№3, 1982/Обзоры и рецензии

Чехов и его современники

Г. Бялый, Чехов и русский реализм. Очерки, Л., «Советский писатель», 1981, 400 с.

Очерки Г. Вялого посвящены наиболее значительным явлениям реалистической русской литературы конца XIX века – Чехову, Михайловскому, Г. Успенскому, Гаршину, Короленко; почти совсем нет (и это необычно для работ подобного рода) сопоставлений литературы конца века с великими предшественниками, прежде всего с писателями 60-х годов. Очевидно, такое авторское самоограничение не случайно: Г. Бялого занимает энергия, переданная литературой чеховского времени наступающему XX веку. И потому Горький предстает в основном как ученик Короленко, как внимательный и придирчивый читатель Чехова и его современников.

Самый интересный, на наш взгляд, в книге очерк «Поэзия чеховской поры», включающий подробный анализ творчества С. Надсона и миниатюры о К. Фофанове, К. Случевском, А. Апухтине, А. Голенищеве-Кутузове, К. Льдове, В. Соловьеве, Н. Минском, Д. Мережковском. Ученый обращается к проблеме соотношения стиха и прозы в самый «непоэтический» период русской литературы и отмечает, что «прозаическая речь в это время сама начинает тяготеть к поэзии… Прозаики заботятся теперь о том, о чем раньше думали прежде всего поэты, – о передаче неясных, неуловимых душевных состояний и настроений, о повествовательном тоне, который делает музыку» (стр. 175). Так, «импрессионизм» Чехова, «трагедийность» Гаршина и «нервность» Г. Успенского получают дополнительный (и во многом объясняющий их) отсвет. Согласно литературоведческой традиции, поэзия какого-либо периода может группироваться вокруг имени или личности великого поэта, но уж никак не прозаика. Нас не удивляет «поэзия пушкинской поры», но кто решится связать определенный период в развитии стиховой речи с именами Толстого, Достоевского или даже Тургенева?.. Богу богово, Толстому с Достоевским – прозу и философию, а поэзию середины века – Некрасову, как сатиру – Салтыкову-Щедрину… Однако искусство не признает департаментов и вицмундиров, о чем спокойно и просто напомнил Г. Бялый (указав, например, на плотный слой «надсоновской речи» в размышлениях героев Чехова).

. «Чеховская пора», – казалось бы, ничего неожиданного нет в этой формулировке, она носится в воздухе не одно десятилетие. И все же, помнится, никто не рискнул столь последовательно, как Г. Бялый, применить это понятие в конкретном анализе литературного процесса. Автор не обходит стороной творчество – Толстого, но при этом не вдается в схоластические упражнения по поводу «величины» этих художников, исходит из реальной литературной ситуации конца XIX века. Чехов – это завершение XIX века и открытие века XX, Чехов – это «совершенно новые… формы писания» (Л. Толстой), новый тип художественного мышления, повлиявший, как известно, и на творчество позднего Толстого.

С позиций строгой научной объективности Г. Бялый опровергает (я бы даже сказала – уничтожает) одну из наиболее прочных «отрицательных легенд» о Михайловском. Еще в конце 50-х годов ученый определил объективно-историческое значение деятельности Михайловского-идеолога, отнюдь не исчерпывающееся более поздней полемикой его с марксистами. В очерке «Чехов и Н. К. Михайловский», исследуя восприятие критиком творчества Чехова, автор доказывает, что истинное мнение Михайловского не может быть целиком сведено к резким публицистическим высказываниям. Из привычной триады «не увидел, не принял, не оценил» относительно правомерной оказывается лишь формула «не принял», а остальные элементы, как Показывает Г. Бялый, принадлежат ленивой легенде, ибо в «укоризненных словах Михайловского (по поводу «Палаты N 6″. – П. О.) дано довольно точное описание художественной манеры Чехова и вполне ясное определение характера взаимоотношений автора с читателем» (стр. 133). Эстетическая чуткость критика и его же система ценностных установок предстают как конфликт «ума и сердца», доктрины и непосредственного ощущения.

Очерк о Михайловском принципиально важен и новизной трактовки материала, и четкостью методологических приемов автора. Литая фигура «властителя дум» и «идейного деспота» оказывается куда сложнее, чем считали некоторые современники и вслед за ними – недостаточно внимательные исследователи. Подробный разбор беллетризованных очерков Михайловского «Вперемежку» отчетливо показывает, что «доктринер» был затронут всеобщим скептицизмом в той же мере, как и его менее темпераментные современники, что жесткие оценки критика в ряде случаев объясняются не слепым следованием догме, а конкретно-историческими условиями: чтобы услышали «все» («все» в 80-е годы несколько «глуховаты»), приходится порой и крикнуть… Одно из труднейших для анализа качеств общественного сознания России на рубеже веков – пресловутая «тенденциозность» – обретает в изложении Г. Бялого реальную объемность: человек этого времени ищет свою дорогу на идеологическом распутье, дорожит обретенными идеями, неустанно доказывает их истинность, но постоянно ощущает, что «абсолютность» его находок существует только для него самого, что в «равнодушной» и «аполитичной», как он считает, новеллистике Чехова есть и завораживающая красота, и несомненная правота… Антропологизм и субъективизм философии Михайловского, таким образом, рассматриваются в процессе ориентации конкретной личности в мире – и идейная драма критика предстает как драма предпочтения, выбора между «идеей» и «впечатленьями бытия», как результат недоверия к самому себе, как драма самонасилия. Все это заставляет искать «отражение» человека типа Михайловского в творчестве Чехова, и такими типами будут, очевидно, не Серебряков или доктор Львов, а Николай Степанович («Скучная история») и Николай Алексеевич Иванов…

Думается, заслуживает самого пристального внимания аналитический метод, негромко, без деклараций, предложенный Г. Бялым: рассматривать и художественные и публицистические произведения как живую, то есть изменяющуюся, реакцию человека на мир в целом, в контексте неостановимого личностного самоопределения. Такой подход не только позволяет с максимальной точностью реконструировать условия и процесс творчества, но и имеет огромный воспитательный эффект, предполагая особую – личностную – подготовленность литературоведа: высокую культуру, способность не третировать явления, которые по ряду объективных обстоятельств оказались на периферии внимания науки.

Сегодня, когда тезис «литературоведение должно быть искусством» приобретает все большее число сторонников, когда литературоведы ориентируются зачастую на беллетристическую или «философическую» увлекательность, на памфлетную остроту, на сенсацию (что порой ведет к превращению классики в «канву» для авторских соображений по тому или иному поводу), – методологическая «олимпийская старомодность» книги Г. Бялого обнадеживает. Можно, оказывается, не спешить, не суетиться, можно не подстраиваться под господствующий стиль, можно быть самим собой. Г. Бялый верен идейно-социологическому направлению в литературоведении, но не принимает сейчас (как не принимал в работах 30 – 50-х годов) его крайностей и ограничений.

Сторонников «социологического» литературоведения, как известно, обвиняли в основном в недооценке энергии самой художественной структуры. Что ж, исследователи 60 – 70-х годов стерли многие «белые пятна» в этой области… Не вот прошло некоторое время, и сквозь лабиринт «эстетического анализа», сквозь упоительные сложности ритма, мотивов, сюжета, как дерево сквозь камень, прорастает извечный вопрос искусствознания – «зачем?»… Наступает, очевидно, тот этап, когда литературоведение не сказать чтобы быстро, но неуклонно переходит от «молекулярного» уровня анализа к изучению культуры как «организма». И здесь очень важно напомнить о средоточии искусства, о его творце и главном «предмете» – о личности художника. Таким своевременным напоминанием и является книга Г. Вялого, где деятельность каждого литератора конца века представлена как социокультурная необходимость, где человек ценен постольку, поскольку он необходим другим людям.

Среди очерков, составивших сборник, наименее удачной, на мой взгляд, следует признать статью «Талант человеческий». Реализм В. М. Гаршина». Гаршин, в отличие от остальных «героев» книги, выглядит только традиционным «печальником за человечество», его глубинные связи с современниками изображены пунктирно, а разбор его рассказов странно поверхностен. Досадно, конечно, но без издержек не обходится ни одна работа. Когда же исследователь доверяет самому материалу, а не собственным некогда сказанным словам о нем, – рушатся инертные представления, разбиваются легенды и возникает сложный процесс нравственных и идейных поисков людей разнонаправленных и разномасштабных, но навсегда объединенных одним жестким понятием – «современники».

Говоря о ценности научной работы, мы чаще обращаем внимание на ее, так сказать, материальную сторону: на документальную новизну, на яркость трактовки, на постановку или решение вопросов, которые нам в данный момент представляются особенно актуальными. Работа же Г. Бялого, как мне кажется, наиболее ценна своим педагогическим эффектом, развернутой демонстрацией культуры литературоведческого анализа. И в этом смысле его книга «чеховская» – глубокое и спокойное свидетельство того, что наука о литературе, как и само служенье муз, не терпит суеты…

Цитировать

Овчарова, П. Чехов и его современники / П. Овчарова // Вопросы литературы. - 1982 - №3. - C. 236-239
Копировать