№3, 1976/Жизнь. Искусство. Критика

Время кристаллизации

Продолжаем дискуссию, материалы которой публиковались в «Вопросах литературы» (1975, N 6, 8, 9, 10; 1976, N 1).

Едва ли не самое отрадное качество нынешней дискуссии я вижу в многообразии выделяемых черт сегодняшней прозы. В том многообразии, в котором отражается реальное богатство самой литературы, а также глубинная взаимосвязь между закономерностями процесса и неожиданностью открытия, таящейся в каждом талантливом произведении.

Было бы опрометчивым думать, что в итоге дискуссии отыщется один «девиз времени», будь то синтез, самодвижение жизни, психологизм или какой-либо иной сезам, долженствующий отомкнуть все двери. Попытки генерализовать один тематический пласт, одно стилевое направление, один принцип изображения героя современности могут привести к обеднению литературы: сила искусства всегда в широте творческих исканий.

Да и вряд ли вообще возможно на основе одного «девиза времени» неукоснительно отделять один небольшой период от другого. В искусстве нет, да и не должно быть, поворота «все вдруг»: творчество – глубинный процесс, где все зреет исподволь, развивается постепенно, где подпочвенные воды долго накапливаются, прежде чем пробиться родником. А в дискуссии иногда проскальзывало это торопливое стремление ухватить заветное слово, способное исчерпывающе обозначить нынешний этап.

Итак, нет одного заветного «девиза времени», а есть сложное взаимодействие многих исподволь накапливающихся черт. Оговорив такую позицию, я хотел бы обратить внимание на одну тенденцию, проступающую все более наглядно и играющую все более конструктивную роль.

Речь идет о кристаллизации развитой концепции личности – отчетливо сознаваемой потребности как самих художников, так и читателей в объемном и философски осмысленном постижении человека во всей совокупности его внешних и внутренних ориентации.

Что я имею в виду?

Прочным завоеванием нашей прозы стал социально-психологический анализ, позволяющий решить многие проблемы типизации и индивидуализации в искусстве. Но, фиксируя главное, утверждая принцип подхода к личности, этот термин все же не охватывает в сегодняшних условиях всей полноты человеческих отношений, а порой и вообще трактуется упрощенно, лишь как выявление социальной психологии, без необходимого внимания к тому, что характеризует данную художественную индивидуальность. В этом случае художественный тип уподобляется бутерброду, когда на толстый ломоть социальной принадлежности накладывается тонкий слой «психологии», проявляющейся главным образом в любовных перипетиях.

В то же время в зарубежной прозе, наряду с неостывающим желанием свести сущность человека к его биологической первооснове, все громче заявляют себя теории, которые хотели бы совместить общественные воздействия и биологическую предопределенность, «социологизировать» генетику. По одной довольно популярной теории, гены не определяют черты индивидуума, а лишь управляют его ответными реакциями на воздействие внешней среды. Поэтому индивидуальность личности оказывается продуктом и окружающей среды, и генетических задатков.

По сути дела, эта теория служит биологическим основанием позитивизма: личность приспосабливается к среде, активную роль играет среда, а не сама личность; индивидуальность представляет собой воплощение ответных реакций и вызванных ими изменений.

Наша же литература стремится уловить совсем иное соотношение внешнего и внутреннего: не просто реакцию внутреннего на внешние воздействия, а сложное взаимодействие человека с окружающей средой, в котором участвуют и генетические, и биологические, и психологические, и – наиболее весомо! – социально-общественные его качества, как исподволь воспитываемые, так и «на роду написанные». Укрепление этого зрелого взгляда, вырастающего на прочной идейно-философской и научно-этической основе и чуждого всякого рода упрощениям, я бы и назвал кристаллизацией развитой концепции личности.

Эта концепция не сводится к тому, чтобы систематизировать и воссоздавать существующие в действительности лучшие качества героя современности. Она связана, условно говоря, не только с зоркостью художника, но и с его мудростью – с его воззрениями на реального и идеального человека, с его представлениями обо всем, что составляет и окружает личность: что такое человек, его существование, каковы его взаимоотношения с миром, обществом, что такое свобода человека, каково его будущее и какова его связь с историей, – словом, обо всем комплексе вопросов, связанных со смыслом человеческого бытия.

Концепция личности не кодекс, не памятка, не иллюстрированное приложение, не реестр готовых идеальных качеств. «Концепция человека – это тот центр, откуда исходят и куда сходятся все составные элементы произведения» 1, – справедливо утверждает Д. Марков.

Так что не следует думать, будто эта концепция, хотя и укрепившаяся на основе возросшего самосознания и самопознания личности, – некое новомодное изобретение: ею обладает каждый крупный художник. И, кстати, очень жаль, что по сию пору нет работ о концепции личности в творчестве Шолохова, Леонова, Федина и других мастеров: такой подход, такой анализ дал бы много поучительного как для исследования их творчества, так и для изучения творческого многообразия внутри единого метода социалистического реализма.

Но не подтверждает ли как раз отсутствие таких работ, что критика больше интересовалась анализом истоков поведения каждого героя, чем синтезом целостной конструкции, выражающей взгляды автора на личность и проявляющейся в совокупности его произведений?! Да и вообще многие были готовы считать, что поскольку характеры рождает сама жизнь, художнику остается только запечатлеть их.

Теперь же резко возросла философская основательность, концептуальность общего взгляда на внутреннее и внешнее бытие человека – взгляда, без которого реалистическое воссоздание жизни не способно подняться над бескрылостью и иллюстративностью. Так в насыщенном солевом растворе на каком-то этапе «вдруг»; начинают образовываться кристаллы.

В литературе таким катализатором послужили несколько бурно нараставших объективных процессов последнего времени. Резко увеличилось чувство причастности каждого человека к действиям всего человечества по отношению к будущему, которое стало невиданно зависимым от сегодняшних решений и действий, человечества, к миру на земле, ставшей такой маленькой перед лицом великих технических и научных достижений, к природе, сохранение равновесия в которой может быть обеспечено только разумной деятельностью людей. Все углубляется наше знание человека, его общественно-социальных параметров и его биологических, психологических, генетических возможностей. Возросла роль личности самого художника, сознающего всю свою ответственность и ценность в роли; современника.

В принципиальном и стремительном раздвижении круга жизненных ориентации, интересующих сегодняшнюю прозу, – не только исток ее силы, но и причина известных ее слабостей. Силы потому, что проза оказалась способной широко взглянуть на бытие человека в современном мире. А слабостей потому, что, сознавая потребность, она не всегда еще умеет ответить на нее, и тогда рождаются то ходульность и дидактика, то подчеркнутая, «принципиальная» приземленность, бытовизм.

Может быть, всего знаменательнее для характеристики общего пути нашей литературы в последние десятилетия звучат названия трех частей романа литовского прозаика Р. Шавялиса «Агнец божий»: «Титас – маленький человек», «Титас – большой человек», «Титас – человек». В этих формулах – пунктир той эволюции, которую претерпела концепция личности, преодолевая односторонность как «винтиковой» философии, так и гиперболизации «самонастраивающегося», замкнутого на себе самом героя.

В общих устремлениях, общих координатах нашей прозы, обусловленных коренным единством мировоззрения советских писателей, у каждого настоящего мастера есть своя концепция, свои взгляды на личность, на ее реальное бытование и потенциальные возможности. Такая устойчивая и в то же время динамичная совокупность представлений создает внутреннею цельность его писательского пути, объясняет его художественную избирательность и творческий поиск, обуславливает его настроенность на определенные тИПЫ героев.

Об этом уже шла речь в связи с романом Ю. Бондарева «Берег», в обсуждении которого на страницах «Вопросов литературы» принимал участие и я. Чтобы резче оттенить свою мысль, скажу так: автор не случайно «разделил» своего любимого героя на стремительного, озаренного героическим светом, вечно юного Княжко и шагнувшего из той же цельной юности в нынешние миросплетения Никитина. Никитин бесспорно значительная личность, которая старается широко вобрать, осмыслить многие сложные и общие вопросы современного человеческого бытия. В его раздумьях, в его диспуте с зарубежным оппонентом во многом проявляются философские, социальные, психологические и иные аспекты той концепции личности, которая давно уже волнует писателя и для воспроизведения которой ему понадобилось совместить два временных пласта и создать сложную систему антагонистов во всех сюжетных линиях. Именно философичность, концептуальность отличают новый его роман от «чисто военных» произведений при неоспоримой связи между ними.

Сходные тенденции обнаружил и роман С. Залыгина «Комиссия».

Творчество С. Залыгина прочертило от проблемного очеркового цикла «Весной нынешнего года» (1954) до «Комиссии» весьма примечательную параболу, причем параболу настолько типичную для основного русла нашей литературы, что подчас трудно разграничить, где он ступал по только что проложенному следу, а где сам прокладывал след для других. (Подобная парабола, к примеру, наглядно заметна у Г. Троепольского от очерковых «Записок агронома» до анималистской повести «Белый Бим Черное ухо» или у В. Тендрякова от рассказов «Ненастье» и «Ухабы» до «Весенних перевертышей».)

В статье, напечатанной в ходе нынешней дискуссии, И. Золотусский, характеризуя «Соленый лед» В. Конецкого и очерки А. Битова об Армении и Грузии, категорично усматривал в них «в некотором роде раскрепощение жанра очерка, пересмотр традиционного (для недавних лет) представления о нем как об орудии проблемности, причем проблемности хозяйственно-прагматической. Это не значит, что они лучше или выше того очерка. Просто они… переносят проблематику на человека. Автор выходит на себя и в себе видит корень и окончание всех проблем».

Легко было бы доказать, что очерк и в недавние годы, и сейчас не вмещается в эти жестко прочерченные пределы: достаточно вспомнить Ю. Смуула 60-х годов и нынешнего А. Злобина. Да и не знаю, так ли уж будут обрадованы Конецкий и Битов открытием, что только в себе видят они и корень и окончание.

Думаю, что суть объективно существующих изменений в том, что писатели действительно от сосредоточенности на проблемах конкретного дела решительнее обращаются к философским и нравственным основам человеческого бытия (что, конечно, не равнозначно замыканию всех проблем на себе самом). И путь Залыгина, повторяю, очень типичен для этого не столь уж сокрытого процесса.

Почему в «Комиссии» он снова вернулся в народную глубь после «отхода» в быт современной интеллигенции и научно-социальную фантастику? Оттого ли, что критика в большинстве своем не приняла его «Южно-Американский вариант» и деликатно «не заметила»»Оську – смешного мальчика» и это послужило психологическим толчком к тому, чтобы вернуться на испытанный, принесший прочный успех плацдарм? А может, оттого, что настоящее, будущее и прошлое воспринимаются им в одной философско-нравственной цепи?

Впрочем, каковы бы ни были причины этого возвращения, произошло оно уже на новом витке, на новом этапе.

Между тремя его «сибирскими» книгами – «На Иртыше», «Соленой Падью» и «Комиссией» – много сходного. И в общем их пафосе, и во времени действия, и в характере исследуемой сферы, и в выборе центрального героя, который только в революции начинает ощущать себя личностью, начинает понимать, что закон существования любого человека должен зависеть от него самого. Не раствориться в массе, не передоверить никому решение своей судьбы, а ощутить себя личностью – и в то же время «ходу не давать личности, когда у нее одна только собственность на уме».

Но при всем несомненном сходстве, при всей преемственности легко обнаруживаются и весьма характерные различия.

Написанная в 1964 году повесть «На Иртыше», будучи по материалу исторической, ставила проблемы злободневные, общественно острые. «…Только тот народ может смело смотреть в свое будущее, который непредвзято и безбоязненно рассматривает свою собственную историю, свой опыт, хотя бы и самый горький»2, – писал автор в одной из статей, словно бы объясняя смысл повести.

Затем, спустя три года, в канун 50-летия Октябрьской революции, С. Залыгин в «Соленой Пади» как бы вышел на новый виток, заинтересованно вглядываясь, как выбирал народ свой путь в историческом революционном противоборстве, какие «узлы» и проблемы тогда завязывались. В романе изображалась историко-социальная закономерность сделанного народом выбора и – при всей естественности и определенности этого выбора – разные его грани, разные варианты.

А в «Комиссии», действие которой опять развертывается на Иртыше, проза Залыгина сделала еще один виток, исследуя не просто социально-историческое, но и философское и психологическое обоснование этого выбора. Художника по-прежнему интересуют, как и в «Соленой Пади», вопросы о народе, власти, целях революции. Но главенствующее место заняли уже более общие, глобально-человеческие вопросы, в том числе о войне, о страдании, об очищении человека от духовной заскорузлости.

Больше того, он счастливо нашел в прошлом столь захватившую нынче наших прозаиков проблему связей человека и природы, любви ко всему живому. Основой сюжета стало не прямое социально-революционное действо, а деятельность Лесной Комиссии, выбранной в селе Лебяжке в девятьсот восемнадцатом году для охраны прииртышского бора, но ставшей в тех условиях духовным и организующим центром жизни села, поскольку она, Комиссия, неизбежно затрагивала почти все стороны мужицкой жизни.

С некоторой натяжкой для тех взбаламученных лет – и для реальных задач Комиссии – писатель выдвигает общие тезисы о том, что человеческие законы должны уподобляться природным законам, и о том, что «природа – она для всех людей и на все времена, а кто ее грабит-обижает седни, тот навсегда враг человечеству». И произносит, «зажигаясь» при виде плана Лебяжинской лесной дачи, восторженный гимн лесу, пашне, лугу, суходольному покосу. И подробно воспроизводит нежные, лирические раздумья Николая Устинова о лошади, овце, телушке Святке и о том, что есть у него со Святкой, и, значит, с другой живою тварью, общая кровь, и высоко ли, в небесах, или низко, у самой земли, но есть и какой-то общий закон, а может, и общая молитва всего живого на свете. И даже решается на довольно-таки слащавые слова о том, что «любил Устинов птичье пенье: подлинное оно, не выдуманное». А высокие слова о пахаре, пахоте, которая есть «начало крестьянству и всякому человеку тоже», и вовсе часты в романе. Рецензия Вс. Сурганова в «Литературной России» знаменательно называлась «Сказание о Пахаре»: в неразделимости человека и земли-матери видит писатель истинность и неопровержимость подхода к жизни3.

Взятая столь глобально проблема, которую можно определить как «труженик и окружающий мир», помогает писателю выводить все вопросы самоопределения человека, его исторического и гуманистического выбора в самый широкий философский план – не только социальный, но и нравственный и гносеологический.

В давней статье об Андрее Платонове Залыгин высказал мысль о том, что Платона Каратаева роднит с героями платоновских военных рассказов «чувство мудрости». Родство не такое уж бесспорное, но дело не в этом. Наверное, парадоксальное словосочетание, подразумевающее природную склонность к философичности, извечный здравый смысл взаимодействующего с природой человека, как нельзя лучше характеризует главную черту, которую стремится воссоздать нынче в своих героях сам Сергей Залыгин.

И как Ю. Бондарев избрал центральным героем писателя, которому «положено» задумываться над проблемами бытия, так С. Залыгин – деревенского «грамотея и книжника», естественно обладающего повышенным любознатством и тем оправдывающего бесконечную нить разговоров и размышлений.

Перед нами своеобразный роман-диспут: действие движется малыми толчками, от одного разговора к другому. В неторопливых мужицких беседах находит Залыгин свой поворот в решении насущной для него задачи – соединить философию существования человека с его реальным существованием. Рискну даже сказать, что сюжетное действие в романе – это кратчайшее расстояние между двумя диспутами. Даже любовная сцена, когда Зинаида страстно льнет к Николаю, переходит в долгий диалог на тему, как должен сохранять себя человек и как греховная любовь грозит погубить необходимое обществу дело. А когда Устинову недостает собеседников, он затевает уже мысленный спор – с адмиралом Колчаком или со своей собакой Барином. В финале романа члены Лесной Комиссии как бы репетируют на заседании Комиссии свои предполагаемые речи на похоронах Устинова, убитого кулаком Гришкой Сухих: по замыслу автора, похороны будут сорваны появлением колчаковцев, и слова там произнести не удалось бы, а здесь к тому же позволительно затеять диспут по каждой речи.

Впрочем, можно понять, почему в романе так много монологов, диалогов, бесед. Вся жизнь крестьянская сместилась, человек начал заново осмысливать жизнь, определяться в ней. Слушая разговоры мужиков о жизни, один из героев замечает: «Научились-то как говорить об ей – страсть! Года два назад сроду и не было такого разговору, таких слов среди мужиков!» И подобно тому, как грозовая атмосфера насыщена электрическими зарядами, тогдашняя жизнь была насыщена вопросами, вопросами, вопросами…

Здесь и глобально значительные вопросы-диспуты о равенстве и неравенстве людей, о пределе человека – пределе понимания, пределе доброты, о добре, оборачивающемся злом. И остросоциальные: «…Почему человек со своей собственной молитвой сам обходиться не может, обязательно другим ее навязывает?» И драматичные, и пантеистические, и психологические, и религиозные, и наивно-удивляющиеся: «Едва ли не всю свою жизнь Устинов угадывал: откуда в небе берется зеленое? Ведь всякая зелень – дело земное».

В этом любознатстве мужиков явственно слышатся у Залыгина интонации ранних горьковских героев, склонных задумываться над несообразностями жизни, и, еще заметнее, героев Платонова. Платоновский мифологизированный мир повлиял на введенные в роман то юмористические, то философические, то назидательные сказки и легенды о староверах-кержаках и полувятских, от которых пошли-повелись нынешние лебяжинцы;

  1. Д. Марков, Социалистический реализм – новая эстетическая система, «Вопросы литературы», 1975, N 2, стр. 4.[]
  2. С. Залыгин, Литературные заботы, «Современник», М. 1972, стр. 9.[]
  3. Кстати, Вс. Сурганов привел в рецензии слова писателя, сказанные в 1969 году и во многом объясняющие будущий пафос «Комиссии»: «Я чувствую корни своей нации именно там – в деревне, в пашне, в хлебе самом насущном».[]

Цитировать

Бочаров, А. Время кристаллизации / А. Бочаров // Вопросы литературы. - 1976 - №3. - C. 29-57
Копировать