№6, 2002/За рубежом

«Живейшее принятие впечатлений». Письма Джона Китса. Составление и перевод с английского А. Ливерганта. Окончание

Окончание. Начало см.: «Вопросы литературы», 2002. N 5

ДЖОРДЖУ И ДЖОРДЖИАНЕ КИТС 1

16-18, 22, 29, 31 декабря 1818, 2-4 января 1819

Дорогие брат и сестра, письмо Хаслэма, если только оно придет вовремя, подготовит вас к худшему (к смерти Тома Китса. – А. Л.). Остается лишь надеяться, что когда письмо это до вас дойдет, вы уже немного придете в себя после первого потрясения. Последние дни бедный Том мучился ужасно, однако мгновения перед смертью были не столь тяжелы, предсмертный же вздох и вовсе безболезненным. Не стану, впрочем, уподобившись пастору, вдаваться в пространные рассуждения о смерти – расхожие наблюдения об этом самых простых людей, равно как и их пословицы, куда проницательней. Скажу лишь, что у меня, да и у Тома тоже, никогда не было сомнений в бессмертии души. Друзья не оставили меня в беде: Браун предложил пожить у себя, все вместе и каждый в отдельности старались, насколько это возможно, скрасить мне жизнь. Пока Том был болен, писать не было сил, сейчас же никак не могу заставить себя взяться за перо. <…> После такого перерыва о будущей книге не могу и помыслить; мое перо скрючилось, точно в подагре. Как вы? У меня от всего происходящего голова идет кругом <…> Иногда расстояние между нами кажется мне непреодолимым, а иногда, как сейчас, у меня такое чувство, словно наши души связаны напрямую. Такое родство душ – один из величайших даров бессмертия. Пространство исчезнет, и единственным способом душевного сообщения станет умение душ понимать одна другую, понимать в полной мере, – ведь здесь, на земле, мы понимаем друг друга далеко не всегда: чем добрей человек, тем верней он в любви, тем преданней в дружбе. <…> Я потому не ощущаю себя вдалеке от вас, что помню ваши привычки, манеры, поступки; знаю, что вы думаете, что чувствуете; знаю, как радуетесь и печалитесь; как ходите, стоите, как двигаетесь, садитесь, смеетесь, шутите. Каждое ваше действие я вижу настолько отчетливо, что кажется, будто оба вы совсем рядом. Да и я для вас столь же близок и буду еще ближе, если мы договоримся, что каждое воскресенье в десять вечера и вы, и я будем, к примеру, читать Шекспира. Тогда мы окажемся друг от друга не дальше, чем двое запертых в одной комнате слепых. <…>

Буду знакомиться с этими людьми единственно ради удовольствия написать вам о них. Наверняка обнаружу новую породу людей; боюсь, правда, что времени на них у меня не останется. Хант просил, чтобы я познакомился с Томом Муром 2, – когда это произойдет, обязательно дам вам знать. Вчера вечером у Новелло был полный сбор: слушали Моцарта и каламбурили на все лады. Должен сказать, мне это так надоело, что, будь моя воля, я бы ни разу больше не виделся ни с кем из этой компании, даже с Хантом, который, бесспорно, малый неплохой, особенно в личном общении, однако, в сущности, тщеславен, самолюбив и отвратителен в вопросах вкуса и морали. Сам Хант, безусловно, ценитель прекрасного, но вместо того чтобы приобщить к прекрасному и других, он пускается в столь причудливые объяснения, что наш вкус и самолюбие страдают непрестанно 3. Хант причиняет огромный вред: под его пером все глубокое становится мелким, все прекрасное – гадким. Из-за него я равнодушен к Моцарту, мне неинтересна скульптура; многие значительные вещи через его посредство становятся ничем. Из-за него притупляется рассудок, мысли принимают странное направление, размывается само понятие Красоты. <…>

Сегодня у меня тихий день, чего давно не было, и если так будет продолжаться и дальше, мне совершенно необходимо начать писать вновь, ибо, когда ум мой или тело находятся без движения, мне делается тоскливо, отчего и приходится через силу ходить по гостям, где, в соответствии со светскими правилами и естественной гордостью, я вынужден смирять свои душевные порывы и выглядеть идиотом, ведь я ясно вижу, что, дав волю чувствам, собравшихся очень смущаю. Я вынужден постоянно себя сдерживать и освобождаюсь от этого бремени, лишь когда творю, – а потому писать буду непременно.

Пятница. По-моему, еще до вашего отъезда из Англии я говорил, что следующей моей темой будет падение Гипериона. Вчера вечером я ненадолго к этой теме вернулся, но втянусь, естественно, далеко не сразу. Отрывки посылать не буду: хочу, чтобы вы прочли сразу все. Есть у меня, правда, несколько стихотворений, которые должны вам понравиться. Перепишу их и пошлю с этим письмом. По-моему, писать мне мешает разбросанность интересов – но писать необходимо. Надо сидеть дома, и пусть те, кому до меня дело, приходят ко мне сами. Нельзя же постоянно бездельничать. Должен признаться, что вести дневник или написать, как обещал, повесть я был не в состоянии. Теперь смогу осуществить и то и другое. Сегодня утром напишу Хаслэму: хочется знать, когда отходит (в Америку. – А. Л.) пакетбот, – до его отплытия буду делать записи каждый день. С этого дня дневник мой будет расписан по минутам, – только не жалуйтесь, что он скучен: мне хочется писать вам письма подлиннее, ибо я хорошо знаю, что даже скучные послания будут вам интересны. Вы себе не представляете, как тяжело было у меня на душе оттого, что я не сдержал слова. Сообщите в ответном письме, о чем вам писать. Может, интересуетесь, даже на противоположном берегу Атлантики, здешними сплетнями? Вы ведь сами не раз со вкусом описывали мне американские нравы. Но тут я обращаюсь прежде всего к моей дорогой сестре. Я знаю, ее хлебом не корми – дай разгадать загадку <…> Не хотите ли узнать, что собой представляет мисс Брон? 4 Роста она примерно моего, лицо тонкое, чуть вытянутое, изящным ее чертам не хватает, пожалуй, чувства, она следит за волосами, которые у нее очень хороши, ноздри изящны, хотя и немного хищны, рот и плох и хорош, в профиль она смотрится лучше, чем анфас, черты лица скорее мелкие, бледна, худа, хотя кости и не проступают. Фигура, движения очень изящны, плечи хороши, руки – не очень, ноги недурны, ей нет и семнадцати 5, однако она невежественна и ведет себя чудовищно: ни секунды не стоит на месте, мечется во все стороны, сказануть же может такое, что я прозвал ее «проказницей», – и не из-за какой-то там порочности, а единственно из желания вести себя вызывающе. Мне, однако, такой стиль поведения надоел, а потому обо всем остальном умолчу <…>

Мода на рецензии, мне кажется, прошла, публика ими пресытилась, и скоро предметом досужих бесед в гостиных станет какая-нибудь новая глупость. Какой она будет, мне безразлично. В наше время у нас было три литературных короля: Скотт, Байрон и шотландские романы6. И все трое, похоже, уже мертвы, хотя я могу и ошибаться; вокруг литературных трупов, быть может, шумиха не стихает до сих пор, но до меня она не доносится. Хейдон показал мне письмо, которое получил из Триполи: Ритчи7 здоров и в хорошем настроении, живет среди верблюдов, тюрбанов, пальм и песков. Может, вы помните, я обещал послать ему «Эндимиона», чего не сделал. Тем не менее «Эндимион» у него есть, есть поэма и у вас; один экземпляр, стало быть, в американской глуши, другой – на спине верблюда в египетской пустыне. Я заглянул в книгу Дюбуа8, там есть рекомендации для актеров, одна из них очень хороша: «Когда поешь, не обращай никакого внимания на музыку. Только полное ничтожество станет подгонять свой дар под размеренную монотонность скрипача, подлаживаться под конский волос и кошачьи кишки9, – нет, пусть уж он сам подлаживается под вас и играет вашу мелодию. Наплюйте на него». <…>

Четверг. (Даты проставлю, когда закончу.) Вчера получил записку от Хаслэма – готово ли мое письмо? Я же дописал, несмотря на все свои обещания, лишь вторую страницу. Надеюсь, вы понимаете, сколько всего меня отвлекает. Хотя эту часть письма я вкладываю в конверт, продолжать вести дневник мне ничто не помешает; через месяц размеры его станут весьма внушительны. Буду вставлять в него новые стихотворения, а вот отрывки из поэмы («Гипериона». – А. Л.), которую только что начал, посылать вам не стану. Очень хочется знать, потеряли вы интерес к поэзии или нет и какого рода сочинения пользуются у вас сейчас наибольшим спросом. С какими чувствами вы читаете Филдинга? Картины Хоггарта, по- вашему, не устарели? И все же, по-моему, от наших общих идей вы находитесь в стороне. Помните, нет человека, который мог бы одновременно жить сразу в нескольких обществах. Его вовлеченность в различные исторические эпохи целиком зависит от мощи его ума, – то есть вы можете так же живо, как и я, представить себе победу римского оружия или результаты олимпийских игр. Нашему земному зрению открыты обычаи и манеры только одной страны в одном веке – потом мы умираем. Так вот, последнее время жизнь давних времен, будь то Вавилон или Бактрия 1010, не менее, а более реальна для меня, чем та, которой я живу сейчас. Я давно уже думаю о том, что чем больше мы знаем, тем очевидней для нас несовершенство мира. Наблюдение неоригинальное, но я

вознамерился ничего не принимать на веру и подвергать сомнению истинность изречений, даже самых расхожих. Очевидно одно: миссис Тай и Битти 11 прежде приводили меня в восторг, теперь же я вижу их насквозь и обеих нахожу поэтами крайне слабыми. А ведь очень многим они доставляют удовольствие и по сей день. А что, если некое существо видит в том же свете и Шекспира? Неужто такое возможно?! Нет. Столь же несовершенны, за малым исключением, и женщины (прости меня, Джордж (то есть Джорджиана. – А. Л.), о тебе здесь речь не идет). Портниха, синий чулок и даже самая очаровательная жеманница ничем по существу друг от друга не отличаются – все смехотворны в равной степени. Но оставим эту тему. Я, может, святотатствую, но, право же, последнее время предаюсь размышлениям так редко, что лишь в вопросах вкуса есть у меня устоявшееся мнение. Об истинности явления я сужу в зависимости от того, как оно соотносится с Красотой, но и подобное восприятие дается мне покамест с трудом – со временем, надеюсь, способность эта разовьется. Еще год назад я решительно не понимал картонов Рафаэля – сейчас же начинаю их постигать. Почему? Да потому, что смотрел работы совершенно иного плана. Например, картину Гвидо 12, на которой все святые, в противоположность величественной простоте и непритворному величию Рафаэля, отличаются и во внешности, и в позах ханжеской умильностью отца Николаев у Макензи 13. Когда я был у Хейдона последний раз, то просматривал гравюры с фресок миланской церкви 14 – забыл, какой именно, – представлявших первый и второй периоды в истории итальянского искусства. Даже Шекспир, ей-богу, не доставлял мне большего удовольствия. Фрески эти дышат романтикой и самым искренним чувством; лучших драпировок, в том числе и у Рафаэля, мне, честное слово, видеть не приходилось. Причудливо гротескные фигуры составляют единое целое; по мне, они прекраснее, чем произведения более совершенные, ибо больше места оставляют воображению. На лекциях Хэзлитта «Остроумие и юмор. Английские комические писатели» 15, увы, не был. <…>

 

* * *

БЕНДЖАМИНУ РОБЕРТУ ХЕЙДОНУ 16

10 (?) января 1819

Вентворт-Плейс

Дорогой Хейдон, нам с Вами очень не повезло: я должен был сделать остановку и с Вами пообедать, но ужасно болело проклятое горло, а встречаться накоротке не хотелось. Сейчас горло получше… Дать Вам в долг будет несложно, а вот добыть деньги – тяжкое испытание. Впрочем, это тяжкое испытание я ни с кем делить не намерен. Придется раза три ехать в город, стоять в банке час или два, что для меня хуже Дантова ада; с людьми, меня окружающими, шансов у меня меньше, чем у Орфея с камнями 17. Последнее время немного пишу, но не всякий день и ничего стоящего. Собой я недоволен и словно бы линяю – и все же не думаю, чтобы я когда-нибудь дошел до веревки или пистолета, ибо после одного-двух дней хандры, в полной мере ощутив свою неполноценность, я понемногу прозреваю и начинаю, если только хватает сил, видеть, что следует делать и как. Должна же, черт возьми, быть какая-то награда за эту постоянную agonie

ennuyeuse 18 ! Уже несколько дней подумываю съездить в Гемпшир, да все откладываю. Скоро Вы меня увидите и не волнуйтесь: на этот раз я, против обыкновения, все сделаю лучшим образом и вовремя. В отношении же долговой расписки: пусть, раз Вам так хочется, она будет, но из любви ко мне не указывайте в ней проценты, хотя все мы смертны и связываем себя из страха смерти обязательствами. Всегда Ваш

Джон Китc.

 

* * *

БЕНДЖАМИНУ РОБЕРТУ ХЕЙДОНУ

8 марта 1819

Хэмпстед

Дорогой Хейдон, Вам, должно быть, занятно, где я и чем занимаюсь. Большей частью я в Хэмпстеде и не занят решительно ничем. Пребываю в настроении qui bono 19, но к эпической поэме у меня предрасположения нет. А вот к Вам есть: я о Вас не забыл, не думайте, хожу чуть ли не через день к Эбби и к юристам. Дайте знать, как у Вас дела, какое настроение.

Во вчерашнем «Экзаминере» Вы были просто великолепны 20. Какие же мелкие людишки нас окружают! На днях я зашел в скобяную лавку и подумал, что в наше время люди мало чем отличаются от жестяных чайников. Они мыслят, как дети малые, рассуждают же, как мудрые мужи. В наши дни беседа – не средство познания, а стремление любой ценой добиться эффекта. И в этом смысле такие антиподы, как Вордсворт и Хант, очень похожи. Как заметил на днях один мой знакомый, если б в наши дни лорд Бэкон произнес на званом обеде хоть слово, светская беседа тотчас бы прекратилась. Я с ним совершенно согласен, а потому принял решение никогда не сочинять ради сочинительства. Либо я буду делиться с читателем знаниями и опытом, приобретенными за долгие годы раздумий, либо останусь нем. Жить буду тем воображением, каким меня наградила природа, ибо величие замыслов доставляет мне удовольствие ничуть не меньшее, чем сочинение сонетов. Любовью к мрачным раздумьям я никогда не поступлюсь ради сочинения оды мраку. Ради средств к существованию писать не стану, ибо в литературной толпе, самой вульгарной из всех, находиться не желаю. Эти решения я принимаю, трезво вглядываясь в себя, испытывая себя подъемом умственных тяжестей. Мне двадцать три, у меня посредственные знания и весьма средний ум. Верно, в порыве энтузиазма из-под моего пера вышло несколько изящных поэтических творений, но и только.

Я не сумел у Вас побывать: выбираюсь в город только по делам, каковых более чем достаточно. Пишите поскорей. Всегда Ваш

Джон Китc.

 

ДЖОРДЖУ И ДЖОРДЖИАНЕ КИТС

14, 19 февраля, 3 (?), 12. 13, 17, 19 марта, 15, 16, 21, 30 апреля, З мая 1819

Хэмпстед

Дорогие брат и сестра, как получилось, что от вас после приезда до сих пор нет никаких известий? Наверняка письма куда-то затерялись – жду их каждый день. <…> Нигде (в Гемпшире и в Бедхэмптоне. – А. Л.) ничего путного не происходит. На днях взял лист бумаги и набросал небольшую поэму «Канун святой Агнессы», которую вы прочтете в конце этого письма. Дважды, находясь в Чичестере, ходил играть в карты. Теперь же вижу мало что и мало кого – устал от людей и дел. Браун и Дилк очень ко мне добры и расположены. Сестры Рейнолдс недавно остановились по соседству – обе скучны до крайности. С мисс Брон мы время от времени беседуем и переругиваемся. Браун и Дилк ходят по своему саду руки в карманы и обмениваются наблюдениями о жизни. О литературном мире мне ровным счетом ничего не известно. Вышла мертворожденная поэма Роджерса21, ждем очередную сатиру Байрона – «Дон Джованни» («Дон Жуан». – А. Л.) 22. <…> Покамест не написал еще ни слова о своих делах. Хотя поэма моя («Эндимион». – А. Л.) успеха не имела, я не отчаиваюсь; в конце года попытаю счастья у читателей вновь. Из эгоистических соображений, дабы не поступаться гордостью и из презрения к общественному мнению, стоило бы молчать, но ради вас и Фанни наберусь смелости и рискну вновь. Нет никаких сомнений, с годами, если буду настойчив, успех придет, однако для этого понадобится терпение. Журналы расслабляют и развращают читательские умы, люди разучаются думать самостоятельно, без подсказки, а между тем они становятся день ото дня все влиятельнее, особенно «Куотерли». Журналы подобны предрассудкам, которые становятся тем сильнее, чем глубже укореняются, чем больше разлагают толпу. Я-то надеялся, что, увидев всю подлость и надувательство этой напасти, люди с презрением отринут ее, но нет, читатель наш сродни любителям петушиного боя: им бы только дракой полюбоваться, а кто будет в выигрыше – безразлично. <…> Только что получил записку от Хаслэма: со дня на день умрет его отец, он уже некоторое время в бесчувственном состоянии; мать же, по его словам, держится очень хорошо. Завтра буду в городе и навещу его. Таков мир: мы не вправе рассчитывать, что удовольствие продлится долго; обстоятельства подобны тучам, что исподволь собираются на небе и проливаются нежданным дождем. Покуда мы смеемся, семя неведомых невзгод набухает в недрах происходящего вокруг. Покуда мы смеемся, из него произрастает ядовитый фрукт, который мы неминуемо должны сорвать. И при этом о несчастьях наших друзей мы ведем праздные беседы; наши же собственные несчастья слишком трогают нас, чтобы о них говорить всуе. Лишь немногие из нас сумели обрести бескорыстие душевных побуждений, лишь немногие испытали бескорыстное желание жить во благо своим собратьям; величие благодетелей человечества по большей части оказывалось запятнанным корыстными помыслами – многие вставали в позу. По тому, как я сочувствую Хаслэму, мне очевидно, насколько далек от бескорыстия и я. И тем не менее надо развивать в себе это чувство – хуже обществу от нашего бескорыстия не будет, разве что мы доведем его до крайности. Ведь и ястреб не всегда завтракает малиновкой, а малиновка – червяком; льву приходится голодать ничуть не реже, чем ласточке. Большинство людей прокладывают себе путь так же бессознательно, с той же животной одержимостью, что и ястреб. Человек ищет себе пару точно так же, как и ястреб; поглядите, как и тот и другой стремятся к цели, как добиваются успеха. Обоим нужно гнездо, оба вьют его одинаково, оба одинаково добывают себе пропитание. Благородное создание человек любит покурить трубку, ястреб любит взмыть в заоблачные выси – вот и вся между ними разница. В этом и состоит наслаждение жизнью – для всякого, кто склонен к размышлению. Я иду по полю и ненароком замечаю в траве суслика или полевую мышь; у этого существа есть цель: его глазки возбужденно сверкают. Я иду по улице и вижу быстро идущего человека. Куда он спешит? И у него тоже есть своя цель; и у него тоже возбужденно сверкают глаза. Но сказал же Вордсворт: «На всех людей одно большое сердце»23; в природе человека таится некий очистительный электрический заряд, – вот почему люди вновь и вновь подают пример героизма. И жаль, что нас это удивляет: мы словно бы находим жемчужину в куче мусора. Нет никаких сомнений в том, что тысячи безвестных обладали истинным бескорыстием. Мне же приходят на ум два имени: Сократ и Иисус; история их жизни – образец беспримерного бескорыстия. Сказанное недавно Тейлором о Сократе применимо и к Иисусу. Сократ был столь велик, что, хоть сам он и не оставил потомкам ни одного написанного слова, его слова, его мысли, его величие передали нам другие. Остается сожалеть, что жизнь Иисуса описывали, причем каждый на свой лад, люди, чье благочестие было насквозь лицемерным. Я, однако, вижу, мне кажется, его подлинное величие. Так вот, хотя сам я, как и любое человеческое существо, следую инстинкту, пишу – может, оттого что молод, – как попало, вглядываюсь, дабы различить проблески света, в непроглядный мрак, не в силах постичь, что думают другие, – не снимает ли это с меня греха? Быть может, некоему высшему существу покажется забавным какая-нибудь моя изящная, пусть и безотчетная мысль, подобно тому как меня самого забавляет проворство суслика или тревожный прыжок оленя? Хотя уличная драка не может не вызывать отвращения, энергия ее участников взывает к чувству прекрасного; даже самый безыскусный человек демонстрирует в потасовке свое искусство. Для высшего существа наши рассуждения – примерно то же самое: в их несовершенстве, возможно, есть своя прелесть. Не в этом ли сущность поэзии? А раз так, она уступает философии подобно тому, как парящий в небе орел уступает истине. Скажите честно, вам не кажется, что я занимаюсь самопознанием? Поверьте, я вовсе не повторяю слова Мильтона:

О, сколь ты, философия, прекрасна,

Хоть кажешься глупцам сухой и черствой!

Ты сладостна, как лира Аполлона… 24

Вовсе нет, и все равно я благодарен тому, что моя душа способна наслаждаться этими строками. Реально лишь то, что поддается опыту, – даже пословица становится пословицей не раньше, чем ее справедливость доказана жизнью. Меня постоянно беспокоит мысль, что, пребывая в постоянной тревоге за меня, у вас могут возникнуть опасения относительно излишне бурных проявлений моего темперамента, который мне приходится постоянно подавлять. Вот почему я поначалу не хотел посылать вам сонет, но перечитайте предыдущие две страницы и задайтесь вопросом: разве нет во мне той силы, что способна противостоять ударам судьбы? Это замечание послужит к сонету лучшим комментарием: если он и писался в муках, то разве что в муках невежества, и с жаждой познания, жаждой, доведенной до предела. Первые шаги даются с трудом, ибо приходится преодолевать человеческие страсти; однако, преодолев их, я сел писать с ясной головой и, быть может, даже с сердцем:

Чему смеялся я сейчас во сне?

Ни знаменьем небес, ни адской речью

Никто в тиши не отозвался мне…

Тогда спросил я сердце человечье:

Ты, бьющееся, мой вопрос услышь, —

Чему смеялся я? В ответ – ни звука.

Тьма, тьма кругом. И бесконечна мука.

Молчат и бог и ад. И ты молчишь.

Чему смеялся я? Познал ли ночью

Своей короткой жизни благодать?

Но я давно готов ее отдать.

Пусть яркий флаг изорван будет в клочья.

Сильны любовь и слава смертных дней,

И красота сильна. Но смерть сильней 25.

Я лег в постель и погрузился в крепкий сон. Уснул в душевном покое, в душевном покое и пробудился. <…>

 

* * *

САРЕ ДЖЕФФРИ

9 июня 1819

Вентворт-Плейс

Моя дорогая юная леди, оба Ваших письма необычайно меня тронули, а не ответил я на них оттого, что питаю к Южному Девону отвращение, ибо постоянно вспоминаю своего брата Тома. По этой же причине не возвращаюсь в свой старый дом в Хэмпстеде, хотя хозяева (семья Бентли. – А. Л.) стали моими друзьями. <…> Ваш совет относительно корабельного хирурга 26 очень мудр, он меня вполне устраивает, хотя Вы и не правы, что это разрушает энергию ума; напротив, от такой жизни острота ума лишь возрастает. Когда мы оказываемся среди людей, которым мы безразличны, с которыми у нас нет ничего общего, то ум наш поневоле начинает черпать силы из своих собственных ресурсов, в наших размышлениях появляется трезвость, мы судим о людях, о разнице в характерах с невозмутимостью естествоиспытателя. Тесен мир на палубе плывущего в Индию корабля. У нас лучшие в мире писатели во многом потому, что английское общество пренебрегало ими при жизни и превозносило после смерти. Их оттирали на обочину, где им во всей своей неприглядности открывались язвы общества. С ними не носились, как в Италии с Рафаэлями. И где только тот английский поэт, который, подобно Боярдо 27, устроил бы пиршество в ознаменование того, что ему удалось придумать имя коню, на котором восседал герой его поэмы 28 ?! У Боярдо был замок в Апеннинах. Он был благородным романтическим пиитом – не чета нищему английскому стихотворцу, властителю человеческих сердец. Зрелые годы Шекспира омрачены были невзгодами; он был ничуть не счастливее Гамлета, который в повседневной жизни походит на него больше других его героев. Бен Джонсон 29 был простым солдатом; в Нидерландах, на виду у двух армий, он вступил в бой с французским всадником и убил его. Вот почему я не подымусь на борт отплывающего в Индию судна; я не сделаю этого ради поэзии, примеры из которой увели меня так далеко… Мне предстоит взять себя в руки: последнее время жизнь я вел праздную, сочинение стихов вызывало у меня отвращение, а все оттого, что я постоянно думал о наших умерших поэтах и утратил всякий интерес к славе. Хочется думать, что я стал в большей степени философом, чем был прежде, а стало быть – в меньшей степени блеющим в рифму ягненком30. Теперь, прежде чем отправлять стихи в печать, буду показывать их Вам. О моем нынешнем душевном состоянии Вы можете судить хотя бы по тому, что величайшее наслаждение в этом году мне доставило сочинение «Оды праздности» 31. Почему бы Вам не сказать Вашей длинноволосой сестре, чтобы та взяла в свой крепкий, загорелый кулачок карандаш и разрисовала Ваше письмо? Скажите ей, когда будете писать снова, что совместное творчество я всячески приветствую. Мой друг мистер Браун сидит напротив меня и сочиняет «Жизнь Давида». Напишет несколько строф и прочтет их мне вслух: запихивает, точно грачонку, духовную пищу в мой нееврейский клюв – а впрочем, нееврейские грачи с воронами Илии 32 несравнимы. Если так пойдет дело и дальше. Вашей новой церкви настанет конец, ибо приходских священников придется заменить, а вслед за ними и клерков. Передайте от меня поклон Вашей матушке – никогда не забуду, как она тревожилась за моего брата Тома. Поверьте, я всегда буду помнить наше с Вами прощание.

Всегда и искренне Ваш

Джон Китc.

 

 

* * *

ФАННИ БРОН

1 июля 1819

Шенклин, остров Уайт, четверг

Моя дорогая, рад, что был лишен возможности послать тебе письмо, написанное во вторник вечером: получилось оно словно списанным из «Элоизы» Руссо. Писать письма красивой и такой любимой можно только по утрам, ведь вечером, когда постылый день подошел к концу и одинокая, молчаливая, неживая комната готова поглотить меня, точно гробница, мною, поверь, всецело овладевает моя страсть, и я не могу допустить, чтобы ты стала свидетелем тех восторгов, на которые еще совсем недавно я был неспособен и над которыми, расточай их кто-то другой, я сам так часто смеялся, ибо я боюсь, что ты расстроишься или немного смутишься. Я пишу тебе, сидя у окна очень славного домика и любуясь красивыми холмами, за которыми синеет море. Утро чудесное. Не знаю, как бы менялось мое душевное состояние, какое удовольствие я бы получал, живя здесь, дыша здешним воздухом и бродя, свободный, как олень, по этому прекрасному берегу, если бы память о тебе не давила на меня столь тяжким грузом. Уже много дней неведомо мне было истинное, полное счастье: чья-то смерть или болезнь постоянно отравляли мое существование, – и вот теперь, когда ничто меня не угнетает, признаюсь тебе: меня преследует другая напасть. Спроси же себя, любовь моя, не слишком ли жестоко ты поступаешь, что так связала меня, что уничтожила мою свободу. Задайся этим вопросом в ответном письме, которое ты должна написать немедленно, и сделай все, чтобы меня утешить. И пусть письмо это будет пахучим, как маковый отвар, чтобы у меня от него голова пошла кругом. Напиши же самые нежные слова и поцелуй их, чтобы я мог хотя бы коснуться губами того места, где были твои губы. Не знаю даже, как выразить свое чувство к столь желанному письму; хочется, чтобы каждое слово в нем было живее самых живых, прекраснее самых прекрасных слов на земле. Хочется, чтобы мы были бабочками и жили всего три летних дня: три дня с тобой доставят мне больше радости, чем пятьдесят самых насыщенных лет. Я могу испытывать себялюбивые чувства, но вести себя как себялюбец не способен: я никогда не вернусь в Лондон, о чем я говорил тебе перед отъездом из Хэмпстеда, если судьба не сдаст мне козырную карту. Хотя счастье мое в твоих руках, на твое сердце я претендовать не вправе. Знай я, что твои чувства ко мне те же, что и мои к тебе, я бы, наверное, не смог удержаться и завтра же увиделся с тобой ради счастья одного поцелуя. Но нет, я вынужден жить надеждой и случаем. Если произойдет худшее, я все равно буду любить тебя – но зато какую ненависть я испытаю к другому! Вот строки, которые я прочел на днях и никак не могу забыть:

Увидеть, как глаза, которым нет сравненья,

Бросают страстный взгляд другому,

А нежных губ нектар бесценный

Пьет всякий, но не я…

Подумай же, Франческа,

Как страшно вообразить подобное! 33

Пиши же немедля. В этих местах нет почты – пиши по адресу: Почтовое отделение, Ньюпорт, остров Уайт. Я знаю, еще до наступления вечера я прокляну себя за то, что написал тебе такое холодное письмо. И все же лучше было писать в здравом уме – по возможности. Будь же ласкова, насколько позволяет расстояние, к своему

Дж. Китсу.

Передай самые нежные мои чувства твоей матушке, поклон Маргарет и лучшие пожелания твоему брату.

 

* * *

ФАННИ БРОН

8 июля 1819

Шенклин

Моя любимая девочка, только ты одна на всем белом свете могла доставить мне больше радости, чем твое письмо. Просто удивительно, что существо, находящееся от меня так далеко, сумело полновластно овладеть всеми моими чувствами. Ведь даже когда я не думаю о тебе, я испытываю твое воздействие и меня охватывает волна нежности. Все мои горькие размышления, безрадостные дни и ночи не излечили меня от любви к Красоте, больше того, сделали эту любовь такой сильной, что мне тяжко оттого, что тебя нет рядом, что я вынужден влачить жалкое существование, которое нельзя назвать жизнью. Раньше я и представить себе не мог, что можно любить так, как люблю тебя я; я в такую любовь не верил, в своем воображении я боялся сгореть в ее пламени. Но если ты полюбишь меня всем сердцем, мы не сгорим, ибо на любовный пламень прольется блаженная влага наслаждений. Ты упоминаешь «ужасных людей» и спрашиваешь, не помешают ли они нам увидеться вновь. Пойми, любовь моя: в моем сердце ты занимаешь столько места, что я обращусь в Ментора, если увижу, что тебе угрожает опасность. В твоих глазах я не хочу видеть ничего, кроме радости, на твоих губах – ничего, кроме любви, в твоей походке – ничего, кроме счастья. Мне хочется, чтобы ты развлекалась в соответствии со своими склонностями и расположением духа; пусть же наша любовь будет наслаждением из наслаждений, а не прибежищем от горестей и забот. Однако если случится худшее, я вовсе не убежден, что останусь философом и последую собственным предписаниям. Если я увижу, что решимость моя тебя ранит, я на ней настаивать не стану. Почему же мне нельзя говорить о твоей красоте? Без нее я не смог бы тебя полюбить. Такую любовь, как моя к тебе, пробудить способна только Красота. Бывает и другая любовь, к которой я без тени насмешки питаю глубочайшее уважение и готов восхищаться ею в других людях, – однако в ней нет того богатства, той силы, той полноты и очарования, что столь близки моему сердцу. Так позволь же мне говорить о твоей Красоте, даже если это чревато для меня опасностью: вдруг ты захочешь, жестокосердная, испытать ее власть над другими? Ты пишешь, что боишься, как бы я не подумал, что ты меня не любишь. Когда ты говоришь такое, мне мучительно хочется быть с тобой рядом. Здесь я усердно использую свой дар: не проходит и дня, чтобы я не корпел над белым стихом или не искал рифм; и тут (раз уж зашла об этом речь) должен признаться, что люблю тебя еще больше оттого, что знаю: я понравился тебе таким, какой я есть, сам по себе, а не за что- то еще. А ведь я встречал женщин, которые были бы не прочь обручиться с сонетом или выйти замуж за роман. Да, я тоже видел комету; дай-то Бог, если она послужит добрым предзнаменованием для бедняги Райса: из-за своей болезни спутник он, по правде сказать, неважный; когда же он натужно каламбурит, стремясь скрыть от меня свое состояние, становится порой и вовсе тошно. Я исцеловал твое письмо в тщетной надежде, что ты оставишь на нем медовый вкус своих губ. Что тебе снилось? Расскажи свой сон, и я «объясню значение его» 34. Всегда твой, моя любимая,

Джон Китс.

Не сердись за задержку писем – отправлять их отсюда ежедневно у нас нет возможности. Пиши же скорей.

 

* * *

ФАННИ БРОН

15 июля 1819

Шенклин, четверг вечером

Любовь моя, последние два-три дня я пребывал в таком нервическом состоянии, что боялся, что не смогу на этой неделе написать. Не то чтобы я себя очень уж дурно чувствовал – просто не хотелось садиться за вздорное, меланхоличное письмо. Сегодня же вечером я пришел в себя и ощущаю приятную истому в ответ на твое пылкое послание. Ты говоришь, что могла бы, пожалуй, меня вылечить – но ведь тогда мне будет только хуже. Придумай же целительное средство, и я, мой милый эскулап, не пожалею ради него ничего на свете. Не считай это безумием, но вчера вечером я взял твое письмо в постель, а утром обнаружил, что имя твое на сургуче исчезло. Я было счел это дурным предзнаменованием, но тут сообразил, что это, наверно, произошло во сне – в снах ведь, сама знаешь, все наоборот. Ты уже, должно быть, заметила, что я, словно ворон, склонен к дурным пророчествам. Это моя беда, а вовсе не вина; вызвана эта склонность жизненными обстоятельствами, в результате чего к каждому событию я отношусь с подозрением. Не стану, однако, забивать тебе, да и себе, голову печальными пророчествами, хотя покамест в отношении твоего ко мне безразличия они сбываются. Не буду больше вороном: ты и радость жизни овладеваете мною одновременно. Тебе и впрямь все это время нездоровилось? Если болезнь моя передалась тебе, я этому, как и полагается себялюбцу, даже рад. Прощаешь меня за это? Недавно читал очень колоритную восточную сказку про город печальных людей. Вследствие целой серии приключений каждый из этих людей по очереди попадает в райский сад, где им встречается изумительной красоты женщина. В тот самый миг, как они хотят красавицу обнять, она просит их закрыть глаза, а когда они их открывают, то оказываются в спускающейся на землю волшебной корзине. Память о таинственной красавице и безвозвратно исчезнувших восторгах любви повергает их в печаль на всю оставшуюся жизнь. Ты и представить себе не можешь, любимая, как я трепетал, читая эту сказку, как сравнивал тебя с этой сказочной красавицей, как радовался, что ты, в отличие от нее, живешь в одном со мной мире и хоть и так же красива, но не столь загадочна. Поверь, я бы этого не вынес, клянусь тобой! Когда закончу том («Стихотворения и поэмы», 1820. – А. Л.), сказать трудно. Три-четыре вещи завершены лишь наполовину, но торопиться только ради печати не стану; они будут писаться или ждать своего часа в зависимости от вдохновения. К Рождеству, быть может, и выйдут, однако уверенности в этом у меня нет. А впрочем, стихи теперь – дело столь же привычное, как и газеты, и я имею такое же право заваливать читальни и гостиные стишками, роящимися в неоперившемся мозгу, как и все прочие. <…> Последний час, сам даже не пойму отчего, пребываю в отличном настроении. В самом деле, отчего? Когда я беру свечу, иду в свою одинокую келью и засыпаю, не рассчитывая, что увижу тебя завтра утром или на следующий день, или через день, – передо мной разверзается бездна. Я же увижу тебя – и никого другого, кроме тебя, – через месяц, не позже, пусть всего и на час. Если уж быть с тобой в Лондоне, то продолжительное время, а не накоротке; предпочел бы, нежно тебя поцеловав, сидеть здесь в одиночестве за письменным столом, а не погрязнуть в ненавистной мне литературной суете. Пиши же мне (а я буду писать тебе): твои письма продлевают мне жизнь. Не могу передать тебе, моя любимая девочка, как я люблю тебя. Всегда твой

Джон Китс.

 

* * *

ФАННИ БРОН

25 июля 1819

Воскресная ночь

Радость моя, надеюсь, ты не ругаешь меня за то, что я не выполнил твоей просьбы и не написал в субботу. Мы вчетвером с утра до вечера играли в карты в нашей комнатушке, и никакой возможности писать не было. Теперь Райе и Мартин ушли – и я свободен. Браун, увы, подтвердил, что тебе нездоровится. Ты не можешь себе представить, как мне хочется быть с тобой, я готов умереть ради одного проведенного с тобой часа – что такое жизнь без тебя?! Говорю, «ты не можешь себе представить», ибо невозможно, чтобы ты смотрела на меня теми же глазами, что я – на тебя; такого просто не может быть. Прости, если сегодня вечером буду немного отвлекаться: во-первых, весь день я просидел над необычайно абстрактной поэмой (вероятно, над «Гиперионом». – А. Л.), а во-вторых, я очень тебя люблю – и то и другое может служить мне оправданием. Поверь, тебе не пришлось долго овладевать моим сердцем: не прошло и недели после нашего знакомства, как я признался тебе в любви, однако письмо это сжег, ибо когда увидел тебя в следующий раз, мне показалось, что ты питаешь ко мне неприязнь. Если когда- нибудь ты испытаешь к мужчине такое же чувство, какое я при первой же встрече испытал к тебе, – мне не жить. Однако попрекать тебя не стану, а лишь возненавижу, если такое произойдет, себя самого. И приду в бешенство, если предмет твоей любви будет тебя недостоин. Может, я и безумствую; если это так, то падаю перед тобой на колени. Прости и за то, что привожу строки твоего письма, меня покоробившие. Про мистера Северна ты пишешь: «Тебе должно быть приятно, что ты вызвал у меня куда большее восхищение, чем твой друг». Любимая, я никогда не поверю, что во мне, особенно в моей внешности, было, есть и будет хоть что-то, способное вызвать восхищение. Мною нельзя, невозможно восхищаться. А вот тобой, любимая, я и впрямь восхищаюсь. Безумное, до обморока восхищение твоей красотой – это все, что я могу тебе дать. Среди мужчин я занимаю то же место, что брюнетки со вздернутым носиком и густыми бровями занимают среди женщин; меня способна увлечь лишь та женщина, у которой такой же жар в груди, как и у меня. Ты поглощаешь меня вопреки мне самому – только ты одна. Я вовсе не стремлюсь к тому, что принято называть «устройством жизни»; каждодневные хлопоты вызывают у меня дрожь, однако ради тебя готов хлопотать сколько угодно, хотя, если я буду знать, что домашний уют прибавит тебе счастья, я скорее умру, чем стану ему способствовать. Во время прогулок две мысли доставляют мне наивысшее наслаждение: о твоем прелестном облике и о моем смертном часе. Ах, если б только мог я лицезреть и то и другое одновременно! Мир мне ненавистен: он подрезает крылья моему своеволию, и я бы с радостью испил сладостный яд с твоих губ и покинул этот мир навсегда. Ни от кого другого я бы этот яд не принял. Просто поразительно, насколько безразличны мне все прелести, кроме твоих, – а ведь было время, когда одной ленты на шляпке было довольно, чтобы меня увлечь. После всего сказанного мне уже не подыскать более нежных слов, а потому умолкаю, покуда не получу ответного письма, ибо тысячи мыслей отвлекают меня. Воображаю тебя Венерой и, подобно язычнику, молюсь, молюсь, молюсь твоей звезде.

  1. Четыре письма в Америку брату Джорджу и его жене Джорджиане представляют собой, по сути, многостраничный дневник, в котором поэт подробно, изо дня в день описывает свою жизнь и в то же время делится со своими корреспондентами важными для себя мыслями и впечатлениями. Такого рода письма-дневники даются нами, да и в подборке писем из ленинградского издания 1986 года, с существенными сокращениями.[]
  2. То есть с Томасом Муром (1779-1852), поэтом- романтиком ирландского происхождения, автором «Ирландских мелодий» (1807-1852).[]
  3. Китсу вторит критик Джон Гибсон Локарт: «Наверное, не было еще ни одного писателя, пусть и вдвое слабее, которому удавалось с таким же блеском превращать прекрасное в гнусное и отвратительное» («Куотерли Ревью», 1831, XLIX).[]
  4. Первое упоминание Фанни Брон в переписке Китса.[]
  5. В августе 1818 года Фанни Брон исполнилось восемнадцать.[]
  6. Вальтер Скотт здесь в двух лицах: как поэт и как автор «шотландских» романов.[]
  7. Джозеф Ритчи (1788-1819) – хирург; работал на Мальте и в Триполи. В одном из писем называет Китса «величайшим поэтическим светилом будущего века».[]
  8. В «Моей карманной книге» Дюбуа пародирует, среди прочего, путевые очерки сэра Джона Карра (1772-1832).[]
  9. Реминисценция из «Цимбелина»: «… сколько ни пили конским волосом по бараньей кишке – не поможешь» (акт 2, сц. 3. Перевод П. Мелковой).[]
  10. Бактрия – историческая область в Средней Азии.[]
  11. Мэри Тай (1772-1810) – ирландская поэтесса, известна своей поэмой «Психея, или Поэма о любви» (1805); Джеймс Битти (1735- 1803) – шотландский поэт.[]
  12. Гвидо Рени (1575-1642) – итальянский художник болонской школы. Картины Рени отличаются академизмом и изяществом композиции.[]
  13. «Отец Николаc» (1786) – роман Генри Макензи (1745- 1831), писателя и издателя эдинбургского журнала «Бездельник».[]
  14. Речь идет об изданной во Флоренции книге Ласинио Карло Конге «Гравюры с фресок церкви «Кампо Санто», которую впоследствии превозносили прерафаэлиты.[]
  15. Этот курс теоретик романтизма Уильям Хэзлитт читал с начала ноября 1818 года по 5 января 1819-го. Отдельным изданием «Лекции об английских комических писателях» вышли в 1819 году.[]
  16. В записке Китсу от 7 января 1819 года Хейдон просит у поэта в долг: «…Вы – моя последняя надежда: без Вашей помощи я не сумею закончить картину».[]
  17. Смерть певца и музыканта Орфея, растерзанного вакханками, оплакивали птицы, звери, леса, камни, деревья, очарованные его музыкой.[]
  18. Мучительную тоску (франц.).[]
  19. В чью пользу (лат.) Здесь: на распутье.[]
  20. В заметке «Нападки на мистера Хейдона» («Экзаминер», 7 марта 1819 года) Хейдон дает отпор раскритиковавшим выставку рисунков его учеников.[]
  21. Имеется в виду поэма «Человеческая жизнь» Сэмюэля Роджерса (1763-1855).[]
  22. Первые две песни «Дон Жуана» вышли в свет анонимно в июле 1819 года.[]
  23. Уильям Вордсворт, «Старик-нищий из Камберленда».[]
  24. Джон Мильтон, «Комус», 475-478. Перевод Ю. Корнеева.[]
  25. Перевод С. Маршака.[]
  26. В это время Китc подумывал устроиться хирургом на отплывающий в Индию корабль, в чем находил поддержку и у Сары Джеффри []
  27. Маттео Мария Боярдо, граф Скандиано (1441-1494) – итальянский поэт, автор неоконченной поэмы «Влюбленный Роланд».[]
  28. Аллюзия на «Истории из итальянских поэтов» (1846) Ли Ханта.[]
  29. Английский поэт и драматург Бенджамин (Бен) Джонсон (1573-1637) участвовал волонтером в войне Голландии против испанского владычества (1592).[]
  30. Аллюзия на «Оду праздности»: «Я не желаю есть из ваших рук, / Ягненком в балаганном действе быть!» Перевод Г. Кружкова.[]
  31. »Ода праздности» написана предположительно в конце мая – начале июня 1819 года; впервые опубликована в 1848 году. []
  32. Аллюзия на Третью книгу Царств, 17:6.[]
  33. Филип Мэссинджер, «Герцог Миланский», акт 1, сц. 3.[]
  34. Книга Пророка Даниила, 2:4.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 2002

Цитировать

Китс, Д. «Живейшее принятие впечатлений». Письма Джона Китса. Составление и перевод с английского А. Ливерганта. Окончание / Д. Китс, А.Я. Ливергант // Вопросы литературы. - 2002 - №6. - C. 214-261
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке