№5, 1969/Публикации. Воспоминания. Сообщения

«Все начинается заново» (Из литературного наследия). Публикация и комментарий Л. Левицкого

Томас Манн считал, что «талант очень сложное, трудное понятие, и дело здесь не столько в способностях человека, сколько в том, что представляет собой человек как личность. Вот почему можно сказать, что талант есть способность обрести собственную судьбу».

Под этим высказыванием Константин Георгиевич Паустовский подписался бы обеими руками.

С самого начала творческого пути Паустовский стремился к тому, чтобы стать личностью и обрести собственную судьбу. Окрыленный тем, что первый его рассказ увидел свет, он тем не менее не поспешил тотчас же закрепить свой маленький успех, а сознательно выбрал путь, который – по крайней мере на первых порах – скорее отдалял его от литературы, нежели приближал к ней. Об этом он сам говорит в «Золотой розе».

«Писателем может быть только тот, у кого есть что сказать людям нового, значительного и интересного, тот человек, который видит многое, чего остальные не замечают. Что касается меня, то очень скоро я понял, что могу сказать до обидного мало. И что порыв к творчеству может так же легко угаснуть, как он и возник, если оставить его без пищи. Слишком небогат и узок был запас моих житейских наблюдений. В то время книга стояла у меня над жизнью, а не жизнь над книгой. Нужно было наполнить себя жизнью до самых краев. Поняв это, я совершенно бросил писать – на десять лет и, как говорил Горький, «ушел в люди», начал скитаться по России, менять профессии и общаться с самыми разными людьми».

В 1919 году Паустовский написал статью о Горьком. В ней он стремился прежде всего осмыслить то, что его самого кровно занимало, – роль биографии и житейского опыта в становлении писателя.

Впоследствии Константин Георгиевич не раз говорил о Горьком; здесь – уместно напомнить, что венчающая автобиографический цикл «Книга скитаний» кончается рассказом о встрече автора, только что написавшего «Колхиду», с Горьким, но эта первая статья Константина Георгиевича дорога нам тем, что в ней с удивительной отчетливостью выражена художническая позиция молодого писателя.

Мысль о том, что непосредственное и действенное участие в жизни служит надежным залогом творческих взлетов в литературе, лежит в основе и предисловия Паустовского к сборнику рассказов (1925 год) бывалого человека, моряка Ермолина, и его выступления на вечере, посвященном 100-летию со дня рождения В. Гиляровского.

Что кажется Паустовскому особенно поучительным в личности Гиляровского? Активность его натуры, неуемная жадность к жизненным впечатлениям, готовность в любую минуту отправиться туда, где можно почерпнуть бесценное знание неизведанных сторон действительности.

Паустовский считал – об этом достаточно красноречиво говорится в статье «Все начинается заново», которую мы предлагаем вниманию читателей, – что, берясь за новую работу, писатель должен вкладывать в нее все, чем он обладает. Гарантия того, что жизненного материала и душевного опыта хватит на многие книги, заключается, по мысли Паустовского, не только в бесконечном разнообразии действительности, но и в неиссякающем богатстве внутреннего мира художника, а это богатство обусловлено значительностью человеческой биографии и органической связью писателя со своим временем.

Выступление Паустовского на вечере в Союзе писателей, посвященном 100-летию со дня рождения В. Гиляровского, в чем-то, естественно, совпадает с его предисловием к книге писателя «Москва и москвичи», но как в стихотворной речи замена или перестановка нескольких слов ведет к необратимым нарушениям поэтической ткани, проза Паустовского не терпит ни малейших покушений на ее суверенный строй. В стенограмме звучит не живой голос писателя с его характерным тембром и одному ему присущей интонацией, – это, конечно, его речь, но без ее единственной стилистической окраски, как это происходит, вероятно, с каждой речью подлинного художника, не записанной им самим.

Рассказы да и повести Паустовского не похожи на традиционную прозу – с последовательно развертывающимся сюжетом, с обстоятельно вылепленными характерами, со скрупулезным исследованием психологии героев. Куда в большей мере они сродни поэзии. Отсюда их лирическая ассоциативность, вольность повествовательного течения, неожиданные по первому впечатлению, но органически мотивированные переходы от одной темы к другой, явственно звучащий голос автора-рассказчика, которого по праву можно было бы назвать лирическим героем. Недаром Михаил Пришвин называл Паустовского поэтом, распятым на кресте прозы.

Эти черты поэтического облика Паустовского давали себя знать и тогда, когда он обращался к критическим жанрам. Продиктованные вполне конкретными обстоятельствами и преследующие сугубо конкретные цели, эти вещи мало похожи на канонические статьи, это лирические монологи-размышления. Отчетливее всего, нам кажется, эти черты проступают в «Предательской осени».

В 1936 году Паустовский жил в Мещерском крае. Здесь он написал цикл рассказов «Летние дни» – тот самый, куда вошли «Кот-ворюга», «Барсучий нос», «Последний черт», «Резиновая лодка», «Золотой линь». В издательстве, для которого и предназначались эти рассказы, нашли, очевидно, что при всех достоинствах в них немало подробностей, само собою разумеющихся для автора, но недостаточно понятных читателю, и что было бы нелишним написать специальный рассказ-предисловие и растолковать что к чему. Преисполненный искренней решимости пойти навстречу издательским требованиям, Константин Георгиевич сел за обещанное предисловие, но вместо того чтобы написать то, что от него ждали, он написал совсем другое, но зато в полной мере отвечающее его художническим склонностям, – лирическое размышление об осени. В «Летние дни» оно не попало и свыше тридцати лет пролежало под спудом.

Делясь своим литературным опытом, Паустовский всегда подчеркивал, что его почти никогда не интересует факт сам по себе, а лишь как точка отправления мысли, как толчок для воображения, когда его можно, говоря словами самого Константина Георгиевича, окружить слабым сиянием вымысла. Он давал свое освещение событий не потому, что не знал, как все было на самом деле, а потому, что каждый раз это диктовалось природой самого замысла. Рассказывая о том, как он писал пьесу о Пушкине (а было это в 1949 году), Константин Георгиевич поясняет, почему он заставил Пушкина услышать известие о декабрьском восстании не в Тригорском, а в трактире в Святых горах, среди простолюдинов. Думается, не случайно автор показал Пушкина в Одессе и в Михайловском – на пестром Юге и во глубине России, в тех местах, которые столько для него значили. Также закономерно и то, что из богатой и разнообразной жизни Пушкина он выбрал годы созревания поэта. Собственный биографический и душевный опыт побудил его сделать этот выбор. Паустовский испытал настоятельную потребность оглянуться на собственную молодость – именно в это время он вынашивал замысел автобиографической книги «Беспокойная юность».

Пьеса Паустовского о Пушкине называлась «Наш современник». С не меньшим основанием она могла бы называться «Мой современник». Великие писатели прошлого были для него совершенно живыми людьми – такими же, а порой и более реальными и близкими, чем те, кто ходил к нему в дом и с кем его связывала дружеские узы. В особенности это относится к Пушкину, который был для Константина Георгиевича образцом художника и мерой вещей. Недаром он на протяжении всей своей жизни обращался к личности и творчеству Пушкина.

Публикуемые материалы находятся в архиве К. Паустовского, хранящемся у Т. А. Паустовской.

ВСЕ НАЧИНАЕТСЯ ЗАНОВО

Есть ли на свете человек, у которого каждый год, а то и два-три раза в год, жизнь начинается заново? Может ли быть на свете опытный мастер, который после только что оконченной любимой работы совершенно разучивается делать свое дело и ему приходится изучать его снова?

Как можно ответить на эти вопросы? Пожать плечами? Или спросить в свою очередь: «Где вы видели таких людей? Как это начинать жизнь и работу заново? Что это за, чепуха! Куда же девается весь накопленный опыт, все навыки? Куда же девается, наконец, вся прошлая жизнь? Что это вообще значит?»

Но, к счастью для окружающих, такие люди есть и называются они писателями.

Чтобы яснее представить себе, о чем я говорю, нужно согласиться только с одной, на мой взгляд, непреложной истиной, – писательство и щедрость неотделимы друг от друга.

Только так, только при огромной щедрости писателя он может создать превосходные и долговечные книги.

В каждый роман, повесть, в каждый самый маленький рассказ писатель должен вкладывать без остатка все лучшее, чем он обладает, вкладывать расточительно, ни о чем не жалея и ничего не припрятывая «про запас».

Нужно открыть все душевные шлюзы (может быть, слово «душевные» здесь и некстати, но другого я сейчас не найду).

Пусть иссякает весь водоем. Это не страшно. Пусть все, накопленное писателем, промчится по страницам книги, как мощный поток мыслей и чувств, пусть от него хлынет в лицо свежестью и силой, пусть он засверкает на солнце множеством радуг и брызгами, играющими всеми красками спектра, – всеми красками нашей земли.

Да. Поток промчится, и по ту сторону плотины останется пустое, как будто бы бесплодное дне. Но вскоре оно начнет снова наполняться прозрачной водой рек и родников, наполняться, приподнято говоря, рекою жизни.

Вода все время будет подыматься, все выше и выше, пока опять не дойдет до гребня плотины и пока под ее давлением, под ее тяжестью не понадобится опять открыть все шлюзы.

Может быть, это не совсем удачное или совсем неудачное сравнение, дающее представление о характере писательской работы, но другого я пока не подберу.

Живая вода снова придет. Не надо, не стоит бояться опустошения.

Нельзя все свое писательское богатство тратить по частям, раскладывать по крохам в разные книги.

Нельзя быть не только скупцом, но даже бережливым хозяином.

Если бы земля получала великолепный солнечный жар и свет не целиком, а по дозам, то жизнь на земле давно бы или угасла, или влеклась бы в вялой и безрадостной полутьме.

Ничто прекрасное не может быть и не должно быть раздроблено. Не может быть раздробленной любви или раздробленной мысли.

Вечно лишь то, что выражено до конца.

После каждой книги, написанной во весь голос, во всю силу ума и сердца, у писателя наступает опустошение. Позади все обрушилось, всё ушло, чем он так долго жил.

Или свой подвиг свершив, я стою как поденщик ненужный,

Плату принявший свою, чуждый работе другой?

Но медленно и непрестанно жизнь снова наполняет сознание писателя, как вода наполняет запруду, новыми мыслями, наблюдениями, словами, образами. Все вновь оживает, – и писатель как бы наново учится писать.

Сознание писателя не может остаться на прежнем уровне, как никогда не останется на одном и том же уровне бушующая жизнь.

Новый уровень жизни требует новых приемов мастерства, нового, неповторяющегося выражения.

В этой свежести, неповторяемости качеств, полноте и ясности мысли и цельности и силе чувств, очевидно, заключается то свойство человека, которое у писателей мы зовем талантливостью, а в высшей своей степени – гениальностью.

Но не будем говорить о гениальности. Не каждому это дано. Но всем дана возможность быть щедрым и целиком отдавать себя любимому делу, не требуя за это наград, не требуя благодарности и возврата.

Эти простые мысли пришли мне в голову на днях, в маленьком засыпанном чистейшим снегом и заполненном чистейшим воздухом городке над Окой.

Может быть, они пришли оттого, что я перечитывал поразительные дневники французского писателя Жюля Ренара.

Была ночь. Лед на Оке лопался с тяжелым медленным гулом, в все тусклое и синеватое пространство за окном было заполнено роением мелкого снега. Очевидно, за толщей ночных облаков светила луна.

Я прочел слова Ренара о том, что талант – это прежде всего работа, работа и работа, что талант – это полная отдача себя.

На бревенчатой стене висел портрет Лермонтова – темноглазого мальчика в гусарском мундире, – и я невольно сопоставил со словами Ренара лермонтовские строки:

…Я каждый день

Бессмертным сделать бы желал, как тень

Великого героя, и понять

Я не могу, что значит отдыхать.

1959

ПРЕДАТЕЛЬСКАЯ ОСЕНЬ

(Вместо предисловия)

Мне нужно было написать еще один небольшой рассказ, чтобы читателю было совершенно понятно все, описанное в этой книге. Но было лето. Стояла жара, седая от дыма лесных пожаров. В тихие речные затоны медленно падал дождь из сгоревших березовых листьев. Стаи диких птиц, спасаясь от пожара, проносились над деревней, а на закатах срывались страшные песчаные бури. Писать было невозможно.

Я ждал осени, ненастья, когда я поневоле буду привязан к дому, к дощатому столу и наконец напишу давным-давно обещанный рассказ. Но пришла осень, зашуршали дожди, и в первый же ненастный день я услышал далекий и печальный крик журавлиных стай, летевших к югу. Я завидовал птицам, – через несколько дней блеск Черного моря ударит им в глаза и соленый полуденный ветер взъерошит их перья.

Дожди и ветры уже шумели в сосновых лесах, но в зарослях было тихо и тепло, как в запертой комнате. На полянах доцветала сухая и растрепанная белая гвоздика и ползли из-под земли, похожей на золу, тугие белые грибы.

«Каждая осень может быть последней в жизни», – говорил я себе и старался не вспоминать огорченное лицо редактора, напрасно дожидавшегося моего рассказа в шумной и асфальтовой Москве.

Осенняя печаль. Говорят, она вызывает желание писать, но случилось совсем иначе. Я бродил по лесам и с невыразимым наслаждением вспоминал все, уже написанное другими об осени. Я вспоминал Пушкина: «Унылая пора! очей очарованье! приятна мне твоя прощальная краса…», и Тютчева: «Есть в осени первоначальной короткая, но дивная пора…», и еще много других прекрасных стихов, и мне казалось, что все они написаны об осени в тех местах, где я жил, – около села Солотчи, в Мещерском крае, к северу от Рязани. И я опять не написал ни строчки.

Однажды ночью я проснулся от горького винного запаха, – он проникал вместе с ночным ветром через открытое окно. Раньше этого запаха я не замечал. Это было первое дыхание настоящей осени, – она уже шелестела до горизонта дождем палой листвы. Утром я вышел на крыльцо, – вчерашняя черная земля стала золотой. Бледный желтоватый свет подымался от земли, засыпанной листьями, и дни сразу сделались светлее и чище.

Начиналось бабье лето. Воздух, трава, сухие ветки – все было затянуто цепкой паутиной. Она тянулась с запада на восток, – так дуют осенние ветры. Каждое утро тысячи маленьких пауков покрывали всю землю, как сказочные ткачи, своею пряжей.

Ледяное небо по ночам блистало над садом неведомыми созвездиями. Я плохо знал звездное небо. «Каждая такая ночь может быть последней в жизни», – говорил я себе и торопился изучить величественную карту неба. Сириус сверкал в глухой воде озер, как синий алмаз. Я видел созвездье Дельфина и туманные огни, что носят название Волосы Вероники, и огненную черту Персея. Сатурн подымался над безмолвием сосновых боров в осенние сумерки, когда на востоке ясно видна пепельная тень от северного полушария земли. Юпитер закатывался в лугах, за Окой, где уже вяли травы и почернели брошенные и ненужные по осени сенокосные дороги. И я, конечно, не написал ни строчки.

В реке начали брать шелесперы – серебряные и сильные рыбы, а по вечерам я топил в избе печь, слушал треск огня и скрип веток по ветхой крыше и читал.

Иногда в полночь робкий дождь начинал перешептываться в одичалом саду. Я выходил на порог, долго прислушивался к сонному бормотанью дождя и жалел далеких, милых друзей, прекрасных друзей, оставшихся в Москве.

А ночью мне снилась зеленая морская вода, покрытая листьями лип и. берез. Внезапно листья оживали, превращались в золотых плоских рыб и с плеском и брызгами разлетались по воде, испуганные отражением бледного солнца.

Такою осенью я, конечно, ничего не написал. Читатели и редактор простят меня за это. А если нужны объяснения к рассказам, то их можно дать в нескольких словах. Все, что рассказано дальше, случилось около села Солотчи теплым и тихим летом. Рувим – это писатель Фраерман, а мальчика нам – двоим мужчинам – поручила его мать, – сама она не могла приехать в деревню. Вот и все. Остальное вы прочтете сами.

Солотча, 1936 г.

БОЛЬШОЙ ЧЕЛОВЕК

(К 50-летию рождения М. Горького)

Старинный персидский поэт Саади, чьи песни до сих пор овеяны неумирающей своеобразной прелестью, писал о себе в «Тезкирате»: «Тридцать лет я употребил на скитания. Я коротал дни с людьми всех народов и грелся у многих костров. Я видел частицу великой красоты, наполняющей вселенную.

Тридцать лет я употребил на учение и последние тридцать лет – на творчество».

Счастлив тот, кто, прожив такую жизнь, оставил потомкам «чекан души своей». Эти слова «сладчайшего» Саади словно сказаны о Горьком, беспокойном скитальце, жаждавшем познавать и созидать. Ибо Горький оставил нам не только силу и свежесть всего им написанного. Он оставил нам «чекан души своей», – может быть, самое прекрасное из своих творений – свою необычную жизнь.

Жизнь поистине гениальную, полную тяжкого труда над собой, когда из первичного булыжника, из дикой и вязкой волжской глины интуитивно, непрестанно и трудно создается прекрасный слепок, тонкий чекан.

Из чадной, пьяной, пахнущей сапожным варом и сивушной отрыжкой России, из кривых хибарок замшелых городков вышел великий скиталец, полный горения, с широкими и верными ухватками кузнеца, с мягким и сильным взглядом, с необычными прозрениями, неземной тоской и народным, самарским акцентом.

Скитания – это путь, приближающий нас к небу. Это знали еще древние народы Востока. Скитальчество не болезнь, не страсть – это высшее и кристальнейшее выражение большой человеческой тоски по далекому, загаданному, по жизни, овеянной свежими ветрами, многогранной, ликующей, в которой поет каждый миг, каждая почти незаметная минута.

Скитальчеством именно в этом смысле болел Горький.

От желтых размывов Волги, от синего марева засимбирских степей, от пестрых, как татарские тюбетейки, астраханских базаров он уходил к белой Мекке – московскому Кремлю, к дикой, запушенной снегом глуши Арзамасов, Алатырей, к пьяным и искристым портам, где шумят прибои вечно родного, в криках чаек и соленых ветрах, Черного моря.

От пароходных кухонь, от тифлисских майданов и маленьких, провинциальных редакций он уходил в литературные салоны Москвы, в тюрьмы, в уютный кабинет задумчивого Чехова. После пожара 5-го года были скитания по Западу – угрюмыми дымами и озерами мертвых огней глядел ему в лицо «город желтого дьявола», Нью-Йорк, и великим покоем встречал Рим, где во дворе остерий по позеленевшему мрамору звенит холодная вода древних источников. А потом прибои и рыбачьи песни на Капри.

Из Италии – снова в Россию, грозную, торжественную, гудящую великим народным подъемом. Солнечное плесканье красных знамен над Тайницкой башней, «Марсельеза», винтовки, суровые лица. Великий сдвиг, когда из душных углов вышла на улицы бескровная, истомившаяся, надсадившая грудь за станками Россия. И думается мне, что выше всего, созданного Горьким, – его жизнь.

Цитировать

Паустовский, К. «Все начинается заново» (Из литературного наследия). Публикация и комментарий Л. Левицкого / К. Паустовский // Вопросы литературы. - 1969 - №5. - C. 161-182
Копировать