№2, 2006/Филология в лицах

Бахтин-филолог: книга о Достоевском

Бахтин в своем известном нам творчестве осуществился больше как филолог и первую громкую известность приобрел двумя литературоведческими книгами, но он филологом себя не называл, а слово «литературоведение» произносил с гримасой. Он называл себя – не в литературных, публичных текстах, а в устных, личных, интимных высказываниях – философом. Такова была его самоидентификация: я философ.

Этот общеизвестный факт приобретает новый интерес сейчас, после нового выступления Михаила Леоновича Гаспарова о Бахтине1. Наш замечательный филолог специально высказался о том, что Бахтин не филолог. Как будто ведь то же и сам Бахтин о себе говорил. Но только как будто: то же да не то. Интимное (почти лирическое) самоопределение это одно, небеспристрастное суждение со стороны – другое. У Гаспарова – жесткий и даже агрессивный отказ философу Бахтину считаться филологом: он не наш. Граница проведена очень резко. Гаспаров второй раз крупно высказывается о Бахтине – через 25 лет! Через четверть века – вторые гаспаровские антибахтинские тезисы. Рискну заметить, что слышится в этом что-то психологическое и личное, а не только научное, словно наш сильный филолог лично и глубоко задет явлением Бахтина. Словно по импульсу «Не могу молчать» это новое слово. Но выступление принципиальное, тем и интересное.

Принципиальность эта решительная и твердая, нацело исключающая вместе с философом Бахтиным и просто хотя бы касательство философии к филологии, вместе же с философией исключающая и творчество из исследования («В культуре есть области творческие и области исследовательские. Творчество усложняет картину мира, внося в нее новые ценности. Исследование упрощает картину мира, систематизируя и упорядочивая старые ценности. Философия – область

творческая, как и литература. А филология – область исследовательская»2). Вместе и упрощенный и как бы очищенный образ филологической деятельности; можно спросить – не чересчур ли очищенный? Автор этого образа в одном из своих изящных эссе утверждает «обязанность понимать»3 ; из размышления следует, что это обязанность понимать человеческую, в том числе социальную, жизнь, в определении же гаспаровской филологии эта обязанность, собственно, не присутствует. В парадоксальной гаспаровской филологии это один из ее вызывающих парадоксов. Вернее, она, конечно, присутствует – пессимистически: если между мной и самым интимным другом «лежит бесконечная толща взаимонепонимания; можем ли мы после этого считать, что мы понимаем Пушкина?»4. О Пушкине далее ставшее уже знаменитым, что «душевный мир Пушкина для нас такой же чужой, как древнего ассирийца или собаки Каштанки»5. Однако Пушкин все-таки именно душу послал нам в заветной лире – столь же, видимо, «неоправданно-оптимистически», как и мы стремимся с этой душой в такой оболочке, которую он посчитал надежной – в поэтическом слове, – войти в контакт. «Стилистическое богатство его ехидства» (Гаспаров о Щедрине6, а мы о Гаспарове) бьет по нашей иллюзии легкого понимания Пушкина, но ведь и прямо по автору «Памятника». Да и вообще всем «Памятникам», неоправданно-оптимистическим, филолог не хочет верить; он задается вопросом: как Гораций себе представлял тех, кто будет его читать в веках, ведь точно не как нас с вами7 ? Гораций, в самом деле, поставил предел своей поэзии и поэтической славе: пока жрец восходит на Капитолий, да и Пушкин – пока жив будет последний пиит; но все-таки пушкинский срок еще не совсем истек, а у Горация то был доступный образ его исторической римской вечности. И он же первый сказал, что не весь умрет, авторитетнейший же современный филолог выставляет против Бахтина картину своей филологической некрофилии (прямо так ее именуя) и всякого бывшего слова как мертвого материала и разговора с мертвым поэтом, как разговора с камнем. «Нет, весь я не умру», однако, сказано было прямо.

Смеем предположить, что гаспаровская картина несовместимого разделения исследования и творчества («типа», как сейчас говорят, железного занавеса) – картина недостоверная. Творчество нужно и в простом общении, чтобы «разбирать по камушку» толщу взаимонепонимания8 (а философски гаспаровская филологическая картина вся упирается в эту картину простого общения). Согласимся: творчество преобразует предмет исследования, но как «оставить его неприкасаемым»9, если мы уже к нему прикоснулись с целью его исследовать? Вот загадка: хитрый Эдип, разреши.

Это отступление в сторону М. Л. Гаспарова вынужденно становится вступлением в тему о Бахтине-филологе. Бахтин стал известен книгой о Достоевском, и мы когда-то примчались втроем в Саранск к литературоведу, которого не с кем было сравнить. Он же сразу уточнил знакомство: – Но я не литературовед, я философ. То же затем твердил Дувакину. Первая репутация литературоведа и по Гаспарову была недоразумением, длящимся и поныне. Бахтин по недоразумению считается филологом – лишь потому, что написал две книги «на материале Достоевского и Рабле». На материале – т.е. это книги не о Достоевском и Рабле, а о чем-то своем, бахтинском, пользуясь ими как материалом.

Это впечатление «материала» – неслучайное: вот и Ольга Седакова говорит о материале, который дает возможность мыслителю «заземлить» свою слишком общую мысль и «успокоить» ее «на каком-то конкретном задании»10. Это неплохо сказано.

«Философ в роли филолога» – гаспаровская формула недоразумения, какое заключает в себе «случай Бахтина». Для Гаспарова contradictio in adjecto. Между тем в самом деле философ в роли филолога – это довольно точный портрет автора книги о Достоевском 1929 года. Определение же «случай Бахтина» напоминает нечто в истории мысли – «казус Вагнер» у, кажется, нелюбимого филологом «сверхфилолога» Ницше11.»Случай», похоже, тоже критический и требующий, видимо, для науки филологии защиты. Наверное, оттого – повышенный градус реакции на «случай». Раздражение принципиального филолога некорректностью бахтинской философско-литературоведческо-лингвистической смеси (этим «садомазохистским клубком»12) как внутренний мотив – можно было и четверть века назад расслышать. Реакция небеспричинная – ведь и в иных самых первых и более ранних реакциях была отмечена та самая смесь языков – в выразительном описании языка бахтинского «Достоевского» у Юлии Кристевой в конце ее предисловия к французскому переводу 1970 года язык гуманистически-расплывчатый, пользующийся как терминами такими туманными гуманитарными понятиями, как душа и голос, язык, скользящий «между документированным стилем тщательного историка литературы и проникающей интуицией как способом чтения текстов; сочинение ни литературное, ни лингвистическое, ни философское, но все это вместе сразу»13.

Естественно, двойственные не только реакции и оценки, но понимания. Для В. В. Бибихина, напротив, книга о Достоевском – слишком филологическая, литературоведчески зашифрованная; «terminologie technique» из описанного Кристевой сплава прежде всего бросается в глаза покойному, увы, филологу-философу (тоже в одном лице); человеческое, экзистенциальное содержание достоевского мира зашифровано специальной терминологией. Автор книги «был скован подчеркнутой техничностью, после символистской вольницы, нового литературоведения с его теориями жанра, типами сказа» и работал «в искусственном отстранении от того, о чем говорит <…> Своей отстраненной терминологизируюшей манерой Бахтин подтверждал неизбежный по его убеждению разрыв между шифром научного исследования и необъятной правдой»14.

После символистской вольницы… Сам ее лидер и в то же время дисциплинирующий ум вспоминал ее сильно «после»; в своей итоговой книге о Достоевском, вышедшей в 1932 году в эмиграции по-немецки, он описывал изменение ситуации в мире мысли о Достоевском: в начале века интересовались его большими идеями, но они обыкновенно служили предлогами для разных мистических идеологий, «которые легко расцветали на богатой почве его титанической проблематики. В наше трезвое время внимание исследователей обращается почти исключительно к открытию фактов и формальных вопросов, к биографии или к технике повествования, к стилю, к сюжету, к художественным средствам и литературно-историческим связям»15.

Очевидно, для Вячеслава Иванова «титаническая проблематика» Достоевского в большей или меньшей мере утрачивается в этом новом литературоведении; но он же признает, что в старой философской критике эта огромная проблематика служила предлогом для разных идеологий. Неизвестно, читал ли Иванов бахтинскую книгу 1929 года, мог и читать – ее внимательно читали в эмиграции, более внимательно, чем в отечестве, – но ситуацию он описал ту самую, в какой возникли «Проблемы творчества Достоевского» (ПТД). Они возникли на месте встречи нашей философской критики и новой науки о Достоевском, одновременно рождавшейся в отечестве и в эмиграции (пражские сборники А. Л. Бема). Встреча эта и дала в 1929 году, «в наше трезвое время», этот случай «философа в роли филолога». Пожалуй, тогда в публичном литературоведении такой единственный случай.

Если верить ему самому, он не очень хорошо себя в этой роли чувствовал. Я уже рассказывал в печати о разговоре с М. М. в 1970 году, когда он жаловался, что написал свою книгу не так, как мог бы, потому что не мог там прямо говорить «о главных вопросах», – оторвал там форму от главного, так он это формулировал16. Значит, «главное» было все-таки философское и религиозное, и он через сорок лет жалел, что не мог философствовать прямо.

Бахтин был назван недавно «переводчиком идей Вяч. Иванова на язык следующего поколения»17. Следующее поколение, вступавшее на поприще после 1917-го, уже отрывалось от символистской и религиозно-философской эпохи, при всем сохранении остаточной связи и даже рыцарской верности ей. ПТД и явились книгой-памятником постсимволистского понимания Достоевского на фоне его понимания в символизме (прежде всего Ивановым). Недавно была дана попытка уточнить «исторический контур Бахтина» поправкой ко взгляду М. Л. Гаспарова (в первом его выступлении 1979 года), уравнявшего его с формалистами в рамках их общей эпохи 20-х годов. Любопытна при этом фактическая ошибка О. Седаковой, решившей о Бахтине, что он «на полпоколения старше формалистов. Они – теоретики времен футуризма, он – мыслитель конца символизма»18. На самом деле он с формалистами из одного поколения, притом все главные формалисты – Эйхенбаум, Шкловский, Тынянов – старше. Но ошибка неслучайная – перед нами, видимо, интересный случай разного философского возраста в одном физическом и культурном поколении: можно сказать, что Бахтин теоретически, философски старше в рамках того же поколения и той же эпохи. Формалисты отрясали символистский философский прах со своих ступней – автор книги ПТД шел по следу Вяч. Иванова, но делал поворот, оборачиваясь, как сказочный герой, философом в роли филолога.

С чего он начал в книге о Достоевском? С того, что отказался «софилософствовать» с Достоевским (с его героями), освободил своего Достоевского от философской критики, владевшей мыслью о Достоевском на протяжении полувека (начиная с трех речей Владимира Соловьева в 1881 – 1883 годах). Эту власть философской критики он отклонил с порога – за одним исключением: решительно отделив Вячеслава Иванова от всех иных имен философской эпохи. Иванов открыл новый путь понимания Достоевского – в чем же он состоял? В том, как построена знаменитая статья Иванова о романе-трагедии (1911). Она построена так, что вначале рассмотрен «принцип формы», а уже за ним – «принцип миросозерцания» Достоевского. От принципа формы к принципу миросозерцания – вопреки традиционной логике «от содержания к форме». Иванов первый рассмотрел Достоевского в таком порядке, назвав его «грандиознейшим из художников»19. Это и был «новый путь» и вообще изрядная новость в литературной критике.

Пошел ли дальше Бахтин на этом пути? В книге 1929 года он описал коперниканский переворот (по Канту), какой в мире Гоголя совершил Достоевский. Но и сам автор книги совершил свой коперниканский переворот в понимании Достоевского Вячеславом Ивановым. В структурном рисунке статьи Иванова он произвел рокировку принципов, а именно: то, что Иванов описывал как «принцип миросозерцания» Достоевского – «абсолютное утверждение <…> чужого бытия: «ты еси»», – Бахтин захотел понять как «принцип формы» его романа, не приняв в то же время ивановского определения принципа формы как романа-трагедии.

Итак – «ты еси«. Ключевое слово, про которое мало сказать, что это слово философское, – это слово прямо религиозное, слово молитвы Господней, завещанной нам самим Христом («Отче наш, Иже еси…» – Мф. 6; 9).

  1. Эта статья не успела выйти в свет при жизни Михаила Леоновича и идет в печать в первые дни по его кончине. Попытка спора, содержащаяся в статье, имела в виду присутствующего с нами большого филолога, и уважение к его памяти не позволяет как-нибудь корректировать этот спор; пусть он останется таким, как если бы М. Л. мог ответить. Гаспаров остро судил на волновавшие его темы, и самой острой из них был Бахтин. Противостояние Гаспарова Бахтину было упорным и вызывающим – вызывающим на ответ. Характер и темперамент покойного филолога самым ярким образом сказались в этом противостоянии, и острота ответа была характером вызова задана (22 ноября 2005).[]
  2. ГаспаровМ. Л. История литературы как творчество и исследование: случай Бахтина // Русская литература XX-XXI вв.: проблемы теории и методология изучения. Материалы Международной научной конференции 10 – 11 ноября 2004 года: МГУ, филологический факультет, 2004. С. 8.[]
  3. ГаспаровМ. Записи и выписки. М.: НЛО, 2001. С. 95.[]
  4. Там же. С. 101.[]
  5. Там же. С. 112.[]
  6. Там же. С. 48.[]
  7. Там же. С. 99.[]
  8. ГаспаровМ. Записи и выписки. С. 97.[]
  9. Там же. С. 100.[]
  10. Седакова О. Проза. М.: Эн Эф Кью/Ту Принт, 2001. С. 268.[]
  11. «Сам Ницше, думая быть действительным сверхчеловеком, был только сверхфилологом <…> Оставаясь все-таки филологом, и слишком филологом, Ницше захотел сверх того стать «философом будущего», пророком и основателем новой религии. Такая задача неминуемо приводила к катастрофе, ибо для филолога быть основателем религии так же неестественно, как для титулярного советника быть королем испанским» (Соловьев В. С. Собр. соч. в 10 тт. Т. 10. СПб., 1914. С. 29 – 30). Смысловые выделения в цитатах, принадлежащие цитируемым авторам, передаются разрядкой; курсивы в цитатах принадлежат автору настоящей статьи.

    []

  12. Гаспаров М. Указ. соч. С. 101.[]
  13. Полный текст в оригинале заключения Кристевой об озадачившей передовую французскую методологию «промежуточности» и «двусмысленности» предприятия Бахтина: «On comprend ici pourquoi l’entreprise bakhtinienne ne peut etre qu’intermediaire. Sous le nom de poetique, herite de ses predecesseurs historicistes et formalistes, Bakhtine scrute un continent que les outils de la poetique ne peuvent pas atteindre. D’ou l’ambiguite de sa demarche: hesitant entre un langage humaniste, voire sourdement chretien, et une terminologie technique; se glissant entre une documentation soignee d’historien de la litterature et une intuition percante dans la lecture des textes; ni litteraire, ni linguistique, ni philosophique, mais tout cela а la fois; souvent repetitive, parfois imprecise; deplacant constamment le sens des termes linguistiques sans jamais les fixer rigoureusement (que veut dire, en fin de compte, le terme «mot» au-dela de la representation?)»// Mikhail Bakhtine. LapoetiquedeDostoievski. Paris: EditionsduSeuil, 1970. Р. 21.[]
  14. Бибихин В. В. Слово и событие. М.: УРСС, 2001. С. 107 – 108.[]
  15. Иванов Вячеслав. Собр. соч. Т. 4. Брюссель: Foyer Oriental Chretien, 1987. С. 559.[]
  16. Новое литературное обозрение. 1993. N 2. С. 71 – 72; Бочаров С. Г. Сюжеты русской литературы. М.: Языки русской культуры, 1999. С. 475 – 476.[]
  17. Силард Лена. Герметизм и герменевтика. СПб., 2002. С. 25.[]
  18. Седакова О. Указ. соч. С. 267.[]
  19. Иванов Вячеслав. Борозды и межи. Опыты эстетические и критические. М.: Мусагет, 1916. С. 8.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 2006

Цитировать

Бочаров, С.Г. Бахтин-филолог: книга о Достоевском / С.Г. Бочаров // Вопросы литературы. - 2006 - №2. - C. 48-67
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке