«Изучить неизученное», «решить нерешённое»
Нафи Джусойты, История осетинской литературы. Книга первая (XIX век), Тбилиси, «Мецниереба», 1980, 332 с.
Перед каждым литературоведом, избравшим темой монографического труда не тот или иной локальный литературоведческий сюжет, не творчество того или иного художника слова, а историю литературы в целом, неизбежно встают три проблемы. Проблема первая: на какого читателя рассчитана работа, на своего брата профессионала или на более широкую аудиторию. Проблема вторая: определение предмета исследования, ибо последовательно-хроникальная опись всего литературного хозяйства (даже если это хозяйство и невелико), на каком бы уровне тщательности она ни была бы произведена, способна на корню погубить саму идею систематического курса. Кроме того, в применении к литературам молодым, с не «классическим» типом развития, с особой остротой возникает и еще один вопрос: следует или не следует вводить в состав данной национальной традиции произведения, написанные не на языке данной нации?
Проблема третья: периодизация. Что взять за основу? Эволюцию творческого метода? Или, не мудрствуя лукаво, пойти по давно проторенному пути, то есть прямо следовать за социально-экономической историей народа? Или найти какой-то иной, более индивидуальный, принцип, вытекающий из особенностей развития именно данной литературы и, следовательно, позволяющий эти особенности выявить?
С разъяснения своей позиции по выше названным «пунктам» и начинает автор «Истории осетинской литературы» Нафи Джусойты.
Задуманная как научный, строго академического типа систематический курс, эта работа отвечает и еще на один весьма актуальный «социальный заказ».
«Чем моложе литература, – пишет Н. Джусойты, – чем менее устоялись ее национальные традиции, тем связь последователеи с предшественниками теснее, тем опыт предшественников более властно вмешивается в повседневную художественную практику потомков. Чтобы это влияние сделать более осознанным, необходимо точное, глубокое, всестороннее осмысление идейно-художественного опыта предшественников в его историческом движении. Только такое знание, критическое изучение и осознанное приятие сделают влияние опыта прошлого благотворным, а современную практику более результативной, подлинно свободной в ее новаторских поисках» (стр. 5).
Не будучи в достаточной мере знакомой с современной осетинской прозой, не могу судить о том, насколько верно (во всем объеме) высказанное автором положение. Но одно несомненно: с художественной практикой самого Джусойты (и прозаика, и поэта) его литературоведческие изыскания и размышления сопрягаются самым непосредственным образом. Не только с основными событиями, но и с героями своей «Истории» он связан, если вспомнить одну из лучших его повестей – «Возвращение Урузмага», «по-человечески». Скрытое присутствие прозаика, стоящего за спиной литературоведа, мы особенно остро ощущаем в первой главе работы, где, исследуя предысторию осетинской литературы, автор стремится, – разумеется, с помощью тех средств, какие доступны историку литературы, – произвести еще и своеобразную художественную реконструкцию: восстановить во всей его истинности коренной тип осетина времен кавказской войны, восстановить не как модель, а как живой и сложный национальный тип.
Не случаен, по-моему, и термин повествование, который Н. Джусойты применяет к своему труду: «…Научная история литературы – не опись литературного хозяйства, она производит строгий отбор наиболее значимых фактов и на их основе строит свое повествование» (стр. 19). Действительно, это не только «История осетинской литературы», дающая всесторонний анализ наиболее значительных явлений национальной литературы, периодов ее развития, но еще и повествование об Осетии, о ее духовной биографии, о становлении национального сознания.
Весьма решительно вторгается в современную художественную практику и мысль Н. Джусойты о том, что «предметом истории осетинской литературы является… традиция на осетинском языке. Только предыстория включает… иноязычные факты». Казалось бы, сугубо «академическая» постановка проблемы, четкая определенность которой вытекает из требований жанра научного исследования. А между, тем это еще и прямой ответ (и совет) тем критикам, что в пестрой суете сегодняшней литературной жизни никак не могут определить, к какой из литератур «приписать» многие сложные явления нынешней художественной практики, когда авторы из республик выступают с произведениями, написанными на русском языке. Впрочем, порой и сам Джусойты испытывает некоторые «неудобства», вытекающие из жесткой категоричности своей же формулировки, как только переходит с сугубо теоретического, где все так ясно и определенно, на практический уровень… Я имею в виду ту часть исследования, которая посвящена творчеству Коста Хетагурова (1859 – 1906). В этом разделе (а он составляет добрую половину работы) с равной тщательностью анализируется практически все созданное писателем как на русском, так и на осетинском языке. В итоге в читательском восприятии единственный осетинский поэтический сборник Хетагурова – «Осетинская лира» («Ирон фандыр», 1899) оказывается как бы уравненным с его русскоязычными поэмами и стихами, хотя, если педантично следовать сформулированному выше принципу, основное внимание исследователя должно быть отдано именно этой, Главной – и не только в творчестве Хетагурова, но во всей дореволюционной осетинской литературе – книге.
Свою чисто формульную вину перед этим шедевром, судя по всему, осознает и сам автор «Истории». И даже дает объяснение по данному вопросу: тот-де причудливый стилистический сплав, что является особенностью «Осетинской лиры», ни проанализировать, ни просто «показать» на другом языке невозможно. Причина, конечно, уважительная, но, думается, не главная, ибо, выделив «Ирон фандыр» из всего созданного ее автором и устремив именно к этой вещи свои аналитические и концептуальные усилия, Н. Джусойты не выполнил бы своей основной задачи – показать истинный масштаб личности Хетагурова, так как ее явление, может быть, важнее, и притом не только в литературном, но и в общекультурном плане, чем создание первой, действительно гениальной книги на осетинском языке. С формальной точки зрения это, конечно, измена жанру, но зато в результате «методологической измены» выиграло, и притом крупно, повествование о духовной биографии осетинского народа, получив своего главного положительного героя – человека на все времена – Коста Хетагурова.
Словом, при всей своей строгой и даже жесткой концептуальности, методологические принципы Джусойты достаточно подвижны. Во всяком случае, он всегда готов изменить и тактику, и даже стратегию анализа при встрече с нетипичным, «неправильным», выпадающим из расчисленного ряда явлением, что, на мой взгляд, очень пригодилось ему при решении самой сложной методологической проблемы в работе данного жанра – проблемы литературной периодизации. Доказав, что применительно к осетинской литературной ситуации, во всяком случае, в тех пределах, в каких она изучается в «Истории» (с конца XVIII века – активизация русско-осетинских связей – и до 1902 года, года завершения творческого пути автора «Осетинской лиры» 1), периодизацию нельзя слишком уж прямолинейно связывать ни с этапами социально-экономического развития народа, ни с эволюцией творческих методов, Н. Джусойты утверждает, что «основу периодизации литературного процесса должны составить наиболее значительные явления в качественном, идейно-эстетическом движении литературы. Иначе говоря, смена устойчивых настроений, тем и проблем, идей и образов в их соотнесенности с важнейшими сдвигами в духовной биографии народа должна определить границы между отдельными периодами» (стр. 12).
Применительно ко второму, «хетагуровскому» периоду осетинской литературной истории, уже достаточно богатой явлениями самого разного рода, осуществить, то есть связать с материалом, этот принцип не представляло особой трудности. Гораздо труднее было доказать его продуктивность в первой части «Истории», где в распоряжении автора были всего лишь два явления необходимой «значительности»: написанная по-грузински поэма осетина И. Ялгузидзе (1775- 1830) «Алгузиани» (изд. 1885) и одиннадцать стихотворений Т. Мамсурова (1843 – 1899), чудом уцелевших, чудом вернувшихся на оставленную автором (в 1865 году) родину. Надо было не просто связать эти, разделенные почти столетием имена. Необходимо было построить на этих опорах концептуальный мост, не имея никаких письменных источников, кроме разрозненных и противоречивых свидетельств «людей со стороны» – царских чиновников, осуществлявших заданную еще Николаем I программу «освоения Кавказа», случайных путешественников, этнографов и т. д.
Написанная на исходе XVIII века, поэма Ялгузидзе, идеализируя феодальные отношения между сюзереном и его вассалами, пытается утвердить в этих архаических даже для Грузии эпохи Ираклия II формах «осетинскую национальную идею», тогда как практическая деятельность того же Ялгузидзе (создание первого осетинского букваря, неутомимое просветительство и т. д.) этот самый «путь» как раз и отвергает. Противоречие настолько явное, что некоторые литературоведы даже усомнились в том, что «Алгузиани» и первый осетинский букварь созданы одним и тем же человеком. Допуская и такой вариант, Н. Джусойты все-таки считает более реалистичным предположить, что поэма написана Ялгузидзе в ранней юности, до соприкосновения с деятельностью русской администрации на Кавказе, то есть с теми реальными «формами, в которых отливалась на практике конкретная, живая история его родного народа, в пределах которых он и сам претворял в действительность свою «национальную идею» (стр. 53).
Короче, фигура Ялгузидзе потому и рассматривается Джусойты как явление, что позволяет на примере реальной биографии зафиксировать тот самый момент, когда «национальное воодушевление» оказалось связанным с теми надеждами, какие возлагали передовые деятели осетинской культуры в начале XIX века на политический и культурный союз с Россией.
Просветительская деятельность Ивана Ялгузидзе – начальная веха предыстории осетинской культуры. Судьба и творчество Темырболата Мамсурова – веха последняя. Между ними – столетие «скорбного молчания» (стр. 14), за которым многолетняя борьба с оружием в руках против колониальной системы царизма, за свободу, за землю, за грубо попираемое национальное достоинство горцев.
Война «негодующего» против «чуждых сил» Кавказа знала множество драматических моментов. Джусойты, следуя правилу: в пестром калейдоскопе событий, какие предлагает литературоведу история, брать только свое, то есть только факты, имеющие прямую связь с литературным процессом и объясняющие в нем какие-то специфические черты, – и тут выбирает свою дату: год 1865. Да, земельная реформа, осуществленная в районах Кавказа лишь к 1867 году, имела громадное по своим последствиям, в том числе и психологическим, значение для осетинского народа. Однако непосредственного художественного отклика в литературе тех лет она не получила, тогда как год 1865, год переселения части северокавказских мусульман, среди которых было немало осетин, в Турцию, дал Осетии ее первого большого национального поэта. По настоянию матери юноша Мамсуров, присоединившись к мухаджирам (переселенцам), уехал на чужбину. Переселение в «единоверную» Турцию обернулось для горской бедноты бездомьем, отчаянием, безнадежностью.
Обо всем этом и поведал миру Т. Мамсуров. Но и не только об этом. «Исход» был лишь последним актом «осетинской трагедии», ее, так сказать, заключительным, итоговым актом. Это-то и дает право автору «Истории» связать поэзию Мамсурова не только с локальной, специфической драмой мухаджиров, но и с теми настроениями осетинского общества, с теми событиями истории Осетии, которые предшествовали исходу и фактически подготовили его…
Обо всех этих событиях Н. Джусойты повествует с объективностью историка, показывающего, что эмиграция в Турцию – историческая ошибка, что иного выхода, кроме политической и культурной ориентации на Россию, у Осетии не было. И не случайно борьба с царским колониализмом и, с другой стороны, укрепление связей с русским освободительным движением, с русской культурой привели осетинский народ к историческому возрождению, выработав чувство национального единства. Мало того. Именно эта сложная, чреватая столькими тревогами действительность, как показывает Н. Джусойты, и оказалась той почвой, на которой только и могла возникнуть собственно литература. Каким бы мучительным ни был процесс вживания в историю, он дал здоровые плоды: национальное сознание достигло такой зрелости, что не хватало лишь художника, Который смог бы сказать о том, о чем сто с лишним лет «молчал» осетинский народ. Таким поэтом и является, по мысли Н. Джусойты, Т. Мамсуров, поэтому с анализа того немногого, что известно из написанного им, и начинает автор «Истории» литературное летосчисление…
Впрочем, и в тех случаях, когда исследователь располагает достаточно большим количеством значительных явлений, он вовсе не избавлен от разного рода литературных неожиданностей, мешающих «установлению точной и ясной периодизации». Яркий пример подобного «усложнения» – творчество А. Кубалова (1871- 1944). Хронологически оно принадлежит пореформенному времени и, следовательно, должно укладываться в крут тем, настроений, проблем, идей и образов, характерных для того литературного периода, который, по определению Н. Джусойты, «весь заполнен именем гениального Коста Хетагурова». Авторитетом его Идеи, властью его Думы, которая вся без остатка была отдана борьбе за то, чтобы вывести Осетию на дорогу Большой Истории.
А. Кубалов «выпадает» из времени Коста. Написав множество малоинтересных произведений, он намного пережил своего гениального современника, но даже известная поэма «Афхардты Хасана» – сказание об Одиноком Хасана, – с которой Кубалов вошел в историю осетинской литературы, уже к моменту публикации (1894 год) выглядела устарелой, не имеющей никаких точек соприкосновения не только с творчеством Хетагурова, но и с поэзией Мамсурова. В принципе можно было пройти мимо этого парадокса, тем более что есть все основания предполагать, что Кубалов лишь записал, частично обработав, вариант, принадлежащий известному в те годы сказителю – слепому Бибо. Н. Джусойты не делает этого, во-первых, потому, что имеющийся текст (рукопись отсутствует) не позволяет расчленить его на «сказительское» и индивидуально-«кубаловское». Во-вторых, потому, что поэма укоренилась в народном сознании как произведение письменного, а не устного, » фольклорного жанра. Все это заставило автора «Истории» внимательнейшим образом вчитаться в текст сказания о Хасана и даже вступить в полемику с его интерпретаторами, среди которых такие авторитеты, как Коста Хетагуров и Цомак Гадиев, относивший сказание к XVII- XVIII векам, когда внутри осетинского сообщества уже выделились, обособившись от «слабых», «сильные» роды. Но, справедливо уточняет Н. Джусойты, к указанному Радиевым периоду это разделение уже сложилось, тогда как в поэме «мы находимся у истоков этих отношении, когда они еще не приняты народным сознанием» (стр. 105). Кроме того, к XVII веку превосходство одного рода над другим уже получает экономическое выражение. В поэме же спесь обидчиков Хасана и убийц его отца порождена лишь многочисленностью их рода – числом боеспособных мужей. Пользуясь тем же приемом сверхвнимательного чтения текста, особенно тех фрагментов, где выражена точка зрения безымянного сказителя, Н. Джусойты доказывает, что здесь нет и осуждения кровной мести. Согласно авторской концепции, Хасана гибнет не потому, что посмел отомстить гордым Мулдаровым за убийство отца, а потому, что превысил меру справедливости, не сумев удержать «кипенье крови». Итак, «Афхардты Хасана» была создана не в XVII-XVIII веках, а гораздо раньше. Но когда? Стремясь ответить на этот вопрос, Н. Джусойты обращает внимание на любопытную подробность. Отчего один род оказался на грани исчезновения, а другой гордится своей многочисленностью? Древний сказитель не объясняет этого. Значит, рассчитывает на слушателя, которому известна причина подобного положения. Зацепившись за эту деталь, Н. Джусойты (и тут ему помогают и блестящее знание истории Кавказа, и интуиция романиста) стал искать подходящую историческую ситуацию. И нашел, и убедил, что данная коллизия была типичной и, следовательно, не требовала особой мотивировки для эпохи чингизхановского нашествия. Равнинные аланы, первыми принявшие удар монгольской конницы, были почти полностью истреблены, тогда как роды, жившие в горах, сумели сохранить свою многочисленность, а значит, и гордость, и спесь. «Именно тогда, – делает вывод Джусойты, – могла возникнуть проблема одиночества истребленных родов и образ одинокого во всей его трагической безвыходности» (стр. 108).
На этом история поэмы об Одиноком Хасана в книге Джусойты не кончается. Произведение это получило необычную, смущавшую передовых людей 90-х годов популярность. Н. Джусойты объясняет и этот парадокс. Да, поэма, записанная Кубаловым, по своей первичной проблематике уходила в глубокую, уже изжитую старину. Однако обстоятельства конца века заставили и прочитать, и понять ее по-новому. К тому времени рядовой осетин, под влиянием: бурно развивающихся капиталистических отношений потерявший привычную опору – поддержку и защиту своего рода, уже успел узнать вкус социального одиночества и, следовательно, был психологически подготовлен к тому, чтобы – через сопереживание – разделить беду Одинокого Хасана.
Я так долго задерживаюсь на парадоксе А. Кубалова не только потому, что этот раздел еще раз подтверждает гибкость исследовательской тактики автора «Истории осетинской литературы», но и потому, что именно в этой, может быть, и не самой важной главе с особой очевидностью проявилось главное свойство Н. Джусойты-исследователя – умение на ходу, не прекращая наблюдения за движением литературного процесса, не отвлекаясь от главного сюжета своей «Истории», «решать нерешенное», «изучать неизученное», проявляя при этом редкую независимость. Не просто суждений, но и мысли, свободной от давления авторитетов, что может позволить себе лишь ученый, обладающий цельным, концептуальным взглядом на предмет и полностью владеющий материалом.
- Третий дореволюционный период (с 1902 по 1917 год), связанный с именами С. Гадиева, Е. Вритаева, Ц. Гадиева, А. Коцоева, то есть тех, чье творчество в совокупности окончательно оформило осетинскую литературную традицию, дав ей и прозу, и драматургию на родном языке, не входит в рамки рецензируемой работы.[↩]