№4, 2003/Юмор

Братья-писатели

РУССКИЙ ДЕНДИ

Так Александр Блок назвал Валентина Стенича, приходившего к нему с визитом 31 января 1918 года. Этот юный визитер произвел на Блока такое сильное впечатление, что он даже описал его (довольно подробно) в специально посвященном ему очерке «Русские дэнди»(Блок Александр. Собр. соч. в 8 тт. Т. 6. М. – Л., 1962. С. 53).

Впоследствии выяснилось, что Валентин Иосифович (он стал известным переводчиком, переводил Честертона, Дос Пассоса, Джойса) слегка разыграл Александра Александровича. Если называть вещи своими именами, во время тогдашнего своего визита он просто морочил Блоку голову, выдавая себя за пресыщенного сноба, отравленного ядом поэзии. И такова, уверял он, вся современная молодежь. Весь этот импровизированный спектакль он разыграл с блеском.

И в более поздние (30-е) годы, став уже известным и даже маститым литератором, он тоже славился своими розыгрышами и импровизированными репризами. Каждое очередное его bon mot повторял тогда весь Ленинград, а некоторые дожили и до нашего времени. Какие-то – в устных, а какие-то – в письменных и даже печатных воспоминаниях современников.

Вот одно из них.

Для строительства дачного кооператива ленинградских писателей нужны были гвозди. Добыть их поручили Стеничу.

Добравшись до хозяйственника, от которого зависело решение этого вопроса, он изложил ему свою просьбу.

Хозяйственник (это был хмурый пожилой еврей) мрачно буркнул, что гвоздей у него нет.

– Когда вам надо было распять Господа нашего Иисуса Христа, у вас нашлись гвозди, – мгновенно отреагировал Стенич. – А для советских писателей…

Мрачный еврей рассмеялся, и гвозди для советских писателей у него сразу нашлись.

Но сейчас я вспомнил про Стенича в связи с другой его остротой. Ее можно рассматривать как своего рода эпиграф к этому моему собранию историй про братьев-писателей.

Разговаривали как-то питерские литераторы о тяготах своего ремесла, и кто-то из них вздохнул:

– Да, худо сейчас нашему брату-писателю! И тут прозвучала реплика Стенича:

– А я и не знал, что у вас есть брат писатель.

 

ГЛАВА ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ

В Союз писателей принимали поэта Анисима Кронгауза. Было это, – сейчас уже не помню, – то ли на бюро поэтической секции, то ли на заседании приемной комиссии. Помню только, что шансы принимаемого были невысоки. А если говорить откровенно, так просто ничтожны. Все выступавшие в один голос твердили, что стихи у поэта слабенькие, бледные, не отмеченные ни дарованием, ни уменьем.

Дело казалось решенным уже почти бесповоротно. И тут взял слово Михаил Аркадьевич Светлов.

Достав из кармана пиджака только что вышедший в свет тоненький поэтический сборник молодого поэта Бориса Дубровина, он развернул его и торжественно прочел:

– «Учители» моему Анисиму Кронгаузу посвящаю»! Оглядев после этого присутствующих, укоризненно сказал:

– У человека уже есть ученики. Он, может быть, уже глава целой поэтической школы. А вы не хотите его принять в Союз писателей!

 

БЕЗДЕЛЬНИКИ

В Коктебеле на набережной – перед писательской столовой – у балюстрады стояла группа писателей. Притом – весьма почтенных. Был там даже и сам Твардовский. И оказался среди них один старичок-академик – то ли физик, то ли математик. За свои академические заслуги он – по обмену – тоже проник в этот писательский дом.

Молодой парень, проносившийся мимо них на водных лыжах, радостно выкрикнул:

– Писатели! Бездельники!

Старичок-академик прямо-таки зашелся от негодования.

– Какое свинство! – возмутился он. – Ну как так можно! Ведь здесь же не только писатели. Вот и я тут стою. Что ж, значит, я тоже бездельник?

 

КТО КОГО КОМПРОМЕТИРОВАЛ

В те времена, когда Зощенко был в жестокой опале и отчаянно бедствовал, остановился под окнами его квартиры сверкающий лаком автомобиль. В автомобиле сидел Катаев и две бойкие девицы. Валентин Петрович был навеселе (в обоих смыслах этого слова), девицы тоже.

Размахивая довольно толстой пачкой денег, Катаев радостно заорал:

– Миша! Погляди! Это гонорар, который я сейчас получил, и мы с тобой должны немедленно его пропить!

Поскольку появившийся в окне Зощенко отнесся к этому предложению без всякого энтузиазма, Катаев счел нужным пояснить:

– Не думай, пожалуйста, будто я боюсь, что общение с тобой может меня скомпрометировать!

– Дурак! – крикнул ему в ответ Зощенко. – Это ты меня компрометируешь!

 

ДРУЗЬЯ И ВРАГИ

В середине 60-х началась в нашей стране эпоха так называемого «подписанства». Писатели (не только писатели, конечно, но я больше знаю эту среду, поэтому говорю именно о ней) подписывали коллективные письма в защиту преследуемых диссидентов. Сначала начальство просто игнорировало это поветрие, а потом слегка взволновалось и решило принять кое-какие меры. Поначалу – довольно мягкие. «Подписантов» стали вызывать на разные собеседования, увещевать, воспитывать, осторожно намекая в то же время, что если они будут упрямиться, могут воспоследовать и наказания.

Вызвали на такое собеседование и Лидию Корнеевну Чуковскую.

Беседовал с ней один из многочисленных тогдашних секретарей Московского отделения Союза писателей – Виктор Тельпугов.

Огорченно сообщив ей, что письмо, которое она подписала, злорадно подхватили и транслировали по радио «вражеские голоса», он сказал:

– Как же вы могли, Лидия Корнеевна, обратиться за помощью или даже просто за сочувствием – к врагам?

– Не понимаю, – пожала плечами Лидия Корнеевна, – почему людей, которые меня печатают, я должна считать своими врагами, а тех, кто запрещает даже упоминать в печати мое имя, – друзьями?

 

 

ПАУСТОВСКИЙ И КОТ

О сложных взаимоотношениях Паустовского с котом рассказывала жена Константина Георгиевича Татьяна Алексеевна. Сам Константин Георгиевич в продолжение всего этого ее рассказа молчал.

Если кот, рассказывала она, вспрыгивает на его рабочий стол и ложится на рукопись, над которой он в данный момент работает, Константин Георгиевич спокойно продолжает писать; располагая строчки сочиняемого им рассказа так, чтобы они обтекали туловище животного, не мешая ему наслаждаться согревающим его теплом настольной лампы. Но вот настает момент, когда не занятая телом кота часть бумажного листа уже заполнена и надо начинать новый. Положение становится безвыходным, и тогда писатель, желая продолжить творческий процесс, кричит:

– Таня! Прогони кота!

– Константин Георгиевич, это правда? – спросил я. Он молча кивнул.

– Но почему же вы сами его не прогоните?

– А зачем мне портить с ним отношения?

 

ЭРЕНБУРГ И СОБАКИ

Впервые я увидал Эренбурга в моем родном Глинищевском переулке. Дом, в котором он жил, стоял на углу этого переулка и Тверской (тогда – улицы Горького). И в этот же переулок одной своей стороной выходила и наша необъятная Бахрушинка. Так что мы с Эренбургом, можно сказать, были соседи.

И вот однажды я увидал его.

Он гулял с двумя пудельками, что не слишком меня удивило. Гораздо больше удивило меня то, что он был в берете. Прохожие на него оборачивались. Думаю, не потому, что узнавали знаменитого писателя, а как раз из-за вот этого самого берета: этот головной убор мужчины тогда в наших краях не носили.

Берет, как мне тогда показалось, их тоже впечатлял гораздо больше, чем собаки.

Хотя однажды было высказано на этот счет и другое мнение.

В. Лакшин в своих дневниковых записях («»Новый мир» во времена Хрущева». М., 1991) приводит рассказ Твардовского о том, как он с Эренбургом обменялся письмами по поводу одной из первых частей книги «Люди, годы, жизнь»:

«Твардовскому показалось, в частности, что чуткого читателя может смутить, как автор «Падения Парижа» описывает свой отъезд из оккупированной Франции с двумя болонками (расписывая при этом густо все тяготы путешествия). «Маленькие комнатные собачки всегда считались у нашего народа признаком барства», – писал Твардовский».

На самом деле все было не совсем так. То ли Александру Трифоновичу изменила память, то ли (и это скорее) он в своем рассказе Лакшину нарочно дал другое объяснение своей редакторской претензии к Эренбургу, чтобы она выглядела более убедительной.

Никаких болонок в эренбурговском рассказе об отъезде из оккупированной Франции нету и в помине, как нет и «расписывания» – ни густого, ни жидкого – физических тягот этого путешествия. Речь там идет только о душевном его состоянии, которое было ужасно из-за того, какими глазами глядели на него все его друзья-антифашисты. (У нас ведь тогда был пакт с Гитлером, и немцы к сотрудникам советского посольства, вместе с которыми уезжал Эренбург, относились как к союзникам.)

А вызвавший отрицательную реакцию Твардовского эпизод с собаками был связан с совершенно иной ситуацией:

«Двадцать четвертого апреля я сидел и писал четырнадцатую главу третьей части, когда мне позвонили из секретариата Сталина, сказали, чтобы я набрал такой-то номер: «С вами будет разговаривать товарищ Сталин».

Ирина поспешно увела своих пуделей, которые не ко времени начали играть и лаять».

Вот эта последняя фраза и вызвала гражданское негодование Твардовского.

В письме, посланном Эренбургу по поводу очередной порции публикуемых его мемуаров, среди множества других замечаний – разной степени серьезности – Александр Трифонович высказал и такое:

«Фраза насчет собак в момент телефонного звонка от Сталина, согласитесь, весьма нехороша. Заодно замечу, что для огромного количества читателей ваши собаки (комнатные) в представлении народном – признак барства, и это предубеждение так глубоко, что, по-моему, не следовало бы его «эпатировать»».

Какие-то редакторские (в сущности, цензорские) замечания Твардовского Эренбург принял: что-то вычеркнул, а что-то попытался спасти, слегка изменив текст. А по поводу «нехорошей» фразы о собаках высказался так:

«Я не считаю, что собаки оскорбительно вмешиваются в рассказ о телефонном звонке. Что касается Вашего общего замечания, то позвольте мне сказать, что среди моих читателей имеются люди, которые любят и не любят собак. Как есть люди, которые любят и не любят Пикассо. Поскольку Вы великодушно разрешили мне излагать мои эстетические суждения, которые Вам были не по душе, разрешите мне выходить на прогулку с моими собаками».

 

 

ПЕРЕМЕНА ЭКСПОЗИЦИИ

До войны на письменном столе Владимира Луговского (он жил в Лаврушинском переулке, в том самом доме, который громила булгаковская Маргарита) стояла фотография молодой Ахматовой. Но в 1946 году, после печально знаменитого постановления ЦК, жена Владимира Александровича, «страха ради иудейска», убрала этот портрет. A ipa его место водрузила фотографическое изображение одной из химер Собора Парижской Богоматери.

Михаил Аркадьевич Светлов, замегив эту перемену экспозиции, сказал:

– Как изменилась за эти годы Анна Андреевна!

 

ПРИШЛОСЬ ВРЕМЕННО ПЕРЕПОСВЯТИТЬ

Эту историю рассказал Евгений Евтушенко, вспоминая (на страницах «Огонька») о своей борьбе с советской цензурой. Я не изменил в рассказе поэта ни одного слова: – Одним из самых моих дерзких обманных маневров была публикация стихотворения на смерть Пастернака «Ограда». Имя Пастернака тогда в советской прессе было синонимом предательства Родины. Напечатать это стихотворение даже без посвящения было невозможно, ибо образ Пастернака просвечивал в нем явственно. В это время умер поэт В.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №4, 2003

Цитировать

Сарнов, Б.М. Братья-писатели / Б.М. Сарнов // Вопросы литературы. - 2003 - №4.
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке