«Я просто люблю литературу». Беседу вела Т. Бек
— Анджей, давайте для начала наметим основные вехи вашего пути.
— Я поколения 32-го, и судьба у меня довольно типичная. Довоенный ребенок. Война. Отец гибнет – он был расстрелян, вернее, застрелен НКВД, как потом выяснилось, а мы с матерью, эвакуированные на восточные территории Польши, вернулись нелегальным путем в Варшаву. Страх и ужас перед всем русским и советским. Естественно. В 45-м, правда, когда у нас совершенно великолепным, как уланы, танковым загоном освободили Ченстохову, это – страх и ужас – пошатнулось, потому что русские ребята въехали на танках без пехоты (очень многие из них погибли) и спасли город.
Потом я стал понемножку читать русские современные книги, не зная, что это такое. Когда начал уже студенческую жизнь и был полонистом – пристрастился к русской литературе всерьез. Почему? Это иррационально. Например, я увидел в юности, году в 46-м, книжечку в книжном магазине: стоит человек под стеной с таким выражением лица (Дравич показывает – с каким. – Т. Б.), и написано «Хорошо!». Думаю: что ж это такое? Если «хорошо», то почему у него такое выражение лица, словно его должны тут же расстрелять?
— Это был Маяковский?
— Да. Его первое издание после войны. И как-то меня это зацепило. Потом я Маяковского очень полюбил, поскольку был передовым комсомольцем, как многие из нас. Все, повторяю, было типично, хотя большинство моих ровесников, перейдя через этот этап, потом пошли в иные области, а я, наоборот, постепенно перекочевал из польской литературы, которой поначалу занимался как начинающий критик, – в русскую.
Меня всегда притягивала именно современная русская литература, что потом вызывало, как вы понимаете, некоторое недоверие среди многих моих русских коллег и знакомых. Что это за человек, который добровольно занимается XX веком советской литературы, когда прекрасно мог бы заниматься благородной словесностью прошлых веков, – заслуживает ли такой человек доверия?
— Ну уж потом вы себя реабилитировали.
— Думаю, что да. Первый раз по-настоящему в Россию я приехал почти сорок лет тому назад – во время Московского фестиваля. И завязались мои первые знакомства. Через несколько лет приехал опять и стал ездить регулярно, познакомился с моей нынешней женой Верой.
— Она работала в Союзе писателей Москвы?
-Да. В секции московских поэтов. Под началом Виктора Ильина – генерала КГБ, который был секретарем московского писательского Союза. Кстати, в том же 57-м я впервые увиделся с вашим отцом Александром Альфредовичем на встрече московских писателей с польскими. Я эту встречу потом описал в мемуарах. Он передавал нам свое знание об эпохе, но очень замысловатым способом, словно хотел нам уже тогда дать знать: «Все не так просто, ребята, – Сталин плохой, а Ленин хороший, – все не так просто». И мы его поняли. Очень умный был человек.
— А самого Ильина вы знали ?
— Немного. Личность была неоднозначная. Известно же, что он вашему отцу накануне смерти принес в больницу его книгу «Новое назначение», запрещенную здесь и вышедшую в антисоветском «Посеве». Принес и показал: можете умирать спокойно – ваш роман не пропал в недрах КГБ. И когда будут взвешивать его вины и заслуги на Страшном суде, то возможно, что этот экземпляр кое-что перевесит.
И невероятная, извилистая судьба. Хотя жена моя его активно не любила: с подчиненными он не считался, он их терроризировал, а Вере, например, предлагал, чтобы она была стукачкой. Это у него было в порядке вещей. Ну, да Бог с ним.
…Постепенно я вошел в здешнюю писательскую среду, познакомился со многими людьми и окончательно переквалифицировался. Нет, все же я оставил себе местечко и в польской литературе – скажем, моего любимого Галчинского. Но в основном занялся серьезным образом современной русской литературой, чем и занимаюсь до сих пор.
— Кто же ваши любимые писатели?
— До сих пор я считаю, что первый русский писатель XX века – Платонов. Я, кстати, перевел на польский «Котлован». Мне вообще повезло: я перевел несколько книг, которые мне особенно близки, – «Котлован», «Верного Руслана», которого я очень люблю, Веничку Ерофеева (я его ставлю чрезвычайно высоко) и воспоминания Надежды Яковлевны Мандельштам. А еще я перевел «Мастера и Маргариту» – второй раз: роман был уже переведен на польский, но я должен был это сделать еще раз.
— Все перечисленные вещи чрезвычайно сложны и оригинальны стилистически. Особенно Платонов – сплошные инверсии.
— Не только инверсии. Целенаправленно изломанный язык. Через уничтожение языка он показывает уничтожение жизни.
— И как вы в польском – изыскивали аналог? Удавалось?
— Конечно. Все можно найти. По моей частной теории, непереводим один только Пушкин. Все остальное трудно, но переводимо. Пушкина переводили лучшие польские переводчики, даже гениальный Тувим, и… вроде да, но не совсем.
— Когда вы переводите, вы читаете критику и полемику вокруг или работаете скорее интуитивно?
— В случае с Булгаковым было первое: я же булгаковед, у меня есть о нем книга, за которую я получил свою докторскую. И естественно, я многое о Михаиле Афанасьевиче читал. Веничкой Ерофеевым я тоже занимался любовно и все, что о нем написано, знаю. И Платоновым тоже… Так что у меня, как правило, есть такая литературоведческая подоплека, хотя я не считаю, чтоб это было абсолютно обязательно. Впрочем, лучше, если переводчик человек образованный. Знания вообще не мешают – вопреки тому, что утверждают некоторые актеры, которые полагают, что для их искусства лучше быть глупым.
— Ну, это другая профессия, нежели переводчик. Хотя есть и нечто общее – перевоплощение. Скажите, ваши переводы этих замечательных вещей вызвали интерес у польского читателя?
— Насколько мне известно, да. Я постоянно встречаюсь с очень живыми откликами. Последнее время посмотрел два спектакля по Веничке Ерофееву прекрасного нашего режиссера из Щецина Дучинского.
Веничка у нас в Польше автор почти культовый.
— Но ведь у него так много чисто русских, этаких подмосковных деталей.
— Ну и что? В «Мертвых душах» тоже много чисто русских деталей, что никому в мире не мешает.
Веничка – это универсально. Кстати, те два спектакля, о которых я говорил: «Москва – Петушки» и «Вальпургиева ночь», – получили в Эдинбурге на международном театральном фестивале первый приз два года подряд. Повторяю: там нет элементов «чересчур русских» – там все общечеловеческое.
— Я говорю о лексике. Как вы, переводчик, выходите из ситуации непереводимости – объясняетесь каким-то образом внутри текста или предпочитаете комментаторские сноски?
— Так ли это необходимо? Я не помню, чтобы в «Петушках» было что-то непереводимое. Несомненно, при переводе пропадает ряд намеков и иронических реминисценций на русские, даже советские источники, от которых автор отбивается и которые пародирует. Вроде «Жизнь человеку дается один раз, и прожить ее надо так…». Я, по сути, должен был бы дать сноску, что это тра-та-та. С другой стороны, заставлять читателя, который увлечен свободным ходом мысли, смотреть в примечания, – мне это показалось нецелесообразным. Я предполагаю, что часть ассоциаций читатель в состоянии уловить сам, а если что пропадет, то он зато получит удовольствие другого рода. Состоится компенсация. Иначе что же – надо писать квазинаучное приложение?
— В русской переводческой школе существуют обе линии. И обе имеют право на существование.
— Русская переводческая школа замечательна. И в поэзии тоже. Но иногда не без излишнего влияния Бориса Леонидовича – высочайшего авторитета – поэты-переводчики позволяют себе слишком много отсебятины.
— Скажите, русскую рифмованную поэзию вы переводите на польский рифмованным стихом или прозой (как французы и итальянцы)?
— Конечно, рифмованный стих я должен переводить в рифму! Французы другое дело: у них традиции рифменной поэзии давно пресеклись. Мы в Польше этого не принимаем и подходим к делу строго. По мере возможности надо соблюдать все технические правила, принятые в оригинале.
— Что вам дается легче как переводчику – проза или поэзия?
— Перевод поэзии доставляет больше творческого удовольствия, он легче, ибо не требует такой усидчивости, как проза, над которой надо сидеть и корпеть. Ничего не поделаешь. С поэзией работать приятнее, но перевод прозы тоже имеет огромную прелесть. Тем более, если можно выбирать, а у меня была такая счастливая возможность.
— Вы ведь не только переводчик, но литературовед – исследователь русской советской литературы. Расскажите об этой сфере вашей работы.
— Я еще в 60-е годы написал курс «Краткая история русской литературы XX века», который с трудом и не без потерь удалось издать и куда еще удалось включить Солженицына. А сейчас вторым заходом, уже как редактор и соучастник, я выпускаю крупную, большую «Историю…», в которой участвуют еще семеро моих сотрудников из Института славистики. Так что мне приходится охватывать очень широкую литературную панораму, хотя всегда были у меня писатели, предпочитаемые особенно сокровенно и лично. Кандидатскую я защищал по Паустовскому» которого очень люблю, хотя знаю, что он сейчас не в чести: «сладкий романтизм». Он и есть такой, но в свое время он сыграл огромную роль. Близок мне и Зощенко. Из поэтов – Хлебников, Мандельштам, Багрицкий.
— Они на польский переводимы?
— Безусловно.
— И Хлебников?
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.