозы жизни самой по себе, а творческого процесса или вдохновения – самого по себе, без слияния в личности поэта или ученого, сознающего свою ответственность и свою вину за «прозу» жизни, – такое отдельное, «поэтажное» исследование человека неплодотворно.

В дальнейшем я остановлюсь на некоторых произведениях, посвященных людям науки и появившихся в последние годы. Я намеренно не расширяю круг таких произведений. Нет, пожалуй, ничего более неточного и несправедливого в критике, чем группировка произведений по «производственному» принципу. Чаще всего в одну «обойму» благодаря такой группировке попадают произведения совершенно разные по своему художественному методу, по жанру, героям, проблематике. Поэтому я остановлюсь на тех произведениях, которые объединяет, на мой взгляд, попытка изображения творческого процесса как процесса самосознания личности (многие из них уже были предметом критического анализа).

* * *

А. Крон в «Бессоннице» попытался показать биографию души своего героя его собственными глазами через полуисповедь-полудневник.

«Исповедь» его условна. Например, только что он получает записку о смерти руководителя Института онтогенеза, ближайшего своего соратника и друга Павла Успенского – и тут же замечает: «Меня всегда забавляло (подчеркнуто здесь и далее мной. – Н. И.) выражение «пишущий эти строки». Почему-то я представляю себе этого пишущего тощим испуганным человечком, выглядывающим из-за частокола строк, одной из тех комических фигурок, какие нынче принято рисовать на полях научно-популярных изданий… Пишущий эти строки даже пытался убедить себя, будто делает это исключительно для собственного удовольствия, но очень скоро догадался, что лукавит». И так далее. Это, можно сказать, одно из первых, но сильных впечатлений от героя – кокетство. Однако кокетство во время исповеди, да еще и перед гробом Успенского… не слишком ли?

Но Юдин сразу и как-то уж очень афористично заявляет, что не слишком: «Но вот его (Успенского. – Н. И.) больше нет, и в дальнейшем мне предстоит адаптировать свою психику с учетом этой новой реальности. Наше сознание консервативно, и в одну минуту это не делается». И эта афористичность, признаюсь, опять-таки настораживает. Правда, Юдин – физиолог, он не будет сентиментально лить слезы, он трезвый аналитик, для него эмоция есть тоже предмет размышлении, а не только человеческое, человечное чувство. И исповедь для него не старинное средство открыть душу, как говорили раньше, покаяться, но средство того же самого анализа, оценки, ломки стереотипных восприятий, осуждения, а иногда и – суда. Эти «ночные записи» Юдина ведутся при свете бдительного досмотра.

Юдин по характеру своего труда и натуры не работник, не «деятель», а ученый, исследователь, аналитик, человек думающий прежде всего. Он, правда, сразу попытался отделить свою работу в лаборатории от своих размышлений о жизни, «научное» от «человеческого»: «как вещественный след моих ночных бдений у меня накопились кое-какие записи приватного характера, имеющие лишь отдаленное отношение к той исследовательской работе, которой я занимаюсь у себя в лаборатории».

Сам процесс научного труда А. Крон не изображает – его волнуют бытовые происшествия и события социальные, частью которых является наука как сфера общественного сознания. В принципе его герои могли быть и не физиологами, а, скажем, литераторами либо врачами – людьми любой «интеллигентной» профессии, любого умственного труда.

Правда, писатель удивительно щедр на детали и воспроизводит жизнь Института и лаборатории, «научный быт» достоверно, скрупулезно выписывая фактуру действительности. Но существует, живет и мыслит его герой Юдин не в Институте, не в лаборатории, а в настоящей «башне из слоновой кости», холостяцкой квартире, «будто нарочно созданной для уединения и размышления». Эта позиционная отдаленность, положение Юдина в пространстве как бы «над схваткой» – не случайная деталь в романе.

Однако, размышляя о жизни, Юдин не забывает о своей работе, о проблемах надежности человеческого организма, которыми он занимается: «К моему герою примешивается и профессиональный интерес. Одна из самых спорных проблем физиологической науки – граница между нормальным и патологическим развитием организма. Был ли Успенский болен, во всяком случае болен настолько, чтобы смерть его была неизбежным следствием болезни?» Но Юдин тут же, отдав дань профессии, отмахивается от нее: в конце концов, не важно, от чего, важно, что он умер и что сейчас происходит с Бетой, его вдовой…

И в описании истории Института рассказчика волнует не «борьба умов», не различие взглядов и позиций героев в науке, которой они отдали жизнь, а побочные истории, как бы легенды, мифологизирующие эту историю.

Возьмем, например, происшествие с пропажей шинели, занимающее столь большое место в повествовании. «Произошло это на второй день чрезвычайной сессии нашего Института, сохранившейся в памяти коллектива как «антинеомальтузианская», – замечает повествователь. – Почему подвергшиеся на этой сессии разгрому видные ученые и способная молодежь обвинялись именно в неомальтузианстве, мне не совсем ясно и поныне…» Вот здесь бы и обнажить кипевшие страсти, здесь бы и показать характеры, убеждения, столкновения, носившие, между прочим, отнюдь не безобидный характер. Однако повествователь отделывается скороговоркой и переходит на эпизод с шинелью, украденной у генерала. Для повествователя этот эпизод важнее всей «чрезвычайной сессии». Старик Антоневич, из гардероба которого украли шинель, своей стабильной и неколебимой честностью как бы противостоит той несправедливости, которая воплотилась для него в приспособленце и карьеристе Вдовине. Эпизод рассказан подробнейшим образом, во всех деталях. Все громкокипящие страсти стихают рядом с этим происшествием, которое «сразу стало известно всему Институту и на некоторое время умягчило создавшееся после сессии умонастроение, внеся в него гуманно-юмористическую нотку».

Да и в описании самой сессии повествователя занимает не столько суть дела, сколько обстановка: безразмерные носки и шариковые ручки, продававшиеся с лотков; жаркие юпитеры, блеск орденов и лауреатских знаков.

Следующий эпизод с Антоневичем происходит во время обсуждений решений XX съезда, так много изменивших в жизни всей страны и Института в частности: «В эти горячие дни никто не вспоминал о старике Антоневиче. Но старик сумел о себе напомнить. Во второй день в кулуары собрания просочилась сенсация, на короткое время затмившая события куда большего масштаба:

– Старик Антоневич женится!»

Конечно, Антоневич действительно воплощение Совести Института, живой его ангел-хранитель. Но достаточна ли «событийная» позиция повествователя?

Замечу в то же время, что автор не допускает нарочитого отделения в Юдине профессионального от человеческого. И наука, которой занимается Юдин, – это наука о человеке, и интерес его к человеку необычайно обострен, нацелен, откровенен и открыт. Замечательна та внимательность, с которой Юдин описывает человеческие экземпляры, как бы беря их на заметку, на «карточку» (кстати, и этим тоже, а не только «гуманизмом» объясняется пристальный интерес Юдина к Антоневичу). Отсюда, как правило, «все другие» для Юдина статичны, и иногда «среда обитания» точнее, четче рассказывает об обитателе, чем сам экземпляр (например, почти сатирическое описание кабинета директора продмага Шалашова: «Стол товарища Шалашова… поражал богатством и разнообразием реквизита. Чернильный прибор в виде орла с распростертыми крыльями весил, вероятно, около пуда…» – и так далее; а затем и его самого: «Товарищ Шалашов продолжал писать. Я залюбовался им. Все – цвет кожи, блеск волос, каждое движение – свидетельствовало об идеальной работе всего физиологического аппарата»).

Предугадывая реакцию читателя, сомневающегося в необходимости такого явного крена в сторону максимально подробного изложения бытовых сцен, событий и происшествий, возникновения на страницах «записей» Юдина множества неожиданных для жанра «романа об ученом» болтливых персонажей, побочных эпизодов, автор шутливо, опять-таки устами главного своего героя, замечает: «Перечитывая сегодня эти прошлогодние записи, я задаю себе вопрос: не слишком ли много внимания к тому, что в нашей литературной критике принято называть «задворками жизни»? Откровенно говоря, этот термин никогда не казался мне удачным. Я физиолог и привык считать, что в любом организме все соподчинено и нет никаких задворков… Нельзя постигнуть все причины старения, не изучая быта. Слово это чисто человеческое, применительно к животным мы говорим «условия обитания».

В романе откровенно разделяются две линии, говоря условно: научно-этическая, «институтская», в которой, в отличие от литературной схемы «романа об ученых» предыдущего десятилетия, любовь и наука действуют заодно, и бытовая, те самые «задворки жизни», изучение и изображение которых столь валено и необходимо повествователю.

Игорь Золотусский писал в своей статье середины 60-х годов «Фауст и физики»: «Сейчас нет смысла говорить о том, что показал Гранин в Тулине. Об этом уже писали. Важнее то, о чем напомнил нам этот роман. Он напомнил нам, что никакой разницы между литературой о человеке и литературой о человеке науки нет.

Вот почему Фауст, почти не притрагивавшийся к пробирке, дает мне больше знания о драме сознания, чем сверхъядерщик из только что появившейся пьесы».

А. Кроном, например, достоверно, с фактологическими подробностями изображаются те обстоятельства, при которых терпит внутренний крах и уходит из жизни Успенский, или та мелодрама (а иногда и водевиль) обстоятельств, из которых «выбирается» в быту Юдин.

Драма обстоятельств – и драма сознания. Еще раз процитирую И. Золотусского: «…Драма обстоятельств… в конце концов всякая житейская драма. Она возможна не только в сфере науки, но и в других сферах.

Человек недоволен жизнью, она кажется ему хуже, чем он ее себе представляет. И он вступает в спор с жизнью, пробует преодолеть разрыв. И чего бы он ни желал при этом – клочка земли или свободы для общества, – это драма обстоятельств.

Драма сознания – это драма самой мысли, драма познающего духа, драма науки. Эйнштейн назвал ее «драмой идей».

Современная беллетристика порой останавливается на драме обстоятельств, сопровождающих научный процесс. Расширить «сферу человеческого» писатель пробует за счет сугубого быта, практики, «условий обитания» – борьбы с химчисткой, изображения продавцов в магазине, бесед с домработницами, эпизодов со стариком Антоневичем.

«Биография души» героя, как в песок, уходит в событийное, мелкое, сиюминутное, слишком «современное», слишком фельетонное. Да, драма сознания, творческое напряжение души не могут существовать вне обстоятельств, независимо от них. И тут я никак не могу согласиться с точкой зрения И. Золотусского, отделяющего драму сознания от драмы обстоятельств. Обстоятельства драмы сознания, социальная обусловленность философской, напряженной мысли ученого – вот что являет литературу о творцах (ученых, художниках) в лучших и пока недосягаемых своих образцах – в том же «Русском лесе» и «Скутаревском» Л. Леонова.

При всей очевидной гуманности выбранной точки зрения А. Крон изображает человека как продукт определенных обстоятельств. «Среда заела», – как писал Достоевский, посмеиваясь над вульгарным материализмом. Известна, однако, та критика, которой основоположники научного коммунизма подвергали это характерное для домарксова материализма заблуждение, к сожалению, в практике художественного творчества сохранившее силу непререкаемого авторитета. «Материалистическое учение о том, – писал К. Маркс, – что люди суть продукты обстоятельств и воспитания, что, следовательно, изменившиеся люди суть продукты иных обстоятельств и измененного воспитания, – это учение забывает, что обстоятельства изменяются именно людьми…» 2

Юдин пытается бороться с обстоятельствами, но они обходят его, ищут лазейку – и находят! «Я ушел взбешенный. Коробочка все-таки меня настигла. Ее принес Фрол. Он заплатил свои деньги, и мне было некуда податься. В коробочке были аккуратно уложены завернутые в пергаментную бумагу икра и севрюга, банки с крабами и растворимым кофе, с десяток апельсинов – все то, чего не было на прилавках. И я понял, что Шалашова мне не сломить».

В романе «Двухчасовая прогулка» В. Каверина перед нами – жизнь и борьба с обстоятельствами Петра Андреевича Коншина, биолога, заведующего отделом в научно-исследовательском Институте.

Замечу сразу: какими проблемами занят Коншин, автору в принципе не важно. Важно то, что противостоящие черные силы в лице директора, а также замдиректора пытаются не дать Коншину и его сотрудникам этими проблемами заниматься, пытаются развалить, уничтожить талантливейший отдел Института.

Как и в «Бессоннице», соль повествования составляет не сюжет (борьба с административными методами руководства наукой), а подробности, тщательное выписывание «интерьера» обстоятельств событийной жизни героя.

  1. К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т, 47, стр. 556.[]
  2. К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. 3, стр. 2.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 1980

Цитировать

Иванова, Н. Человек науки и наука человечности / Н. Иванова // Вопросы литературы. - 1980 - №3. - C. 82-117
Копировать