№2, 2011/История литературы

Бодлер и Прудон, или Почему надо бить бедных

История идей

С. ФОКИН

БОДЛЕР И ПРУДОН, ИЛИ ПОЧЕМУ НАДО БИТЬ БЕДНЫХ

Фигура и идеи Пьера Жозефа Прудона, одного из самых пламенных революционеров Франции середины XIX века, составляли стойкое наваждение последних месяцев творческой жизни Шарля Бодлера, то есть тех двух неполных лет, которые автор «Цветов Зла» провел в добровольном изгнании в Бельгии (апрель 1864 — март 1866-го), где в одиночестве, нищете, в состоянии смятения, с трудом отвоевывая у наступающей болезни непродолжительные моменты здоровья, он работал над малыми поэмами в прозе «Сплин Парижа», политическим памфлетом «Раздетая Бельгия» и опытом автобиографии «Мое обнаженное сердце». В этой связи достаточно будет вспомнить конечное восклицание одного из самых провокационных сочинений Бодлера — поэмы в прозе «Бей Бедных!» (1865-1866): представив в этой парадоксалистской поэтической композиции, внешне исчерпывающейся скандальной сценкой из жизни зарвавшегося городского фланера, апологию политического насилия, Бодлер завершал пиесу саркастическим вопросом: «Что ты скажешь на это, гражданин Прудон?» Эта финальная апострофа, завершающая едва ли не самое контрреволюционное и антидемократическое произведение поэта, настолько не соответствовала и продолжает не соответствовать общепринятым представлениям об авторе «Цветов Зла», что до сих пор издатели «Малых поэм в прозе» не решаются включать ее в канонический текст, оставляя в текстологических примечаниях[1].

Между тем поэма «Бей Бедных!» является одним из итоговых сочинений Бодлера, в которое он вложил не только опыт осмысления своего отношения к фигуре Прудона, а через нее — к идее Революции, революционного насилия, но и отдельные элементы своего стиля жизни, которому он, наперекор всему и вся, следовал в 1864-1866 годы в Брюсселе, шокируя своим поведением, внешним видом и выходками благопристойных бельгийцев. В этом отношении поэма «Бей Бедных!» представляется не только итоговым, но и ключевым сочинением Бодлера, поскольку именно в нем — равно как в целом ряде других композиций из «Малых поэм в прозе» — поэт достигает определенной цельности своего образа мысли и того типа поэтического выражения, который он разрабатывает в «Сплине Парижа», нащупывая переходы, сложные пассажи — от классических форм версифицированной поэзии к опытам поэтической прозы.

Предваряя дальнейшее изложение, необходимо заметить, что важнейшим элементом поэтики Бодлера остается парадокс, однако поэтическая парадоксальность «Цветов Зла», определявшаяся игрой с ортодоксальными романтическими темами и формами, с общими местами романтической поэтики, уступает здесь место целеустремленному культу парадокса как ведущей формы мышления.

Таким образом, цель настоящего этюда в том, чтобы попытаться понять, каким образом в сознании Бодлера формировалась фигура Прудона, предельное, крайнее воплощение которой оказалось представленным в поэме «Бей Бедных!». При этом, чтобы не ограничиваться сугубо имманентным прочтением поэмы, которая сочетает в себе отклик на злобу дня (смерть пламенного революционера), сколок политической автобиографии автора «Цветов Зла» и поэтическо-аллегорическое изображение самой идеи Революции, важно представить, хотя бы в виде набросков, элементы генеалогии образа Прудона в сознании Бодлера, то есть те прямые и в общем-то немногочисленные отражения фигуры мыслителя в сочинениях, переписке и иконографии поэта.

В поисках самого себя: призрак Прудона

Не приходится сомневаться, что одним из главных импульсов творческого сознания Бодлера в 1860-е было стремление представить современникам такой образ самого себя, который, во-первых, развеял бы разного рода представления и домыслы, окружавшие его фигуру в современном общественном мнении, во-вторых, — более соответствовал бы его собственному самоощущению. В этом отношении как нельзя более показателен следующий фрагмент «Моего обнаженного сердца»:

История моего перевода Эдгара По.

История «Цветов зла», унижение по недоразумению и мой процесс.

История моих отношений со всеми знаменитостями нашего времени.

Пикантные портреты нескольких придурков.

……………………………………………………..

Портреты судей, чиновников, главных редакторов[2].

В этом перечне замыслов, призванных составить «Исповедь» Бодлера, примечательна не только сама градация задуманных начинаний, в которой мысль поэта фиксирует различные уровни его отношений с общественным мнением — от переводов из По, составивших ему литературное имя, и процесса над «Цветами Зла», обеспечившего ему скандальную известность, до язвительных портретов судейских от государства и литературы, изрядно попортивших ему кровь, — но и сама манера видеть себя через других: намереваясь «обнажить свое сердце», поэт хочет поквитаться не только со своим временем, но и с самим собой в своем времени, тем образом самого себя, который сложился в сознании современников не без его участия или, по меньшей мере, при его попустительстве, но который в последние годы сильно его тяготил.

Очевидно, что фигура Прудона должна была войти в число тех знаменитостей, об отношениях с которыми намеревался рассказать Бодлер. Смерть, настигшая 29 января 1865 года неутомимого народного трибуна и выдающегося мыслителя, вызвала шквал мемориальных откликов, в которых французская культура спешила проститься со столпом революционно-демократической мысли и возмутителем общественных настроений. Согласно велеречивой формуле Сент-Бёва, признанного законодателя литературных вкусов и мнений эпохи, Франция потеряла своего «умственного Прометея»:

Философ, непрестанно прерываемый шумами извне и изнутри, мыслитель, а главное — строгий и неуступчивый логик, вооружавшийся и ожесточавшийся во всяком столкновении страстью и гневом, дополнявшимися обширными познаниями в науке, но также частыми приступами возмущения, он всегда оставался великим трибуном, великим революционером, как сам себя называл, словом, всегда был самим собой — Прудоном, а не кем-то другим[3].

Однако еще до смерти Прудона жизнь в Брюсселе, где Бодлер думал поправить свое зыбкое материальное положение, заставляет поэта в очередной раз ощутить себя изгоем, отщепенцем, возмутителем спокойствия, обреченным на непонимание окружающих. Собственное существование в бельгийской столице живо напоминает ему о том злосчастном происшествии, которое летом 1862 года заставило Прудона, скрывавшегося в Брюсселе от преследований французских властей за публикацию работы «О справедливости в революции и церкви», вернуться во Францию: бельгийские националисты устроили опальному вольнодумцу обструкцию за обращенный к Наполеону III ироничный призыв аннексировать Бельгию. Летом 1864-го Бодлер вспоминает об этом эпизоде в одном из писем:

Здесь все помнят об инциденте с Прудоном, я об этом еще расскажу. Я встречал в свете (!) депутата, который более других поспособствовал этому отвратительному бунту <...> Я ни с кем более не вижусь и не скрываю своего презрения ко всем <...> Какой нелепый и тяжелый народ![4

]

31 июля 1864 года в письме к матери Бодлер снова вспоминает об этой истории, связывая ее со своим замыслом написать памфлет о Бельгии, который в этот момент мыслится в виде открытых писем, хотя поэт уже ясно сознает невозможность их публикации:

Эти письма будут крайне унизительны для Бельгии, а ведь даже Прудон, чья известность не чета моей, был изгнан отсюда каменьями за то, что позволил себе напечатать в газете несколько невинных шуток[5].

В феврале 1865 года в переписке со своим поверенным Бодлер обнаруживает неподдельный интерес к экономическим воззрениям Прудона, настолько не соответствовавшим господствующим представлениям эпохи, что в глазах большинства благонамеренных современников мыслитель, сформулировавший ключевой вопрос эпохи — «Что такое собственность?» — и ответивший на него самым радикальным образом — «Собственность — это воровство», — выглядел безумцем. Некоторые письма опального писателя, в которых он излагал свои взгляды, ходили в списках, и одно из таких посланий, где Прудон размышлял о механизме финансовых крахов, попало к Бодлеру, решившему поделиться своими экономическими соображениями с Н. Анселем, который вел его денежные дела:

Письмо Прудона не поразило вас в должной мере, и вы слишком поспешно объявляете его безумцем. Я послал Вам это письмо в доказательство того, что Прудон, что бы там ни говорили, никогда не менялся. Под конец жизни, как и в самом ее начале, его особенно занимали вопросы производства и финансов. Если речь заходила об искусстве, да, здесь вы правы: он безумец. Но в области экономии он представляется мне достойным особого уважения.

Мне думается, есть один-единственный способ покончить с утопиями, идеями, парадоксами и предсказаниями Прудона о ренте и собственности: необходимо самым решительным образом доказать (интересно, кто-нибудь уже сделал это? я не знаток в этих вопросах), что народы обогащаются, влезая в долги. Вы финансист, и вам решать, можно ли обосновать такой тезис[6].

Очевидно, что помимо самой колоритной фигуры народного вожака, той славы борца с существующим строем, которую он завоевал себе в самых различных слоях французского общества, наконец, той роли, которую он чуть ли не против своей воли сыграл в революции 1848 года, Бодлера привлекает в Прудоне реальный опыт бедности, который автор «Философии нищеты» сумел сделать одной из движущих сил своего творчества. В какие бы материи ни кидало Прудона — от «Опыта всеобщей грамматики» (1837) или эссе «О полезности празднования воскресных дней» (1838) до проекта беспроцентного Народного банка (1848-1849), «Теории налога» (1860) или «Войны и мира» (1861), — он оставался верен этому началу своей мысли, обуславливавшему ее открытость, всевосприимчивость, если не всеядность. В своем литературном портрете Прудона Сент-Бёв вполне убедительно передает это неизбывное и даже культивируемое ощущение исходной бедности, которое должно было сопровождать Прудона во всех его творческих начинаниях:

Вы сын ремесленника, хорошо, точнее, это ни хорошо, ни плохо; помните об этом и никогда не краснейте. Используйте это в виде первичного и точного опыта, которого иначе нежели как через бедность, через испытание бедностью и не приобрести; вынесите из него живую, доподлинную симпатию к пережитым невзгодам[7].

Разумеется, бедность Бодлера была иного свойства: эта была бедность не с пеленок, не с отроческих трудовых будней в безансонской типографии, где начинались университеты Прудона; бедность Бодлера была, так сказать, благоприобретенной и оттого еще более унизительной. Почти всю свою сознательную жизнь Бодлер прожил в долг, оставаясь при этом наследником весьма приличного состояния, распоряжаться коим был лишен права в силу своего более чем беспечного нрава и более чем необузданной тяги к роскоши. Не случайно поэтому, что экономические предложения Прудона представлялись ему далекими утопиями: для него нищета была не философией, а образом жизни, своего рода способом прожить свою жизнь практически без собственности. В экономических понятиях этот парадокс материального существования Бодлера можно выразить следующим образом: поэт на своем опыте познает, что жизнь в долг является не издержкой, а необходимым условием экономического цикла.

Разумеется, в этом повороте мысли Бодлера много злой иронии, равно как и самоиронии, но то, с каким интересом он возвращается в своих письмах середины 60-х годов к осмыслению понятий денежного долга, ренты, процентов, убедительно свидетельствует, что внимание к борьбе с бедностью и нищетой диктовалось отнюдь не праздным любопытством скучающего и бедствующего в Брюсселе поэта. В этом отношении само заглавие поэмы «Бей Бедных!» заключало провокационный ответ Бодлера на ту героизацию и идеализацию фигуры бедняка, которая была характерна как для Прудона, так и для современной французской литературы: «Отверженные» В. Гюго увидели свет в 1862 году, «Труженики моря» в 1865-м; оба романа самого видного поэта века спровоцировали крайне двусмысленные отклики Бодлера, выражавшего в них свою «неловкость» от этого слова в пользу бедных, то есть «убогих, отверженных (тех, кто страдает от нищеты и кого эта нищета бесчестит), изреченного самыми красноречивыми устами нашего времени»[8].

Вместе с тем, в этом кличе «Бей Бедных!», брошенном в заглавии поэмы в прозе, угадывается глухое стремление поэта принять удар на себя, прикончить бедного в самом себе. Сама форма призыва подразумевает вовлечение поэтического субъекта в это парадоксальное приглашение обрушить бьющее через край насилие на бедного, на нищего, взывающего к милости, милосердию прохожего: в оригинале эта вовлеченность подчеркивается употреблением первого лица множественного числа — «Assommons les Pauvres!». Таким образом, фигура нищего, эта священная корова записного гуманизма, превращается в козла отпущения, объект вымещения накопленной силы. Вместе с тем, через это первое лицо, через это «мы», а также через фигуру рассказчика, представляющего себя в первых строках поэмы носителем идей Прудона, поэт всемерно приближает себя к угнетаемому. Это мазохистское стремление обратить насилие на себя подтверждается парадоксальным поворотом сюжета поэмы, когда избитый в кровь нищий набрасывается на прудониста-парадоксалиста и отплачивает за нанесенные побои сторицей.

В конечном счете, испытав теорию равенства на собственной шкуре, рассказчик признает в нищем равного себе. При этом не следует преувеличивать демократичности воззрений Бодлера, видеть в авторе «Цветов Зла» последовательного поборника социальной справедливости: несмотря на свой незавершенный характер, теория дендизма, которая остается одной из визитных карточек Бодлера-мыслителя, является свидетельством если не консервативных, то вполне реакционных устремлений мысли поэта, не приемлющей современных форм демократии, нивелирующих аристократию духа. В этом отношении характерна более ранняя оценка философии Прудона, высказанная Бодлером в одном из писем к Сент-Бёву, настоятельно советовавшему своему питомцу почитать трактат «О справедливости в революции и церкви»:

Несмотря на все уважение, которое мне надлежит питать к Вашему авторитетному мнению, я ни за что не приму упразднения галантности, рыцарства, мистичности, героизма, в общем — сверхизобилия и преизбытка, каковые содержат в себе само очарование, даже и в порядочности[9].

Здесь обнаруживается самый существенный пункт расхождения Бодлера с теоретиком анархизма и социализма: искусство видится ему последним прибежищем аристократичности и последним основанием для установления иерархии ценностей, как экзистенциальных, так и эстетических. Искусство, по мысли Бодлера, принципиально антидемократично, поскольку подразумевает культ формы в противовес угрозе полной бесформенности, которую несут с собой процессы демократизации, десакрализации и рационализации литературной жизни, утрачивающей тем самым мистический элемент. Искусство у Бодлера предстает вызовом благоразумному жизненному устройству, к утверждению которого тяготеет мысль Прудона, поскольку подразумевает героику жертвенности, траты, эксцесса и эксцентричности, решительно противоречащую экономике капиталистического накопления, всякого рода скаредности. Социальное равенство для автора «Цветов Зла» есть не что иное, как бесплотный идеал, собственно, социальная утопия, тогда как искусство требует жесткой привязки к месту и времени, к топосу, каковой в психологическом плане складывается для него исключительно из сплина, в топографическом — из Парижа. Люди равны не социально, а экзистенциально — не в утопии прав человека, а в стихии выбора, в культе силы и формы, в заботе о себе: «Быть великим человеком и святым для самого себя — вот что важнее всего»[10].

Тем не менее сразу после смерти автора трактата «Что такое собственность?» в размышлениях Бодлера о Прудоне все отчетливее звучит личная нотка, его все сильнее волнует некое несовпадение между идеями и книгами писателя, чьим творчеством он не устает восхищаться, и его внешним видом, манерами, умением, точнее, неумением вести себя. В письме Анселю от 12 феврали 1865 года поэт вновь обнаруживает внимание к сочинениям Прудона и сообщает своему поверенному, как позабавил его рассказ Т. Торе о неудачном путешествии в компании с Прудоном:

Торе, хотя и республиканец, всегда сохранял элегантные манеры. Он мне рассказывал, что как-то раз путешествовал в компании с Прудоном, но вынужден был оставить его из-за неприязни, которую ему внушала напускная неотесанность Прудона, напускная грубость во всем, деревенская бесцеремонность. — Таким образом, можно быть разом и человеком блестящего ума, и мужланом, равно как можно одновременно обладать необычайной гениальностью и оставаться глупцом. Виктор Гюго нам это прекрасно продемонстрировал[11].

Прудон остается для Бодлера человеком блестящего ума, но поэта завораживает противоречие между его внутренним миром и внешним обликом, сосуществование в одном лице умственного обаяния, которым он очаровывает, и физической неопрятности, которой он отталкивает; главное для Бодлера — именно это двойственное впечатление, которое писатель-революционер вызывает в окружающих, испытывающих к нему одновременно и влечение, и отвращение. Как это ни парадоксально, но сам поэт, который в своей практике дендизма доходил до абсурда, мог пробуждать у иных собратьев по перу с более утонченными вкусами такие же неоднозначные чувства. Братья Гонкуры оставили в своем «Дневнике» более чем нелицеприятный набросок совершенно расхристанного поэта «Цветов Зла», изображающего из себя Сен-Жюста:

Рядом ужинает Бодлер, без галстука, с голой шеей, обритый наголо, в доподлинном наряде гильотинированного. Единственный изыск: отмытые, ухоженные, лайковые кисти. Выглядит как сумасшедший; голос острый, будто бритва. Интонации педанта; метит в Сен-Жюста и попадает[12].

Живое, личностное отношение к Прудону обнаруживается также в довольно пространной мемуарной зарисовке, которую поэт оставил в одном из писем к своему издателю О. Пуле-Маласси. Последний, откликаясь на смерть заклятого врага французских буржуа, опубликовал в феврале 1865 года в «Ла Петит Ревю» небольшую заметку о Прудоне, куда среди прочего включил историю, как некий гражданин встречался в 1848 году с народным вождем в редакции газеты «Представитель народа», где тот одарил его афоризмом в духе: «Кто много работает, тот много ест». Бодлер, а он в то время был не в ладах со своим издателем, которому был постоянно должен, поспешил напомнить Пуле-Маласси, что это он когда-то рассказал ему эту историю, что упомянутым гражданином был не кто иной, как он сам:

Этим гражданином, друг мой, был я. Как-то вечером я пошел повидаться с гражданином Жюлем Виаром в редакции «Представителя народа».

Там был и Прудон, окруженный своими сотрудниками, он давал им указания и советы для утреннего номера газеты.

Мало-помалу все разошлись, и я остался наедине с ним, он сказал мне, что Виар давно ушел, мы разговорились. После того, как в беседе выяснилось, что у нас есть общие друзья <...> он предложил: «Гражданин, время ужина; не хотите ли перекусить вместе со мной?»

Мы пошли к мелкому ресторатору, который недавно открылся на улице Нев-Вивьен. Прудон много, горячо, без умолку болтал, посвящая меня, незнакомого для него человека, в свои планы и проекты, при этом, так сказать, без умысла, пересыпал свою речь крепкими словечками.

Я заметил, что полемист много ел и почти не пил, так что моя сдержанность и жажда контрастировали с его аппетитом. «Для литератора, — заметил я, — вы едите на удивление много». — «Так мне многое нужно сделать», — ответил он мне с такой простотой, что я не смог понять, говорит ли он серьезно, или смеется.

Я должен добавить — коль скоро вы придаете мелочам столь заслуженное зачастую внимание — что, когда мы отужинали и я подозвал гарсона, чтобы расплатиться за двоих, Прудон так живо воспротивился моему намерению, что мне не оставалось ничего другого, как позволить ему вытащить бумажник, но меня удивило то, что расплатился он только за себя. — Может, вы выведете отсюда решительную тягу к равенству и непомерную любовь к праву?

Искренне Ваш.

Ш. Б. 13

Напомним, что Прудон скончался 29 января 1865 года, письмо написано 11 марта 1865-го; хотя оригинал не датирован, не приходится сомневаться, что замысел поэмы «Бей Бедных!» вызревает в это время — по крайней мере, французские текстологи не приводят какой-то более точной датировки. Вместе с тем есть все основания рассматривать это послание не просто как бытовое письмо, но в виде одного из главных протекстов поэмы. В самом деле — та горячность, с которой Бодлер откликнулся на заметку Пуле-Маласси, та живая ирония, которая говорит в этом послании, придавая ему особую семантическую насыщенность, наконец, само желание поэта, чтобы издатель непременно опубликовал текст его письма (что и было сделано), превращают это послание в важнейший элемент авантекста поэмы.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 2011

Цитировать

Фокин, С.Л. Бодлер и Прудон, или Почему надо бить бедных / С.Л. Фокин // Вопросы литературы. - 2011 - №2. - C. 230-272
Копировать