№3, 1971/Мастерство писателя

Воскрешая историю

1

то такое художественно-исторический жанр? Неужели и тут надо начинать с определения? Определять очевидное само собой?

Исторический жанр? Повести, романы, художественные произведения не о сегодняшнем дне, не о современности, но о былом, о том, что минуло, об истории…

Только – так ли просто? «Евгений Онегин» и «Анна Каренина» написаны вовсе не о нашем сегодня, далеко нет; о прошлом, давнем и очень давнем. Но как не были они в момент появления, так и потом не стали произведениями художественно-историческими. А вот, например, «Капитанская дочка», настоящий исторический роман, повествует о временах, отдаленных от пушкинских (от времени написания) всего на какие-нибудь шестьдесят лет; в «Онегине» же встает перед нами почти полуторавековая старина…

Значит, не хронологические, но особые жанровые признаки отличают художественно-историческое произведение. Зависят они прежде всего от авторской установки – писать о давно и завершенно для него минувшем (хотя, возможно, и случившемся на ранней его памяти), о так или иначе завершившем, для его сознания, свой круг.

И он знает, обязан знать, какой круг.

Но ты, художник, твердо веруй

В начала и концы…

 

Я хочу оказать – он должен ясно сознавать, исходить из того, что взялся изображать совершившуюся историю.

 

2

«Правда, суровая правда» – эти слова Стендаль поставил эпиграфом к «Красному и черному». Искусство – не игра. Оно нечто гораздо более значительное, чем игра. Оно должно помогать разобраться в самом главном для нас – жизни, нашей и вокруг нас.

Как же писатель, сутью своего дела связанный с правдой жизни, с тем, что есть, – как он приходит к исторической теме, то есть к стремлению изобразить то, чего больше нет?

Писатель – не ученый. Рациональное соображение: «вот остался еще не освещенный период в истории – дай-ка я освещу» – не может для него служить побудительной причиной. Подменить прошлым настоящее? Тогда он не выполнил бы основного назначения писателя, больше того – вообще не был бы настоящим писателем. Поставщик развлекательных иллюстраций к учебникам – как мелка такая задача рядом с подлинной задачей искусства!

Есть один побудительный мотив – за что бы ни брался писатель: вот передо мной с силой галлюцинации, наваждения встает, потрясая меня, то, о чем я не могу не сказать, потому что это так нужно, так важно сегодня, сейчас людям!

Пусть он ошибается, но даже не думать, а чувствовать так всем своим существом он должен.

3

Легче говорить по собственному опыту – о себе знаешь больше.

Из того, что я писал на исторические темы, наиболее значительное – «Дорога на простор», роман о походе Ермака, становлении русской Сибири.

Первый набросок сделан в 1939 году. Завершающая точка поставлена в 1969. В работе были, конечно, большие перерывы.

А последняя точка? Чувство, верно, знакомое каждому пишущему, – когда в самом конце покажется, что не переделки спасут, а надо распороть все до нитки, начать заново. Но думаю, что это соблазн, вроде тех, что некогда обступали средневековых монахов, и на каком-то этапе надо уметь справиться с ним, остановиться и, вышло или не вышло, смотреть уже вперед, на новую предстоящую работу, перестав оглядываться на старую. Поставить точку.

Тридцать лет – внешние рамки работы над романом. Но началось все для меня гораздо раньше. Сквозной темой прошло через жизнь. Мальчиком нашел картинку – исполин в железных доспехах кидается в бурлящие волны. В учебнике синтаксиса прочитал безымянные стихи:

За Уральским хребтом, за рекою Иртышом,

На далеких отрогах Алтая

Стоит холм, и на нем, под кедровым шатром

Есть могила совсем забытая…

Слышал песню «Ревела буря…», знал и двустишие:

Тяжелый панцирь – дар царя

Стал гибели его виною…

 

Исполинская мера подвига, судьба грозная, завидно, нечеловечески громадная, со страшным, таинственным концом – вот что ворвалось в воображение подростка, которое никогда не берет таких вещей «любознательно-информационно», а словно примеряет на себя; так же, немногие годы спустя, отозвались стихи Лермонтова – было глубокое сродство для подростка между ними и той, давней, судьбой.

Где-то все это хранилось под спудом, пока, в середине 30-х годов, я не увидел впервые Урал с повсеместной памятью о Ермаке, с лубочными портретами чернобородого человека по домам, с таким тоном нечаянно вызванных разговоров, будто касались они не книжной старины, но чуть не семейных воспоминаний.

И все же первый очерк получился мертвым, однолинейным – я принял (частая ошибка!) «пленной мысли раздраженье» за ту полноту видения, без которой нет творчества. Земля подвига еще не стала зримой, а лишь примышленной, – а ведь люди прежде, как и теперь, не существовали вне своей земли (все равно, сознавая это или нет), она не условно-театральное «место действия», но как бы сама плоть их жизни, их дел.

И, повторяя путь казачьего войска, я наконец увидел – не то слово – встретился с их (а теперь и моей) землей, с безмерным ее простиранием, не монотонной плоскостностью, но бесконечным многообразием неведомого мне прежде мира – водной дорогой, урочищами, ярами, чьи дожившие до нас имена родились еще в том, именно в том легендарном походе!

Давнее время словно встало о бок с бесконечно от него отличным нынешним – как народный подвиг, без которого не было бы и нашего сегодня.

И не беззвучно встало, а на что-то бесконечно нужное отвечая мне, – канувшее «потрясенное время» будто перекликнулось с другим, нашим потрясенным временем: шел 1941 год…

Уверен, что пока некая вольтова дуга так не сомкнет эпох, не произойдет вот такого «короткого замыкания» между «минуло» и «сейчас», не может быть и речи об историческом романе.

Но все же даже это был лишь общий фон, «фактор готовности». Фигуры расставлены, но не ожили, не двинулись. Нужно еще что-то, толчок, вспышка, нечто совершенно конкретное, о чем вспомнишь: «Вот с чего все пошло…» Путь в искусстве отличен от пути в науке. Известен рассказ, как Толстой перечел «Гости съезжались на дачу…» Пушкина и сел за уже сложившуюся у него и вовсе ни в чем не схожую с этим пушкинским отрывком «Анну Каренину».

Той поздней весной небывало разлились сибирские реки. Иртыш поднялся у Тобольска, на 9 1/2 метра. В подгорной части города по улицам плавали лодки. С гряды высокого берега, где у ворот ханской столицы сломил Ермак в решающем, самом ожесточенном трехдневном бою силу Кучума, глаз не находил края водной глади. В сбитой пене, то желтоватая, то темно-вороненая, она била, как степь. На обрыве рвал ветер, голодные волны кидались на берег, и свист ветра вместе с их гулом сливался в один голос бури. Вдруг прокатывался грохот. Огромное дерево, ель, трепетало все, точно билось за жизнь, пока не рушился пласт земли целиком: тогда, сразу утихнув, оно описывало вершиной дугу, волны мгновенно поглощали его корни, как косы, свисали с жирного среза…

А рядом, чуть отойдя от обрыва, была тишина, птичий щебет…

Я не могу объяснить, почему, могу сообщить лишь как факт, что для меня именно там, на горе Сузгун, тронулись с места расставленные фигуры и точно изнутри открылась (будто я ее воочию увидел, понял) большая, суровая, противоречивая жизнь вожака могучих людей, с самым главным в ней, что ее двигало, неотступно гнало, влекло вперед.

Очень многим обязан я – и хочу сказать об этом – члену-корреспонденту Академии наук СССР Сергею Владимировичу Бахрушину, его товарищеским советам, его изумительному знанию истории Сибири. Но в одном мы расходились. Ермак представлялся ему «покрученником Строгановых», случайно взметенным на гребень исторической волны. «Не существует строго и точно взвешенных данных для иного суждения о нем». У меня не было данных, неизвестных Бахрушину, – у меня было все, убеждающее в его неправоте.

Писатель не только имеет возможность, но и обязан опрашивать свидетелей, почти безгласных для историка и, вероятно, бесполезных при защите докторской диссертации. Живую память народа. Песенную стихию. Хранящий след веков язык, самое землю с ее простором, именами ее.

Свидетельствует исполинское дело, неотрывное от Ермака: не просто сказочный поход полтысячи храбрецов – но ведь отворилась стране, народу вся сибирская даль, и всего через полвека (во всемирной истории нет подобного; и какое слово – «землепроходец»!), через полвека Иван Москвитин вышел к морю, которое сперва назвали Ламским, потом Охотским.

Свидетельствует повседневная, уверенная и лично к Ермаку обращенная традиция преданий и воспоминаний (должны же быть и для этого достаточные основания!). Введение казацкого атамана, всего-то действовавшего на исторической арене 4 – 5 лет (если не меньше), в круг былинных «старших» богатырей (тоже единственный случай!). Сопоставление «правды» его с народной правдой Разина и Пугачева.

Но чтобы внять песенной правде похода, надо, чтобы перестала она звучать фольклорной цитатой: тогда услышишь неколебимую оценку дела Ермака, неколебимо сберегаемую скоро четыре века.

Иной свет падет и на «реалии» похода – там и сям разлезется по шву схема «покрученника».

Стало мне ясно, что роману нельзя только вытягиваться (как бы с шорами на глазах) вдоль тоненькой ниточки событий: сама ниточка должна, как и было на самом деле, пролечь, прочертиться по земной шири, по тысячеликости ее. И одномерность – уступить многоветвистости.

Певцу необходим хорошо поставленный голос, твердо ограниченный точно найденным диапазоном, – я сомневаюсь, что это неоспоримое достоинство для романиста, скорее предпочту многоголосие, где «то флейта слышится, то будто фортепьяно». «Роман должен расти, как дерево», – сказал мне знаток книги и превосходный литератор, друг Горького А. Н. Тихонов-Серебров (он был первым редактором «Дороги на простор»).

А ведущей темой, основным предметом изображения – так стало ясно мне – должно стать устремление вперед дела, совершенного народом; иначе как бы смогло ответить на какие бы то ни было вопросы моего времени то время?

Приобрела очень важное значение былинно-песенная основа того, о чем пишу, – значит, певучесть пусть даже «очень трудной» прозы. Встал и настоятельно потребовал ответа (художественного, поэтического ответа) вопрос о рождении и весомости поверий, героических сказаний, – так, среди прочего, возникла «Тысяча и одна ночь» бухарской главы с тройным явлением Ходжи Насреддина.

Язык, речевая стихия – плоть и кровь человеческого бытия на земле.

Цитировать

Сафонов, В. Воскрешая историю / В. Сафонов // Вопросы литературы. - 1971 - №3. - C. 139-151
Копировать