Вопрос об отношениях литературы, литературоведения и истории должен быть поставлен заново. Более того, возможно, в современном научном контексте такая постановка задачи делает этот вопрос не только одним из самых сложных, но и одним из самых насущных. В этом номере сравнительно много статей, в фокусе которых находится либо история литературы в более общих контекстах, либо отношения литературы и истории.
Еще Аристотель в девятой главе «Поэтики» не только подчеркнул это отношение, но и обозначил его компаративную форму в качестве сущностной для понимания поэзии (более общего понятия «художественной литературы» в его понятийном аппарате еще не существовало). Согласно Аристотелю, литература «философичнее» историографии, поскольку литература говорит об общем, а историография — о частном, о свершившихся единичных событиях. На протяжении двух с половиной тысяч лет девятая глава «Поэтики» оставалась одним из самых знаменитых высказываний о литературе, ее сущности и месте в мире, несмотря на то что взгляды Аристотеля постепенно устаревали.
Сложно не заметить, что долгое время у музы истории были несколько избирательные вкусы. Больше всего ее интересовали толпы людей, шедших или гонимых убивать других людей, которых до этого они никогда не видели, насиловать, пытать, грабить и угонять в рабство. Почти столь же тщательно та давняя, еще юная, муза истории записывала обычно демагогические речи власть предержащих и их противников и перед циничными «элитами», и перед обманутыми или алчными толпами. Отравления власть имущих, их удушения и выкалывания им глаз, сексуальные приключения приближенных к вершине машины власти тоже вызывали немалый интерес.
Разумеется, с тех пор историография в корне изменилась. Радикальный перелом часто связывают со «школой анналов», сфокусировавшейся не на отдельных событиях, а на «периодах большой длительности», их социокультурных константах и медленно протекающих процессах экономических изменений, технологического развития и социального переустройства. Однако и современная историография вынуждена быть селективной, по крайней мере в двух смыслах. Ежедневно в мире происходят миллиарды событий. У прохожего на Литейном ветром сломало зонтик, в северной Англии потеплело, подозрительный грузовик задержали на перевале через Скалистые горы. Лишь единицы из этих событий сохранит историография; она вынуждена делать выбор и делает его на основе представлений о значимости того или иного события в более общих контекстах.
Однако все это совсем не то, чем является опыт существования для человека, существующего в мире и в истории. Мы видим и слышим окружающий мир, почти постоянно чувствуем его своим телом. В состоянии бодрствования мы почти всегда думаем, но большая часть наших мыслей, фрагментарна, хаотична и непоследовательна. Часть этого опыта допредикативна, другая уже прошла фильтр по крайней мере первичного осмысления. Мы переживаем чувства, желания, моменты понимания. Фрагменты процессов большой длительности — социальные, технологические, экономические — постоянно становятся частью нашего опыта. Наше мировосприятие формируется и индивидуальной рефлексией, и идеологиями. Мы совершаем множество поступков, большинство из них «полуавтоматически», на основе социальных и культурных привычек, обычно глубоко укоренных вистории. Ни межсубъектная коммуникация, ни коллективная социальная жизнь не спрашивают нас, готовы ли мы совершить этический выбор, но мы вынуждены выбирать. А история не спрашивает нас, хотим ли мы оказаться «участниками исторических событий».
В отличие от историографии, литература способна передать и осмыслить значительную часть полноты этого опыта существования в историческом мире, благодаря качествам, которые можно было бы назвать овердетерминированностью, рефлексией культурного конструктивизма и рефлексией персонализма, о которых и пойдет речь чуть позже. Литературоведение, в свою очередь, оказывается аналитикой и историей того ультимативного медиума, с помощью которого на протяжении тысячелетий человечество делало видимым для самого себя и осмысляло свое существование в мире.
Осознание того факта, что литература сохраняет (а ее исследование способно раскрыть и осмыслить) гораздо более глубокую историческую картину, нежели традиционная историография, произошло в середине восьмидесятых и получило название «неоисторицизма». Вероятно, неоисторицизм мог бы стать одним из наиболее значительных прорывов в литературоведении, но, как кажется, стал одним из ее наиболее драматичных разочарований. При смене фокуса была потеряна как полнота и разнородность человеческого опыта в истории, так и полнота литературного произведения как особой, многоплановой, чрезвычайно сложной внутренне, имеющей свои законы, в том числе риторические и жанровые, формы понимания мира и человека в мире. В результате часто исчезала и иерархия текстов; для анализа взаимодействий «дискурсов» и «идеологий» «Медный всадник» и газетная статья годились в равной мере.
С точки зрения смысла и смыслов — литература является одной из наиболее концентрированных форм речи, находящихся в распоряжении человека. Особая модальность литературной речи делает возможным создание произведений с огромным количеством смыслов, соотнесенных со сравнительно небольшим объемом текстуальных элементов.Это явление обычно называют «овердетерминацией». Литературоведение не делает сложное проще, но способно раскрыть тот или иной пласт этой сложности в дискурсивно последовательной форме и аргументировать выводы на основе текстов.
Применительно к истории это означает, что множественные исторические реалии, от событийного ряда до коллективной саморефлексии, от быта до идеологий, раскрываются ограниченным количеством овердетерминированных элементов литературных текстов. Как уже говорилось, то, что мы обычно относим к «истории», коллективный событийный ряд, дискурсивные практики и общие характеристики быта, для индивидуума в истории переплетено со множеством других модальностей и форм опыта, от чувственного опыта до этического выбора. Внутренняя сложность литературного произведения позволяет не только сохранить различные пласты и компоненты исторического без их аналитического разделения, но и сохранить их внутри сложных отношений с другими формами опыта.
Проблема культурного конструктивизма не менее значима. То, что мы в просторечье называем реальностью, сконструировано множеством культурных субстратов, структур и процессов, по большей части находящихся ниже порога индивидуального сознания. Это понятийное поле и «эпистемологическое пространство», операции смыслового синтеза и архетипизированные символы, нарративные паттерны и поведенческие нормы, этические и эстетические категории и нормы, идеологии и формы вовлеченности индивидуума в механизмы власти и многое другое. Литературные произведения делают эти механизмы культурного конструированияболее заметными и понятными, тем самым сохраняя многоуровневый и насыщенный образ реальности в истории, а вместе с ним образ времени.
Внутри этого перенасыщенного и противоречивого пространства исторических реалий и существования в истории индивидууму предоставлены множественные формы опыта и разнообразные возможности выбора. Это понимание влечет за собой множество вопросов. Какова природа субъектности и конкретно-исторические формы ее переживания индивидуумом? Каков спектр наших желаний, предпочтений и объектов неприятия? Каков ход нашей мысли об окружающем историческом мире, как эта мысль делает выбор, с какими препятствиями она сталкивается? Из каких смыслов, решений и социальных институций мы выбираем? Как мы совершаем тот или иной этический выбор в истории? Какие идеологии мы принимаем? С какими институциями власти мы вынуждены взаимодействовать, и какова субъектная сторона этого взаимодействия?
Историография редко отвечает на вопрос, что значит быть человеком в истории в ее конкретности, что значит обладать субъектностью в потоке истории. Но это в огромной степени способна делать литература. В силу своей многоплановой структуры и особых «литературных механизмов» репрезентации и осмысления когнитивных содержаний, литература в значительной степени сохраняет конкретно-исторический образ субъектности в истории. А литературоведение, в свою очередь, и расшифровывает этот образ, и добавляет к нему дополнительный вопрос — вопрос о том, что значит писать, быть писателем, в истории, какие формы субъектности и выбора это предполагает и требует.
Денис Соболев, член редакционной коллегии