№2, 1997/В творческой мастерской

«Я просто люблю литературу». Беседу вела Т. Бек

Анджей, давайте для начала наметим основные вехи вашего пути.

— Я поколения 32-го, и судьба у меня довольно типичная. Довоенный ребенок. Война. Отец гибнет – он был расстрелян, вернее, застрелен НКВД, как потом выяснилось, а мы с матерью, эвакуированные на восточные территории Польши, вернулись нелегальным путем в Варшаву. Страх и ужас перед всем русским и советским. Естественно. В 45-м, правда, когда у нас совершенно великолепным, как уланы, танковым загоном освободили Ченстохову, это – страх и ужас – пошатнулось, потому что русские ребята въехали на танках без пехоты (очень многие из них погибли) и спасли город.

Потом я стал понемножку читать русские современные книги, не зная, что это такое. Когда начал уже студенческую жизнь и был полонистом – пристрастился к русской литературе всерьез. Почему? Это иррационально. Например, я увидел в юности, году в 46-м, книжечку в книжном магазине: стоит человек под стеной с таким выражением лица (Дравич показывает – с каким. – Т. Б.), и написано «Хорошо!». Думаю: что ж это такое? Если «хорошо», то почему у него такое выражение лица, словно его должны тут же расстрелять?

Это был Маяковский?

— Да. Его первое издание после войны. И как-то меня это зацепило. Потом я Маяковского очень полюбил, поскольку был передовым комсомольцем, как многие из нас. Все, повторяю, было типично, хотя большинство моих ровесников, перейдя через этот этап, потом пошли в иные области, а я, наоборот, постепенно перекочевал из польской литературы, которой поначалу занимался как начинающий критик, – в русскую.

Меня всегда притягивала именно современная русская литература, что потом вызывало, как вы понимаете, некоторое недоверие среди многих моих русских коллег и знакомых. Что это за человек, который добровольно занимается XX веком советской литературы, когда прекрасно мог бы заниматься благородной словесностью прошлых веков, – заслуживает ли такой человек доверия?

Ну уж потом вы себя реабилитировали.

Думаю, что да. Первый раз по-настоящему в Россию я приехал почти сорок лет тому назад – во время Московского фестиваля. И завязались мои первые знакомства. Через несколько лет приехал опять и стал ездить регулярно, познакомился с моей нынешней женой Верой.

Она работала в Союзе писателей Москвы?

-Да. В секции московских поэтов. Под началом Виктора Ильина – генерала КГБ, который был секретарем московского писательского Союза. Кстати, в том же 57-м я впервые увиделся с вашим отцом Александром Альфредовичем на встрече московских писателей с польскими. Я эту встречу потом описал в мемуарах. Он передавал нам свое знание об эпохе, но очень замысловатым способом, словно хотел нам уже тогда дать знать: «Все не так просто, ребята, – Сталин плохой, а Ленин хороший, – все не так просто». И мы его поняли. Очень умный был человек.

А самого Ильина вы знали ?

— Немного. Личность была неоднозначная. Известно же, что он вашему отцу накануне смерти принес в больницу его книгу «Новое назначение», запрещенную здесь и вышедшую в антисоветском «Посеве». Принес и показал: можете умирать спокойно – ваш роман не пропал в недрах КГБ. И когда будут взвешивать его вины и заслуги на Страшном суде, то возможно, что этот экземпляр кое-что перевесит.

И невероятная, извилистая судьба. Хотя жена моя его активно не любила: с подчиненными он не считался, он их терроризировал, а Вере, например, предлагал, чтобы она была стукачкой. Это у него было в порядке вещей. Ну, да Бог с ним.

…Постепенно я вошел в здешнюю писательскую среду, познакомился со многими людьми и окончательно переквалифицировался. Нет, все же я оставил себе местечко и в польской литературе – скажем, моего любимого Галчинского. Но в основном занялся серьезным образом современной русской литературой, чем и занимаюсь до сих пор.

Кто же ваши любимые писатели?

— До сих пор я считаю, что первый русский писатель XX века – Платонов. Я, кстати, перевел на польский «Котлован». Мне вообще повезло: я перевел несколько книг, которые мне особенно близки, – «Котлован», «Верного Руслана», которого я очень люблю, Веничку Ерофеева (я его ставлю чрезвычайно высоко) и воспоминания Надежды Яковлевны Мандельштам. А еще я перевел «Мастера и Маргариту» – второй раз: роман был уже переведен на польский, но я должен был это сделать еще раз.

Все перечисленные вещи чрезвычайно сложны и оригинальны стилистически. Особенно Платонов – сплошные инверсии.

— Не только инверсии. Целенаправленно изломанный язык. Через уничтожение языка он показывает уничтожение жизни.

И как вы в польском – изыскивали аналог? Удавалось?

— Конечно. Все можно найти. По моей частной теории, непереводим один только Пушкин. Все остальное трудно, но переводимо. Пушкина переводили лучшие польские переводчики, даже гениальный Тувим, и… вроде да, но не совсем.

Когда вы переводите, вы читаете критику и полемику вокруг или работаете скорее интуитивно?

— В случае с Булгаковым было первое: я же булгаковед, у меня есть о нем книга, за которую я получил свою докторскую. И естественно, я многое о Михаиле Афанасьевиче читал. Веничкой Ерофеевым я тоже занимался любовно и все, что о нем написано, знаю. И Платоновым тоже… Так что у меня, как правило, есть такая литературоведческая подоплека, хотя я не считаю, чтоб это было абсолютно обязательно. Впрочем, лучше, если переводчик человек образованный. Знания вообще не мешают – вопреки тому, что утверждают некоторые актеры, которые полагают, что для их искусства лучше быть глупым.

Ну, это другая профессия, нежели переводчик. Хотя есть и нечто общее – перевоплощение. Скажите, ваши переводы этих замечательных вещей вызвали интерес у польского читателя?

— Насколько мне известно, да. Я постоянно встречаюсь с очень живыми откликами. Последнее время посмотрел два спектакля по Веничке Ерофееву прекрасного нашего режиссера из Щецина Дучинского.

Веничка у нас в Польше автор почти культовый.

Но ведь у него так много чисто русских, этаких подмосковных деталей.

— Ну и что? В «Мертвых душах» тоже много чисто русских деталей, что никому в мире не мешает.

Веничка – это универсально. Кстати, те два спектакля, о которых я говорил: «Москва – Петушки» и «Вальпургиева ночь», – получили в Эдинбурге на международном театральном фестивале первый приз два года подряд. Повторяю: там нет элементов «чересчур русских» – там все общечеловеческое.

Я говорю о лексике. Как вы, переводчик, выходите из ситуации непереводимости – объясняетесь каким-то образом внутри текста или предпочитаете комментаторские сноски?

Так ли это необходимо? Я не помню, чтобы в «Петушках» было что-то непереводимое. Несомненно, при переводе пропадает ряд намеков и иронических реминисценций на русские, даже советские источники, от которых автор отбивается и которые пародирует. Вроде «Жизнь человеку дается один раз, и прожить ее надо так…». Я, по сути, должен был бы дать сноску, что это тра-та-та. С другой стороны, заставлять читателя, который увлечен свободным ходом мысли, смотреть в примечания, – мне это показалось нецелесообразным. Я предполагаю, что часть ассоциаций читатель в состоянии уловить сам, а если что пропадет, то он зато получит удовольствие другого рода. Состоится компенсация. Иначе что же – надо писать квазинаучное приложение?

В русской переводческой школе существуют обе линии. И обе имеют право на существование.

— Русская переводческая школа замечательна. И в поэзии тоже. Но иногда не без излишнего влияния Бориса Леонидовича – высочайшего авторитета – поэты-переводчики позволяют себе слишком много отсебятины.

Скажите, русскую рифмованную поэзию вы переводите на польский рифмованным стихом или прозой (как французы и итальянцы)?

— Конечно, рифмованный стих я должен переводить в рифму! Французы другое дело: у них традиции рифменной поэзии давно пресеклись. Мы в Польше этого не принимаем и подходим к делу строго. По мере возможности надо соблюдать все технические правила, принятые в оригинале.

Что вам дается легче как переводчику – проза или поэзия?

— Перевод поэзии доставляет больше творческого удовольствия, он легче, ибо не требует такой усидчивости, как проза, над которой надо сидеть и корпеть. Ничего не поделаешь. С поэзией работать приятнее, но перевод прозы тоже имеет огромную прелесть. Тем более, если можно выбирать, а у меня была такая счастливая возможность.

Вы ведь не только переводчик, но литературовед – исследователь русской советской литературы. Расскажите об этой сфере вашей работы.

— Я еще в 60-е годы написал курс «Краткая история русской литературы XX века», который с трудом и не без потерь удалось издать и куда еще удалось включить Солженицына. А сейчас вторым заходом, уже как редактор и соучастник, я выпускаю крупную, большую «Историю…», в которой участвуют еще семеро моих сотрудников из Института славистики. Так что мне приходится охватывать очень широкую литературную панораму, хотя всегда были у меня писатели, предпочитаемые особенно сокровенно и лично. Кандидатскую я защищал по Паустовскому» которого очень люблю, хотя знаю, что он сейчас не в чести: «сладкий романтизм». Он и есть такой, но в свое время он сыграл огромную роль. Близок мне и Зощенко. Из поэтов – Хлебников, Мандельштам, Багрицкий.

Они на польский переводимы?

— Безусловно.

И Хлебников?

Цитировать

Дравич, А. «Я просто люблю литературу». Беседу вела Т. Бек / А. Дравич, Т.А. Бек // Вопросы литературы. - 1997 - №2. - C. 219-233
Копировать