№6, 2012/Литературные портреты

Жуковский перекресток. Подготовка текста, публикация, предисловие Марии ОРЛОВОЙ

Летом 1972 года

1
Темно серый асфальт прострочен белесыми полосками по краям и посередине, дорога извивается в густом ле62су, перетекает в поле, скользит мимо высоких темно зеленых заборов, прорезает деревни Раздоры и Барвиху, взбегает на пологие холмы, сбегает и снова течет ровно — серый, прямой канал между зелеными волнистыми берегами — зарослями орешника, молодыми яблонями, между пестрым разнотравьем обочин.
Если ехать из Москвы, то слева в сотне шагов — железные столбы; изредка рокочут поезда электрички.
Справа за кустами и деревьями поля, а за полями сосновая роща на крутом берегу Москвы-реки. С дороги реки не видать, но в самые жаркие дни здесь легко дышится, куда легче, чем всего в нескольких километрах к востоку, где шоссе ответвляется от широкой гудронно-бетонной дороги, которая огромным кольцом охватывает Москву.
Оттуда до деревни Жуковка восемь километров. За крутым изгибом дороги — перекресток. Справа кирпично-стеклянные угловатые строения — магазины, кафе — и асфальтная площадь между редкими деревьями. Здесь в выходные дни густо толпятся машины. От перекрестка прямое шоссе ведет мимо кирпично-чугунных оград «поселка Совмина». Лес, укрывающий самые важные правительственные дачи — там жили когда-то Молотов, Маленков, Каганович, Хрущев, — мимо станции Усово, через деревни и совхозы до села Успенское, которым некогда владели Морозовы. На пологом песчаном берегу Москвы-реки — пляж для иностранцев, и в погожие дни здесь теснятся разноцветные «Вольво», «Ситроены», «Фольксвагены»… шумят разноплеменные купальщики.
И чуть подальше — холмы, заросшие непроглядно густыми садами и рощами. Это Николина гора — один из дачных поселков для избранных, вроде Переделкино, Красной Пахры, Внуково, Абрамцево. Их населяют ученые, литераторы, артисты, художники, отставные генералы, адмиралы и удачливые проходимцы, достигшие сановных званий.
Дорога от Жуковского перекрестка двоится и троится: одна налево, прямо мимо алюминиевого солдата, потупившегося у серокаменного обелиска, на котором высечены 49 имен местных жителей, погибших в 1941—1945 годах. Сворачивает через железную дорогу в лес и прилесную часть Жуковки. А вторая левая уходит к поселкам Совета министров и Академии наук. Направо дорога растопырилась по деревне, тянется к берегу. По невысоким холмам разбросаны дома, усадьбы, вдвинутые в сосновые, дубовые рощи. Дома коренных жителей с небольшими садиками, огородами, обнесены штакетником. И тут же вперемежку — высокие дощатые заборы, униформеннотемно-зеленые. Иные по верху обтянуты колючей проволокой. Среди кленов и лип прячутся двухэтажные номенклатурные дачи.
За северным краем деревни к западу — поле, а к северо-востоку высокий холм. Старые голенастые сосны, молодой сосняк, березы. Крутой спуск к реке порос березками, ивняком, сосенками. С откоса над плавной излучиной — плесом — широко распахиваются заречные подмосковные дали, поля, едва всхолмленные, опушенные лесами.
Просторы беспредельны и обозримы, оглядны, охватишь и взглядом, и сердцем. На западе, над зубчатой кудрявой кромкой леса темный набалдашник — водонапорная башня у самых главных дач. К северо-западу за рекой разноцветная чешуя, светлые кубики — деревня Ильинское. А за ней и в обе стороны от нее — леса, леса, леса; зелень то темнее, то светлее, то курчавится, мягко шерстистая, то топорщится щетинистым ворсом. На севере лес просечен белыми полосками — дворцы Архангельского, на северо-востоке — крутой желто-зеленый берег и светлосерый брусок — плотина Рублевского водосбора. Отсюда качают воду для Москвы. За плотиной темной бахромой сосновый бор.
Жуковку редко отмечают на картах, крохотной точкой в густой неровной сетке дорог — железных, шоссейных, проселочных. О Жуковке не писали книг. И я тешусь надеждой, что этот очерк — первое слово о Жуковке; нет для меня прекраснее места на земле.
Июль. Утро. Над лесом солнце полудиском сияет, но не слепит. Серая дорога празднично освещена. Пешеходы торопятся к электричке. Черные бронированные ЗИЛы, черные «Волги», «Чайки» спешат из Москвы за теми, кто еще досматривает летние дачные сны.
А к Москве навстречу едут «Москвичи» и «Запорожцы». Солнце взошло. Стремительные черно-блестящие
несутся обратно в Москву. Самосвалы, рабочие грузовики и цистерны, тяжело пыхтя, жмутся к обочине. Угловатые, крытые зеленым брезентом вездеходы районного начальства вежливо сторонятся…

2
Двое переходят шоссе. Он высокий, худой, светло-русый, большелобый. Она смуглая, темноглазая, темноволосая. Идут к реке. Она курит и говорит возбужденно. Он слушает ласково, задумчиво. Навстречу спешат к станции двое с портфелями. Старший почтительно здоровается, младший шопотом:
— Кто это? Поразительные глаза.
— А ты угадай, определи профессию.
— С него Христа можно писать. Значит профессия — Спаситель.
— Ты почти угадал. Это — Сахаров. Да, да, тот самый.
Андрей Дмитриевич. Комитет Защиты прав человека.
Трижды герой труда. Лауреат нескольких Сталинских премий и пр. и пр. У него дача на той стороне за поселком Совмина. Еще Сталин подарил дюжину дач ученым, которые состряпали атомную бомбу: Сахарову, Тамму, Харитону, Келдышу. Теперь он живет рядышком с Булганиным, Молотовым, рядом с бывшими и нынешними вождями.
— Немыслимое соседство. Вчера о нем опять вещали Би-би-си и «Голос Америки». В каждом московском доме разговоры о нем. Недавно мой приятель едва не побил номенклатурного долдона, тот завел бодягу про измену, подкуп империалистов. Но, разумеется, ни черта не знал про сто пятьдесят тысяч премиальных, которые Сахаров отдал на онкологию.
— Слышал новый анекдот? Один алкаш пугает другого: «Скоро водка опять подорожает». А тот успокаивает: «Не боись, Сахаров не позволит». А кто эта красивая с ним? Ведь он, кажется, вдовец?
— В прошлом году женился. Елена Боннэр. Дочь Георгия Алиханяна, который в Коминтерне кадрами заведовал. Расстрелян в 1937 или 1938 году. Ее мать тоже старая коммунистка. Отсидела чуть ли не двадцать лет, живет теперь с ними. Елена была медсестрой на фронте, потом стала детским врачом. Сейчас на инвалидной пенсии. Теряет зрение — последствие ран и контузий.
— А выглядит молодо. Никогда не догадался бы, кто они, явно только: влюбленные, веселые, беспечные.
Накануне Сахаровы поздно вернулись на дачу. Весь день ездили по Москве. Добывали подписи к двум призывам-прошениям: об амнистии политзаключенным и об отмене смертной казни. Он приходил к ученым, к литераторам, к артистам, никого не уговаривал, а просто давал прочесть тексты, подписанные им и несколькими друзьями. За один день он обошел больше дюжины домов.
Только два человека подписали оба обращения. Третий согласился просить об амнистии, но сказал, что смертная казнь еще необходима: «при таком росте преступности без этого нельзя». Четвертый охотно подписал призыв отказаться от узаконенного человекоубийства, от анахроничного пережитка варварства, но счел себя недостаточно компетентным, чтобы просить о политической амнистии. «Тут ведь сложные государственные интересы. Мы с Вами не можем знать всех составляющих элементов, всех разнонаправленных факторов».
Маститый литератор обещал подумать и потом позвонить. — «Нельзя же так сразу, ведь это очень серьезно, возможны разные аспекты». А некий общеизвестный «либерал и прогрессист» долго рассказывал о том, как он восхищен подвигом Андрея Дмитриевича, еще дольше, еще красноречивее говорил о все возрастающем значении русской интеллигенции вообще и ее научнотворческой элиты в частности. Потом вспоминал, какие страдания и тревоги испытывал в проклятые, страшные годы, когда арестовывали его родственников, друзей, коллег; он и сам едва не был уволен, просто случайно избежал… И всего дольше, всего более волнуясь, доверительно, подробно объяснял, как ему теперь труд66но, как мешают его бескорыстной и самозабвенной работе бездарные, невежественные интриганы, связанные вы же знаете с кем… Буквально на днях ему отказали в заграничном паспорте, хотя все уже было разрешено, и там ждали именно его, а не кого-нибудь. Но ведь вы знаете, как это у нас делается, ни с кем и ни с чем не считаются…
О письмах он, казалось, просто забыл. Ему напомнила Елена Георгиевна.
— Ах, как Вам к лицу это платьице, ну прямо звезда экрана. Все друзья так рады за Андрея Дмитриевича, он заслужил счастье.
Она, щурясь насмешливо, опять спросила, собирается ли он подписывать. И, морщась, как от зубной боли, он с глубочайшей печалью, и даже несколько обиженно, — вот, и они его не понимают, — объяснил, что при других обстоятельствах, конечно же, с величайшей радостью, безоговорочно, однако сейчас его долг перед наукой, перед людьми, которые от него зависят… Если бы не сознание ответственности, он завтра же расплевался бы со всем и взошел бы на костер. Но ведь достаточно хорошо известно, кто может придти на его место, и тогда…
Сахаровы торопливо распрощались.
Не об этом ли они вспоминали сейчас, на пути к реке, смеясь, помахивая полотенцами?

3
Их следы на асфальте пересек размеренными шажками сухопарый старик в темном пиджаке. Под светлым кепи толстые очки, седая щеточка усов над тонким, сжатым ртом.
Он прогуливался, довольный теплым ветром, безоблачным синим небом, безлюдьем дороги. Как неприятно было вчера. Он хотел удивить домашних сюрпризом, стал в очередь у киоска купить болгарские помидоры. Несколько человек разглядывали его пристально, любопытно; узнали, перешептывались. Кто-то поздоровался. Он ответил вежливо, но сухо, без улыбки, чтобы не располагать к разговору. А тощая старуха в очках уставилась на него и вдруг заорала. Нет, она не кричала, но говорила как-то особенно пронзительно громко, визгливо-ненавидяще: «Я не желаю стоять в одной очереди с палачом. С оберпалачом! У него руки по локоть в крови. На них кровь честных коммунистов. Палач! Сталинский холуй…», и еще что-то злобное,
угрожающее. И никто не возразил ей, никто. И те, кто раньше поздоровался, только таращились, как в цирке.
Кто-то даже захихикал.
Он ушел, молча. Истеричка. Психопатка, могла и ударить. Видимо, из реабилитированных или вдова. Хрущев — болван, распустил их. Теперь вроде тише стало, но все еще никто по-настоящему не призовет к порядку. Сталин был прав — нельзя допускать половинчатость, полумеры, полуправды. Если перегнул — нельзя отгибать обратно. Гнутый гвоздь лучше выбросить, не то сломается или полезет не туда, куда надо… Какая страшная, злобная старуха. Наверно, из троцкистских или бухаринских кликуш. Хорошо, хоть не успели реабилитировать тузов, все развалилось бы. Теперь, кажется, опомнились. Теперь надо и мне писать. Не так, как лиса Микоян. Он только о себе думает. Чтобы потомки верили, какой он умник, всегда, все понимал. Нельзя так, только о себе. Главное — нужно о партии, о стране. Необходимо объяснить, что генеральная линия была в основном правильной, научно стратегически обоснована. Случались тактические просчеты, у Сталина был тяжелый характер, слишком самоуверен, слишком хитрил. Из-за
этого с Гитлером промахнулись. Но ведь я-то предупреждал, Сталин отмахивался, не считался. Жданов — подхалим, поддакивал: мы нужны Гитлеру. Он воюет, ему сырье необходимо. Он больше заинтересован в союзе. А потом — июньское утро. Никогда, ни раньше, ни позже, Сталин не был так растерян, жалкий, пьяный, руки дрожали, хныкал.
Не мог скрыть ужаса. Он даже нас боялся. Но об этом никто не напишет. Берии нет, Хрущева нет, Микоян и Каганович слишком хитры.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 2012

Цитировать

Копелев, Л.З. Жуковский перекресток. Подготовка текста, публикация, предисловие Марии ОРЛОВОЙ / Л.З. Копелев // Вопросы литературы. - 2012 - №6. - C. 62-79
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке