№4, 2008/Литературные портреты

Возрожденец. О поздней лирике Льва Озерова

 

В стихах, посвященных поэту и переводчику Якову Хелемскому, Лев Озеров написал, оценивая пройденный в литературе путь:

Мы уходим. Вы нас прозевали.

Нас прошляпили в недобрый час.

Оправдаться сможете? Едва ли.

Как всегда, вам будет не до нас.

Нет прощенья. Не найти названья

Вашему бездушью. День суров.

Мы уходим. Тихо. Без прощанья.

Мастера словесности – без слов.

Поздний скепсис и горечь, сквозящие в этих суховатых, почти протокольных строках, в которых прощенье и прощанье совсем не случайно и далеко не впервые в русской поэзии окликают друг друга, на первый взгляд представляются как минимум не вполне понятными и оправданными. Действительно, старейшина поэтического цеха, известный переводчик (с болгарского, украинского, осетинского, литовского…), тонкий толкователь русской лирики Золотого и Серебряного веков, воспитатель литературной молодежи, неутомимый пропагандист и публикатор забытого и полузабытого в поэзии советского периода, зоркий мемуарист, в лицах и картинах воссоздававший калейдоскопически пестрый литературный быт и нравы XX столетия, Лев Адольфович Озеров, ушедший от нас в 1996 году, казалось бы, не имел реального повода жаловаться на незамеченность своего творчества. Так, библиография, связанная с его именем, в одном из указателей 90-х годов составляет более восьмидесяти страниц убористого текста.

Между тем собственно поэзия Озерова – убежден в этом – еще ждет своего истолкования и объективной оценки. И в первую очередь нуждается в осмыслении озеровская лирика конца 80-х – первой половины 90-х годов. Этот Озеров – со всеми неочевидными сдвигами в поэтике и драматизмом мировосприятия – остался практически неизвестен ни широкому читателю, ни профессиональной критике рубежа веков.

«Земная ось» (1986), «Гравюра на самшите» (1990) и «Бездна жизни» (1995) – вот главные работы Озерова этого времени. Последняя из них, по существу предсмертная, была выпущена в свет мизерным тиражом в 500 экземпляров. Но задел, оставленный Озеровым-лириком, оказался настолько значителен, что уже после его ухода близкими поэта были собраны еще две весомые книги. Одна – «Портреты без рам» (1999), другая – «На расстоянии души», изданная в Германии в 2006 году к десятилетию со дня смерти автора (с параллельными переводами на немецкий язык, выполненными Евой Реннау).

Книга «На расстоянии души» включает в себя более сотни стихотворений, большая часть которых ранее не была опубликована. Написанные в основном в 90-е годы, они, сохраняя многие существенные черты озеровской лирики в целом, одновременно демонстрируют и всю неслучайность тех малозаметных, но весьма значимых изменений, которые исподволь накапливались, постепенно вызревали в недрах поздних книг поэта. И прежде всего необходимо сказать о принципиально новом качестве озеровского понимания и ощущения истории.

Известная формула Герцена «отражение истории в человеке», вообще говоря, имеет самое непосредственное отношение к восприятию историзма в лирике XX века. Интерес к прошлому России и всего мира сопровождал Озерова на протяжении всей жизни и с годами только расширялся и углублялся. В первую очередь этот интерес касался истории родной литературы и культуры. Отдельные «пиесы» (сам поэт нередко использовал это архаическое, из XIX века определение, размышляя о чужих стихах) и целые циклы Озерова обращены к любимым: Пушкину и Боратынскому, Фету и Тютчеву, Пастернаку и Ахматовой. (Одна из немногих поэм, обнародовать которые автор решился лишь на закате жизни, называется «Последний август, или Щепкин в Крыму», фрагмент другой, из «Гравюры на самшите», посвящен событиям 14 декабря 1825 года.) В стихах этого плана было немало точно увиденного и угаданного, особенно в тех случаях, когда косвенная историческая ассоциация возникала спонтанно, непреднамеренно, на мгновение озаряя тьму былого. Такова, например, миниатюра «Седая ива при дороге…»:

Седая ива при дороге

В предсумеречные часы.

Она молчит, она в тревоге,

Всклокочены ее власы.

Быть может, под покровом тучи

Клянет несносное житье.

А может, это Федор Тютчев

Возник здесь в образе ее.

Беглыми штрихами намеченный контур – ива – на поверку оказывается лирическим свидетельством, причем не только о старом Тютчеве, но и о его поэзии – с многочисленными «тютчеведческими» аллюзиями и с конкретной привязкой к хрестоматийно известному «Что ты клонишь над водами, / Ива, макушку свою…».

Таких находок в озеровских стихах, связанных с историко-литературной темой, великое множество. Но чувствуется даже и в этих строках об иве нечто холодноватое, нечто от позиции тонкого и умного, но стороннего наблюдателя. Куда в большей степени эта позиция – созерцания – характеризует озеровские пьесы, обращенные к сюжетам и лицам из истории советской. Даже в книге 1978 года «За кадром» немало таких риторически выдержанных строф. Например:

Шаг России – частый, быстрый,

Шаг решительный – вперед! –

От восставших декабристов

До красногвардейских рот.

(«В этой мороси свинцовой…»)

 

Или:

Действительно, во мгле Россия,

Но тот не ведает о ней,

Кто видит версты снеговые,

Не испытав ее коней.

Кто видит синь ее просторов,

Не ощутив ее тепла.

Кто знает нрав ее и норов,

Узнает и ее дела!

(«Далекий год. Мы были дети…»)

 

Восклицательные знаки не спасают от узнавания – панегирик 70-х (в рамках разрешенной искренности!), но устанавли-

вают дистанцию по отношению к изображаемому, и не так уж важно, насколько сознателен был этот акт дистанцированности. Историческая жизнь страны в подобных, пусть и немногочисленных, строчках Озерова представала скорее как театральная декорация, как толстовские «крашеные картоны», за нею практически не просматривалось ощущение личной причастности автора историческому действу.

Но справедливо и другое: уже и в ранних книгах внимательный озеровский читатель-собеседник мог обнаружить принципиально иной взгляд на происходившее в стране и со страной. Имею в виду, например, такое пронзительное стихотворение военной поры, как «Ветер» («Подымающий веки убитых, / Опускающий веки живым»), или написанный спустя двадцать лет поразительной силы реквием «Говорят погибшие. Без точек…»: «На промозглых нарах железякой, / На стене осколками стекла, / Струйкой крови на полу барака / Расписалась жизнь – пока была».

Чудовищная реальность лагерей смерти – Дахау, Освенцима и Бухенвальда – не была для Озерова абстракцией; едва ли не первым в нашей литературе, задолго до звонкой публицистики Евтушенко, он сумрачно и скорбно скажет о трагедии Бабьего Яра, где погибла его многочисленная киевская родня:

Я пришел к тебе, Бабий Яр.

Если возраст у горя есть,

Значит, я немыслимо стар.

На столетья считать – не счесть.

Я стою на земле, моля:

Если я не сойду с ума,

То услышу тебя, земля, –

Говори сама.

 

И все – таки прорывы в такую обжигающую холодом и жутью современность, на глазах становящуюся страшной историей XX века, в ранних сборниках поэта были нечасты. Объяснение этому – в сознательно занятой Львом Озеровым нравственной и эстетической позиции. «Стою на том, что поэт должен вернуть человеку недоданное ему жизнью: воодушевление, радость, чувство новизны. Поэт возвращает человеку ощущение полноты бытия»1, – писал он в заметке «Вместо автобиографии», которая предваряла худлитовское издание избранной лирики 1978 года. Вплоть до середины 80-х Озеров и воспринимался большинством читателей и критикой, при чем вполне справедливо, именно как поэт света и нежности, поэт приятия жизни, утверждавший ценность каждого ее мгновения, певец дружеской, задушевной беседы с миром. Драматические же, тем более трагические мотивы его лирики оставались как бы затушеваны, находясь на периферии этого художественного пространства.

Положение начинает меняться в конце 70-х. Завершая книгу «За кадром», Озеров будет полемизировать с массовым, растиражированным восприятием своей Музы; «Ты думаешь, что мирный, тихий с виду, / Я только то и делал, что писал / Элегии, послания, пейзажи / И дятлом бил по книжному столу? / Ты думаешь, что жизнь не обжигала / Бедой, морозом, ненавистью, жутью, / В лицо мне не дышала перегаром / Вина и горечи? И грязным ногтем / В меня не тыкал отставной болван?» («Вместо послесловия»).

Не только в 90-е, но еще в 80-е годы, в «Земной оси», он говорил: «Во мне болит двадцатый век…». И ниже – пророчески, обращаясь не столько к прошлому, сколько к будущему:

Крути, киношник, аппарат,

Видавший виды аппарат,

Разглядывай потери, –

На их примере новый Ад

Напишет Алигьери.

 

«Во мне болит двадцатый век…» Родившийся в 1914 году, Лев Озеров был ровесником этого, по словам Ахматовой, «настоящего, а не календарного» века и сошел с жизненной арены по существу вместе с ним. Еще в стихах «Земной оси», где раздумья о времени занимают едва ли не центральное место, он не желал признавать приближение предела, края. Писал: «Жизнь на последнем перегоне, / Я жить еще не начинал…» Верил: «Скудеет времени запас, / И дорог день, и дорог час, / И возраста скудеет бремя, / И продолжается рассказ / О времени, вошедшем в нас, / О нас, впечатанных во время». Но как ни печальны, как ни тревожны были размышления поэта в эти годы, чувство родственной вписанности собственной судьбы в судьбу общую не ставилось им под сомнение: личное, частное, «малое» время казалось навсегда включенным в движение времени исторического, спаяно с ним намертво. Совсем иное выходит на авансцену в лирике 90-х. Драма мучительной и одновременно счастливой связи с эпохой в стихах этой поры сменяется трагедией разрыва с ней, и при этом появляется такая энергетика, какой прежде поэзия Озерова не знала.

Исчезали, уходили под воду само время, само пространство, в границах которых протекала жизнь. Обветшавшие исторические декорации рушились, в прах превращалось то, что еще вчера казалось незыблемым. И эти «роковые минуты» исторической драмы, когда, как писала столь близкая позднему Озерову Ахматова, «рушатся миры», совпали с неотвратимым – ощущением предела собственной жизни. Сам поэт сказал об этом так:

У тебя еще дел несметная рать,

И кажется жизнь пригожей.

Но знаешь: приходит пора умирать.

Не знаешь, а чувствуешь кожей.

(«Песни из трагедии «Смерть Паганини»»)

 

Смена исторического пространства сопровождалась не только чувством личной отчужденности от нового настоящего, но и осознанием собственной инородности в недавнем прошлом. Рискну предположить, что строфа из тютчевской «Бессонницы»: «И наша жизнь стоит пред нами, / Как призрак на краю земли, / И с нашим веком и друзьями / Бледнеет в сумрачной дали» – для Озерова 90-х годов имела значение принципиальное. Этот мотив – сиротства человека в историческом времени – не нов в русской поэзии. В той или иной форме он развертывается в лирике Вяземского и Тютчева в веке XIX, у Мандельштама и Ахматовой – в XX. Но у позднего Озерова мотив этот обретает специфическую окраску: неродным (а то и враждебным) оказывается не только настоящее, но и минувшее. Программно эта мысль воплощена в стихотворении «И вспомнить некому…»:

И вспомнить некому. Нет никого,

Кто подтвердит, что это было, было

И былью поросло…

……………………………………………………

Я не заметил, как прошли года.

Их раньше называли: диктатура,

Социализм – теперь совсем не так:

Жестокий произвол, пора застоя.

Двойные имена, а жизнь одна.

И кто ее вернет мне? Нет ответа

И быть не может…

 

Для Озерова поэзия всегда была именно поиском ответа. В финале стихотворения 1975 года, которому сам автор придавал, по-видимому, принципиальное значение, ибо заключил им книгу избранного, он писал:

Падает дождь, падает дождь,

Падает дождь на крышу.

– Ты слышишь меня?

 

 

– Я слышу тебя,

Слышу тебя, слышу…

(«Ты слышишь меня?..»)

Ко всему – малому и великому, близкому и далекому, травам и звездам – он обращался с одним заклинанием, с одной мольбой и одной жаждой – ответного сигнала. Но поиск ответа воспринимался им лишь как часть общего громадного дела искусства – установления соответствий в мирозданье, обживаемом человеком (не случайно же эти слова – «ответ» и «соответствие» – находятся в корневом родстве). Достаточно полистать озеровские книги, чтобы удостовериться в непрерывных и напряженных размышлениях на сей счет. Уже в одном из первых стихотворений, в начале 30-х годов отмеченном Пастернаком, читаем:

И зелень в синеву лилась,

И синь легла на все земное,

И устанавливалась связь

Меж степью, высотой и мною.

(«Я видел степь. Бежали кони…»)

 

Таким признаниям в озеровской лирике, как говорится, несть числа. Приведу взятые почти наугад из стихов разных временных срезов: «Есть в красках отзвуки и звуки, / В Рембрандте баховское есть…» (I960); «Слезы мои текут по щекам твоим, / Радость твоя наполняет душу мою…» (1964);

  1. Озеров Лев. Стихотворения. М.: Художественная литература, 1978. С. 11.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №4, 2008

Цитировать

Непомнящий, И. Возрожденец. О поздней лирике Льва Озерова / И. Непомнящий // Вопросы литературы. - 2008 - №4. - C. 105-124
Копировать