№2, 2008/Теория литературы

Вненаходимость комментатора

Комментарий – это не просто один из основных жанров филологического исследования. Это одна из непременных и важнейших составляющих любого филологического высказывания, если не любой рефлексии вообще. Вот почему характер этого высказывания, степень его зависимости/свободы от своего объекта, его ценности (или самоценности?) служат предметом практически каждой работы, появляющейся в рубриках «Методы и методики», «Теория после «теории»». Достаточно напомнить о недавно напечатанной в нашем журнале статье немецкого компаративиста Хенрика вируса «Перечитывая «Шибболет – для Пауля Целана» Жака Деррида» (2007, N 5) с поставленным там вопросом об отношении смысла стихотворения к дате его написания, к необхо-
димости обозначения, установления этой хронологической пометы. Комментарий должен быть точным – это аксиома, но в какой мере его
«точность» приближает к смысловой глубине текста, а в какой создает иллюзию понимания?
Необходимость разговора о комментарии, о его типах и его качестве в современной издательской практике, как нам кажется, назрела. Однако подобное практическое обсуждение комментария немыслимо без осознания возможностей и опасностей самого жанра, в особенности тех возможностей И опасностей, которые открываются в свете современных теорий, победительно модных (или недавно еще казавшихся таковыми) в сфере гуманитарного знания и прежде всего филологии.
Именно такой общий взгляд на проблему комментария предлагает публикуемая ниже работа К. Исупова. Мы рассчитываем на продолжение этого разговора на страницах журнала.

Константин ИСУПОВ

ВНЕНАХОДИМОСТЬ КОММЕНТАТОРА

Ситуация, в которую ставит нас общение с текстом, отмечена неравновеликими возможностями: текст всегда больше и богаче, чем все примысленные к нему добавки. Комментаторство европейского типа родилось из библейской герменевтики; иудейская книжность, древняя словесность арабских стран, Византия или Старый Китай и не знают другой «литературы», кроме репродуктивного в-(от-, при-)читывания сакральных вещей «в почтительной согбенности над текстом» (С. Авринцев). Задача, казалось бы, благородная: приохотить глаз к адекватному прочтению и ввести текст в пространство образной и категориальной внятности.

Но мы-то знаем, что текст под руками комментатора обречен на утрату семантической невинности, как только «семенные эйдосы» (блж. Августин) конъюнктурной герменевтики, с ее конфессиональными или лично-волевыми интенциями, осуществят трагическую по своим последствиям перестройку смысловой архитектоники, а текст, таковой беды не ведавший, становится генератором собственных двойников, театром теней и провокативной мотивацией для ожесточенных диспутов. Хотя неизвестно, где пролегает та опасная черта, за которой, по праву прямого понимания, одна половинка фразы (например – «Возлюби ближнего своего…») эгоистически перечеркнута второй («как самого себя»). Или, как всегда, «я чего-то не понимаю»?
На печатной странице Корана сура обрамлена двойным кольцом комментаторского текста; подобным образом древние тексты Китая свиток за свитком разворачивают «крылья» многослойного толковища, отражающего философические пристрастия и полемику «ста школ»
(VI-III веков до н.э.).
Соблазн адекватности подвигает храбрецов на авторские комментарии Нового Завета; один из них жители Петербурга обнаружили в своих почтовых ящиках1 .
Исправляя положение и отстаивая чистоту богословского зрения реформатского толка, протестантское издательство «Свет на Востоке» срочно переиздает в 2001 году «Новую учебную Женевскую Библию». Соответствующие заботы конфессиональной догматики отражены в брюссельских изданиях Библии. Но вот за дело берется знаток, выполняющий прямой заказ от коллег по Папскому Восточному институту и Римскому Руссикуму иезуитов, – Вячеслав Иванов. В 1941 – 1946 годах он работает над комментарием к новозаветным книгам от Деяний Апостолов до Откровения Иоанна Богослова. Вышел комментарий анонимно, использован позже в брюссельских изданиях, но автор его сделал все, чтобы пригасить ощущение какого-либо «авторства»: его «привлекала идея принесения в жертву собственного голоса во имя обретения голоса церковного и вселенского» 2 . В исследовании А. Архипова даны картины поистине титанических усилий мэтра символизма устранить следы комментаторской воли из
текста наивысшего сакрального авторитета. Сравнение примечания Иванова к 1 Фесе. 5:8 и его источнику, Еф. 6:10 – 17, позволяет заметить градацию усиления/ понижения комментаторской интонации: «В примечании к ст. 16 («Всегда радуйтесь…») читаем: «Радость не в благополучии только, но и в страдании <…>». <…> Возникает проблема: чем является «радость в страдании» – адаптацией концепции страдания, которую можно скорее охарактеризовать как «католическую» (см., например, воззрения на страдания в францисканской традиции), или проступившей в комментарии романтико-символистической поэтикой? Вместе с тем следующий сразу же за «радостью в страдании» пассаж: «радость о Боге и о бесценном даре жизни, Им ниспосланном <…>
мир, воцаряющийся в душе, и действие в ней Утешителя Духа Святого», можно рассматривать как медитацию старого человека, способ
ного на закате жизни оценить ее бесценность. Только зная, кто был автором примечания, можно за совершенно общей риторикой увидеть
личность пишущего и его экзистенциальные обстоятельства»3 .
Вот эта опасная грань: «экзистенциальные обстоятельства», суммирующие личную долю комментатора на данный момент, капризы «духа эпохи», стремление «стереть случайные черты», предчувствие «читателя-друга» (М. Пришвин), не лишенная гордыни заявка на приоритет в сочетании с утопией «объективного понимания» священных глаголов и смиренного следования Традиции – все это и еще тысячи условий способны лишить изреченную мысль исконного смыслового самостоянья и обратить ее как «героиню» комментария в источник трагической вины непонимания. «Мысль изреченная» ни в чем не виновата, но когда рядом с ней встало противослово, она лишается авторитета вовремя и адекватно предъявленной Истины – и потому «есть ложь». Подобное положение дел способно привести в отчаяние, и можно по-человечески понять о. Павла Флоренского, когда, обставив свою магистерскую диссертацию многослойными цитатами из творений отцов Церкви, он предложил под конец только одни цитаты и оставить; авторское же – от лукавого. В некотором смысле автор диссертации был прав: текст и комментарий соотнесены как судьба и проступок, как предопределение и свобода воли или как икона и портрет. Грехопадение текста свершается в порыве свободного комментаторского словоизъявления. Сама жизнь комментаторствует. Христианство на уровне мировой исторической
событийности есть всего лишь онтологическое примечание в форме поступков множества людей к делу и слову Христа. Стратегическое присутствие Нового Завета выражено не только в тактике конфессионального богословия, светской философско-религиозной мысли или в образах искусства, но и в активности поступающего сознания, в структурах быта, в ментальных извивах ноосферы.

* * *
Академическая традиция комментаторства складывалась у нас как прикладная забота текстологии. В фундаментальном труде акад. Д. Лихачева «Текстология» (2-е изд. – Л.: Наука, 1983) ни в оглавлении, ни в предметном указателе нет слова «Комментарий». В том же году в авторском предисловии к лучшему на сегодняшний день комментарию к «Евгению Онегину» Ю. Лотмана процитирована принципиальная мысль С. Рейсера о служебной роли комментатора при тексте: «Комментарий – сателлит текста»4 .

Однако, по смыслу термина, сателлит – не только «спутник» и «стражник», накрепко привязанный к «объекту», но еще и его «сообщник» и доверительный конфидент. Комментарий Лотмана стремится к информационному объему «энциклопедии русской жизни», то есть к адекватности тексту. Универсалистское расширение горизонта комментаторского жанра в свете «будущего филологии» дает свои плоды; в качестве ближайшего примера назовем недавно вышедший в С. -Петербурге обширный комментарий к «Преступлению и наказанию»5. Здесь выдвинутый Лотманом принцип «концепционного» пояснения произведения продуцирует ощутимые результаты6. Комментаторские штудии нашего времени опираются не только на академическую традицию (когда мы имеем дело с художественным наследием), но все более – на открывшийся в неизмеримом объеме опыт так называемой «философской критики»7. Систематизация этого опыта в векторе «философы о писателях и мыслителях» предпринята в издательской научно-учебной серии «Русский путь», выходящей в стенах Русской христианской гуманитарной академии. Теперь уже почти пятьдесят томов этого собрания убеждают нас, что Серебряный век не просто «вербовал» в союзники классику века «золотого», но предъявил новые режимы понимания и даже, новые жанры комментирующего слова. Как человек, непосредственно причастный к томам «Русского пути», смею заверить, что они сыграли свою положительную роль в приобщении мирового научного сообщества к отечественному философско-критическому наследию. Издание это поставило перед комментаторами острейшую задачу: как комментировать текст, который сам является комментарием второго (если не третьего) порядка8? Как подать читателю насыщенное полемическими контекстами эссе (скажем, С. Франка) о «Легенде о Великом Инквизиторе» на фоне целой библиотеки старых и новых исследований и в свете того факта, что из Достоевского вышел европейский персонализм бердяевского извода, экспортированный затем во Францию (вопреки распространенному мнению об иной родине персонализма и экзистенциализма)? Или другая трудность: как прикажете работать с бахтиноведческими штудиями, когда градация присутствия/неприсутствия комментатора не столь очевидна, как в ареопагитской иерархии ангелов? Когда мыслители Серебряного века работают с художественными и философическими текстами предшественников, они учат относиться к ним не как к «объекту», а как к «реанимируемому» субъекту, в стремлении разговорить память текста и соотнести ритм его дыхания с событийным пульсом актуальной современности. Как имя концептуализует именуемое, а число структурирует бесформенное, как заглавие вещи есть не только имя ее, но и «фамилия содержания» (Б. Пастернак), так комментарий призван оплотнить текст семантикой «сочувственного понимания» (М. Пришвин). Комментатор не «переселяется» в тело текста (метемпсихоз), а будит его возможную память, смысловой припас для будущего (анамнезис). Некий старый художник создал портрет юноши, чтобы спустя века А. Блок «увидел на страницах древней книги свой портрет и загрустил» (дневниковая запись от 29 июля 1903 года). Активность комментатора (сплошь и рядом агрессивная) может быть хоть отчасти реабилитирована тем убеждением или той философской верой, что текст таит запас будущих семантических реинкарнаций, вплоть до предвосхищений почти мистического порядка: за полвека до «Василия Теркина» (1941 – 1945) А. Твардовского вышел роман П. Боборыкина «Василий Теркин» (1892); Х. Л. Борхес любил играть на подобных «рифмах в истории». И все же комментарий не должен быть псевдонимом самого текста; первый неизбежно деформирует второй, и лишь принципиальная незавершимость любого комментаторского усилия оставляет произведению или эссе шанс остаться тем, что они есть. Нам не хватает того благоговения, с которым богословы комментируют Священное Писание. Теологический комментарий функционально близок молитве Иисусовой. Комментарий ищет последнего смысла, молитва взыскует спасения. Комментатор выявляет глубинную память и «внутреннюю форму» реченного, его вечный (и даже предвечный) смысл и тем спасает текст для будущей жизни в культурном пакибытии (см. концепцию «богословия культуры» в уникальном эссе Г. Федотова «О Св. Духе в природе и культуре», 1932). «Умная молитва» Иисусова в непрерывности своей должна в идеале совпадать с ритмом дыхания; таков же и идеальный состав комментаторского пиетета – открыть в тексте возможности его голосового с нами сотрудничества. В природе комментария как типа научного дискурса есть нечто, роднящее его, с одной стороны, с разными формами словесной травестии (бурлеск, пародия9 и пр.), а с другой – с переводом (переложения, подражания и иные типы жанрово-стилистической мимикрии мы здесь оставим в стороне). Переложения горациева «Exegi monumentum», которым акад. М. Алексеев посвятил в свое время внушительный труд, были, конечно, чередой жанровых «аватар» и национальными редакциями прославленного стихотворения, концептуально переосмыслившими «тему поэта и поэзии» на родной почве. Создавая шестую «повесть Белкина», М. Зощенко опробовал новые возможности сказовой формы в виде ее «комментаторской» инициации. В этом смысле перевод и комментарий роднит привычка возврата к своему герменевтическому детству: мифографии и мифоведению. Оба изучают возможности извлечения новой информации из старого предания в условиях обращенного генезиса. Сходным образом богословская, философско-филологическая или эстетическая рефлексия над универсалиями, вроде «имя», «число», «дом», «путь» и иных этого ряда, неизбежно выглядит как припоминание и оглядка на предшествующий опыт. Общеизвестно, что «модерн» всякого рода – от «золотого» века императорского Рима, от Возрождения и барокко до романтизма, символизма и постмодерна – предъявляет себя в формах новой транскрипции мифа и фольклора. Идеологи «греческого Возрождения» (Ф. Зелинский, Н. Бахтин) и «александрийцы» (М. Кузмин, А. Блок) были для Серебряного Века не просто иллюстрацией действия «законов подражания» (по названию замечательной книги Габриэля Тарда – СПб., 1892) и не только разновидностью эстетски-культурнического пассеизма) Но явлением нового понимания прошлого, новой художественной гносеологии и историологии. Старина, данная нам в текстах, способна пояснить Настоящее – такова была «поза чтения» и новая комментирующая герменевтика. Недаром теперешние комментаторы ивановских трудов Над Эсхилом для уяснения позиции переводчика привлекают материалы не только из области его личного – антиковедения, эстетики и философии слова, но и сближают самих разделенных бездной времени писателей по тому признаку, что их «объединяло мышление крупными категориями»; «Вячеслав Иванов переводит не только Эсхила, но и ту диалогичность, которая получила особое развитие в Древней Греции»; он «так пропитался эллинской диалектической диалогичностью <…> что его перевод сам по себе своего рода «диалог» «отца трагедии» Эсхила со сроднившимся с ним переводчиком…»10. Есть основания полагать, что программы понимания художественного текста заложены в самом тексте на уровне фабульно-сюжетной организации событийного мира и события самого рассказывания на уровне композиционном (если мы имеем дело с нарративом). Есть тексты, в которых заявляет о себе Мекая иронически окрашенная аксиология, когда книга, по выражению Т. Манна, «обретает самосознание». Для контраста; во второй части «Эпилога» авторский голос, так настоятельно требовавший себе в «Войне и мире» персонального риторического оформления, окреп, сгустился и преобразовался в целый философский трактат, осветивший весь художественный массив романа мертвенным светом толстовского догматического слова. Меж серьезностью и пародией балансирует эстетическая фактура «Евгения Онегина» – роман стремится забыть, что он «всего лишь» текст, и стать самой жизнью живой, «романом жизни». Поэтика, в которой у Т. Манна подан архипелаг иронической ауторефлексии, его комментирующая повествование мысль, мало чем отлична от той, в какой оформлена философия мифа в тетралогии об Иосифе или типология мировоззрений в статье «Гете и Толстой» (1923). Однако на фоне иронических забав С. Лема (рецензия на несуществующий роман, рецензия на такого рода рецензию) и У. Эко (в его комических миниатюрах герой – издатель массового чтива – читает рецензии на Библию, «Божественную Комедию», «Дон Кихота») авторской растерянностью и смятением веет от тотальной холодной иронии прозы современного Постмодерна; писатели боятся быть серьезными и торопятся сказать читателю: «Что ты, дорогой, не волнуйся, я это все понарошку..,» В нигилистическом испуге автокомментарий сжигает текст. В свою очередь, – образцами религиозного самопознания стали гоголевские «Размышления о Божественной Литургии» и попытки буквалистского перевода Нового Завета Л. Толстым. Мы оставляем здесь в стороне вопрос о критериях объективности самооценок писателя, но одно несомненно: не художник учится у критика, а критик у художника. Комментатор – существо, фиксирующее последнюю точку понимания в условиях невозможности точки. Принципиальное non finito комментария делает его судьбу почти трагичной: он, как учебник или словарь, устаревает в момент выхода в свет. История автокомментариев и автометаописаний Подтверждает это ярче, чем все «примечания к…» вместе взятые. Авторские самооценки текстов либо сращены с последними бесповоротно, либо живут отдельно, старея с разной скоростью. Научный комментарий, призванный к собиранию и гармонизации смыслового тела текста, со временем готов выполнить роль деструктивную и превратиться в памятник неясного статуса и сомнительной ценности, как первый комментарий к «Божественной Комедии» Дж. Боккаччо. Зато Мандельштамов «Разговор о Данте» живет вдали от первоисточника яркой автономной жизнью. Чему может нас научить философская критика Серебряного века на фоне «кризиса Комментария», провозглашенного Р. Бартом сорок лет назад («Критика и истина», 1966)? Традиция позволяет нам по-прежнему: 1) Прояснять «темные места», цитатный план, аллюзии и имена; 2) строить фон восприятия текста его современниками на фоне дискуссий века; 3) пытаться предъявить читателю образ комментируемой вещи в свете сегодняшнего исторического дня.
На первом уровне выполняется рутинная работа библиографа и серьезно испытуется профессиональная ассоциативная память комментатора. Нет ничего мучительнее, чем ненайденная цитата; немым укором она годами стоит на экране внутреннего зрения. Интенсивность «темноты» неясных мест текста – категория историческая. Уже теперь надо пояснять современному читателю, что делили кочетковский «Октябрь» и «Новый мир» Твардовского. Второй уровень требует некоей категориальной матрицы, в рамках которой эпоха формулирует свои идеологические претензии и эстетические приоритеты. В стремлении объяснять не факты, а категории (богословские, философские, термины естественных наук, универсалии культуры и цивилизации в их актуальном наполнении) комментатор вынужден создавать нечто вроде глоссалия операциональных понятий, мифологем и теологем. Автор этих заметок напрямую включал порой в текст комментария томов серии «Русский путь» словарные статьи, заготовленные для разного рода энциклопедических изданий («мистерия», «одиночество», «число», «детскость», «маска», «шутовство», «хандра», «другой», «смерть»): культурфилософский контекст этих слов-сигналов не объяснен ни в одном современном словарном издании. Думается, позволительна в ряде случаев и работа с окказиональными или экспериментально испытуемыми терминами, присутствующими в тексте латентно. Из собственного опыта: за текстом «Дополнений к «Рабле»» «брезжит» представление М. Бахтина о «преступном состоянии мира» (термин придуман на гегелевский манер), а при чтении романов Достоевского читатель подвергается «фасцинативной агрессии» (так, молодой Герцен, встретившись с А. Хомяковым, говорил о его «удивительном даре логической фасцинации»)11.11
На втором и третьем уровнях комментарий эпизодически включает в себя элементы анализа художественного, эстетико-публицистического или научного текстов; соблюсти корректный баланс между «примечанием» и «аналитическим обобщением» почти никогда не удается, и здесь нас подстерегает опасность окончательно переключить внимание читателя от собственно комментируемого к комментарию. Из диалога между читателем и комментарием выпадает объект комментария; ситуация получается нелепая, обессмысливающая и само издание. На третьем уровне воля комментатора и связана, и развязана: грех концептуализации и капризы личных пристрастий являют себя во всей простодушной открытости, и чем ярче стилистическая одаренность комментатора, тем больше у текста шансов оказаться погребенным под грудой примысленных соображений и остаться ослепленным блеском комментирующей мысли. Таковы действительно блестящие комментарии К. Свасьяна к двухтомнику Ницше или к первому тому «Заката Европы», С. Аверинцева к М. Бахтину, А. Лосева к Платону. И все же «образ текста» необходим, когда мы адресуем свой комментарий не профессионалу (он в них и не нуждается; двухтомник «М. М. Бахтин: pro et contra» издан не для бахтинистов), а студенту, аспиранту, молодому ученому (особый аспект – иноязычному читателю). Здесь открывается возможность показать, как, скажем, суждения В. Розанова о «Легенде о Великом Инквизиторе» или Д. Мережковского о Гоголе сформировали до сих пор работающие комментаторские традиции, то есть раскрыть тот самый запас семантического будущего «Легенды» и «Мертвых душ», о котором не ведали ни авторы этих вещей, ни первые их читатели. Поставленные на фон актуального восприятия XX-XXI веков, классические тексты выявляют то качество, которое А. Блок определял как «вечную новость». При анализе ученой полемики (вокруг «вопроса о Тютчеве»; вокруг «Столпа и утверждения Истины», 1914; вокруг концепций М. Бахтина; по поводу протоколов заседаний «Вольфилы»12; вокруг Т. де Шардена на русской почве) в комментаторский «образ текста» по инидиативе «Новой критики» входит ответ на вопрос: «Какие новые возможности полемического дискурса демонстрируют нам публикуемые материалы?» Почему, например, свидания участников Религиозно-философских собраний в зале Географического Общества в Петербурге 1901 года, то есть встречи шляпы и скуфейки, рясы и сюртука, оказались диалогом глухих, как красноречиво свидетельствуют протоколы заседаний и мемуары? Временами вспыхивающий интерес к старинным опытам риторики – то к Раймонду Луллию, то к Екатерине Сиенской, то к блж. Августину, то к Б. Паскалю, то к Лютеру – спровоцированы любопытством не к личностям, но к той припасенной для будущего пробабилистике, что отвечает теперь новым языковым искушениям комментирующей мысли. «Еще четыре столетия назад Игнатий Лойола, основатель ордена, более всего способствовавшего развитию риторики, создал в «Духовных упражнениях» модель драматизированного дискурса, подчиненного иной власти, нежели власть силлогизмов или абстрактных понятий <…> Интеллект начинает приобщаться к новой логике, он вступает в необжитую область «внутреннего опыта»: одна и та же истина, объединяющая романическое, поэтическое и дискурсивное слово, пускается на поиски самой себя, ибо отныне она является истиной слова как такового. Когда говорит Жак Лакан, то он осуществляет тотальное вторжение образа в сферу речи – образа, вытесняющего традиционную абстрактность понятий, так что конкретный пример становится неотделим от иллюстрируемой им мысли, а само слово оказывается воплощенной истиной. На другом полюсе стоит книга Клода ЛевиСтросса «Сырое и вареное», которая также порывает с привычным представлением о «развитии» мысли и предлагает новую риторику, основанную на принципе варьирования, тем самым возлагая на форму такую ответственность, которая – в области гуманитарных наук – для нас весьма непривычна <…> в области дискурсивной речи происходит в настоящее время процесс трансформации, сближающий критика с писателем: мы вступаем в эпоху общего кризиса Комментария – кризиса, быть может, столь же значительного, как и тот, которым, приблизительно в той же области, был отмечен переход от средних веков к Возрождению»13. Чем закончился на наших глазах поиск истины в формах декларируемого Р. Бартом «слова как такового», мы слишком хорошо знаем хотя бы по нарциссически-паразитарной, основанной «на принципе варьирования» трактата Руссо «Грамматологии» Ж. Деррида (1967), которую, наверное, предчувствовал А. Крученых в «Декларации слова как такового» (1913). Комплекс сальерианского упрямства свойствен комментатору (в полной мере ваш покорный слуга относит этот грех к себе). С головой выдал свой сальеризм В. Брюсов в новелле «Моцарт» (1919)14, а П. Медведев – спорный автор статьи «Ученый сальеризм» (1925) – в книге «В лаборатории писателя» (1933). Здесь мы подходим к болезненному и «до конца» не решаемому вопросу: как комментатору, не теряя лица, устранить свой голосовой приоритет из текста комментария? Поэтику вненаходимости и эстетическое осуществление принципа трансцендентного присутствия автора в художественном тексте нам показал М. Бахтин. Но он учит еще и другому: самоустранению «я» исследователя в разнообразных формах бегства из текста, вплоть до молчания15.
М. Бахтин строит «вспять-тексты», доступные инверсивному чтению. Подобным образом В. Розанов советовал читать «Философические письма» П. Чаадаева – «с конца, как арабские манускрипты», а К. Свасьян – «Антихриста» Ф. Ницше; так созданы утопии-антиутопии А. Платонова, коль скоро, по его убеждению, «правда приходит в форме лжи». Апофатическая позиция обеспечивает автору возможность (порой охранительную и спасающую) осторожного высказывания; читатель волен понять текст «наоборот» при наличии иронически удержанного прямого высказывания16. Комментарий не должен играть собственной протеической семантикой, но он обязан, по корректному и деликатному уставу сократического симпосиона, подсказывать читателю альтернативные ходы мысли, вводить его в логику возможного инопонимания, как это делал во все времена «простак», «дурак», «юродивый» и «шут»-советчик. Речь идет не об уроках «негативного богословия», а о способе противодействия самомнению и гордыни комментатора, чтобы претензии на последнее приоритетное слово и поза ученого самозванства были исключены принципиальным и бесповоротным образом. Никому не заказано экспериментировать: нетрудно создать комментарий глазами ребенка, старика, женщины или идиота; можно пробабилистически вообразить, «что сказал бы о таком-то произведении тот-то и тот-то»; можно заняться своего рода «текстодицеей» и поразмышлять о соотношении Достоевского и достоевщины, Ницше и ницшеанства, Дарвина и дарвинизма, а можно изучить роковую для истории социального символизма роль таких «черных» текстов инструктивно-

18
го содержания, как «Молот ведьм», «Майн Кампф», докладов Ким Ир Сена, Уставы ВЛКСМ, речь Сталина при утверждении Конституции или свежие решения Минобраза и Минфина по реформе образования. Не все в этих легкомысленных предприятиях комментатора окажется только игрой, хотя опасность соскользнуть в нечаянную самопародию сохраняется. Вненаходимость комментатора – жанровое условие его объективности и свидетельство доверия самодостаточной смысловой полноте комментируемого текста. К счастью, комментарии мало кто читает; их основной потребитель – ревностный (и ревнивый) к чужому мнению профессионал. Как хотелось бы верить, что настанет время – и комментарий как профессия станет излишним перед фактом рождения нового читателя, возросшего в природном умении интуитивного «схватывания» текста! И тогда он, в личной правоте адекватного восприятия, опять скажет нам с улыбкой: «Останься пеной, Афродита».

г. Санкт-Петербург 

  1. Новый Завет. Восстановленный перевод / Планы, примечания, таблицы и ссылки Уитнесса Ли. Анахайм (США): Живой поток, 1998. См.: Пеннер П. Изуxение Библии в свете современных методов // Криммер Х. Комментарий к Библии: Послание к колоссянам. СПб.: Свет на Востоке, 2003. С. 215 – 236.[]
  2. Архипов А. Вячеслав Иванов – комментатор Нового Завета. Предварительные соображения // Europa Orientalis. Т. XXI. 2002. N 1. Вячеслав Иванов между Святым Писанием и поэзией. S. 44. Автор замечательной статьи продолжает: «Такая идея тем более могла быть привлекательна для него, что к традиционному русскому тексту Нового Завета, ассоциируемому с русским православием, он как русский католик имел возможность присоединить Римско-Католическое понимание и Нового Завета, и христианства в целом» (там же).[]
  3. Там же. S. 46.[]
  4. Рейсер С. А. Палеография и текстология нового времени. М.: Просвещение, 1970. С. 293. Ср.: Винокур Г. Критика поэтического текста. М.: Гос. Академия художественных наук, 1927; Томашевский Б. В. Писатель и книга. Очерки текстологии. М.: Искусство, 1959.[]
  5. Тихомиров Б. Н. «Лазарь! Гряди вон». Роман Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание» в современном прочтении: Книга-комментарий. СПб.: Серебряный век, 2005.[]
  6. Библер В. С. Ю. М. Лотман и будущее филологии // Лотмановский сборник. Вып. 1. М.: ЦЦ-Гарант, 1995. []
  7. Н. Бердяев писал в статье 1935 года: «Появился тип критики философской и даже религиозно-философской наряду с критикой эстетической и импрессионистской. Увидели огромные размеры творчества Достоевского и Толстого, и началось их определяющее влияние на русское сознание и русские идеологические течения» (Бердяев Н. А. Русский духовный ренессанс начала XX века и журнал «Путь» (К десятилетию «Пути») // Бердяев Н. А. Собр. соч. Т. 3. Париж: УМСА-Press, 1989. С. 689 – 690).[]
  8. Каждый раз заново приходилось изобретать режимы пояснения для антологий, связанных с именами о. П. Флоренского (П. А. Флоренский: pro et contra. СПб.: Изд. Русского христианского гуманитарного института, 1996. 2-е изд., 2001), Л. Толстого (Л. Н. Толстой: pro et contra. СПб.: Изд. Русского христианского гуманитарного института, 2000), М. Бахтина (в 2 тт. – 2001 – 2002), Ф. Тютчева (Ф. Тютчев: pro et contra. СПб.: Изд. Русского христианского гуманитарного института, 2005), для хрестоматии о Москве и Петербурге (2000). См. также наши материалы в изданиях: Бердяев Н. А. О русских классиках. М: Высшая школа, 1993; Флоренский Павел, Оправдание Космоса. СПб.: Изд. Русского христианского гуманитарного института, 1994; Антихрист. Антология. М.: Высшая школа, 1995; Ильин В, Н. Миросозерцание графа Льва Николаевича Толстого. СПб.: Изд. Русского христианского гуманитарного института, 2000; Немеркнущий свет. Евангельские мотивы в русской поэзии. СПб., 2004.[]
  9. См.: Фрейденберг О. М. Происхождение пародии // Труды по знаковым системам. Тартуский университет. 1973. Т. 6.[]
  10. Балашов Н. И. Эсхил Иванова – двойной памятник культуры // Эсхил. Трагедии в переводах Вячеслава Иванова (серия «Литературные памятники»). М.: Наука, 1989. С. 454, 456.[]
  11. В этой связи бесценный материал предоставляют справочные издания, вроде: «Бахтинский тезаурус» (М., 1997, 2003), «Ф. М. Достоевский. Эстетика и поэтика. Словарь-справочник» (Челябинск, 1997), словарь «Идеи в России», издаваемый А. де Лазари в Лодзи (тт. 1 – 5. Варшава, 1999 – 2003), выходящие ныне реестры концептов (Степанов Ю. С. Словарь русской культуры. М., 1997), слов, сгруппированных по тематическим гнездам (например, Айрапетян В. Толкуя слово. Опыт герменевтики по-русски. М., 2001), авторские словари С. Аверинцева (Киев: София-Логос, 2001), А. Махова (Hortus daernomun: Словарь инфернальной мифологии Средневековья и Возрождения. М., 1998), В. Руднева (Словарь культуры XX века. М.: Аграф, 1999), этимологические своды (например, Маковский М. М. Сравнительный словарь мифологической символики в индоевропейских языках. Образ мира и миры образов. М.: Гуманитарное Изд. Центр ВЛАДОС, 1996). []
  12. Белоус В. Г. Вольфила (Петроградская Вольная философская ассоциация). 1919 – 1924. Кн. 1: Предыстория. Заседания; Кн. 2: Хроника. Портреты. М.: Модест Колеров и «Три квадрата», 2005. []
  13. Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика. М., 1989. С. 348 – 349. []
  14. Подробнее см.: Исупов К. Г. Тривиализация Моцарта (О брюсовской эстетике жизни) // Из истории русской эстетической мысли. СПб.: Образование, 1993. О сальерианстве Брюсова с жестокой ясностью говорилось в эссе М. Цветаевой «Герой труда» (1925) и В. Ходасевича «Брюсов» (1925), «Конец Ренаты» (1928).[]
  15. Не развивая этой темы в кратких заметках, отсылаем читателя к исследованиям: Абрамова Н. Т. Являются ли внесловесные акты мышлением? // Вопросы философии. 2001. N 6; Арсеньев Н. С. О молчании // Арсеньев Н. С. О красоте в мире. Мадрид, 1974; Арутюнова А. Д. Молчание: контекст употребления // Логический анализ языка. Вып. 7. Язык речевых действий. М.: Наука, 1994; Арутюнова А. Д. Феномен молчания // Язык о языке. М., 2000; Бибихин В. В. Язык философии. М., 1993; Богданов К. А. Очерки по антропологии молчания. Homo Tagens. СПб.: Изд. Русского христианского гуманитарного института, 1998; Горелов И. Н. Паралингвистика: прикладной и концептуальный аспекты // Национально-культурная специфика речевого поведения. М., 1977; он же. Невербальные компоненты коммуникации. М., 1980; Грек А. Д. О словах со значением речи и молчания в русской духовной традиции // Логический анализ языка. Вып. 7; Исупов К. Г. Философия как порыв // Silentium. Философскохудожественный альманах. СПб., 1991; Морева Л. М. Язык молчания // Там же; Кибрик А. Молчание как коммуникативный акт // Действия: Лингвистические и логические модели. М., 1991; Лазарев И. Реплика и молчание // Проэктор. 1916. N 22; Михайлова М. М. Молчание как форма духовного опыта (Эстетикокультурологический аспект). Автореферат канд. дисс. СПб., 1999; Нойманн Э. Общественное мышление: открытие спирали молчания. М., 1996; Саврамис Демосфен. Сила религиозного (молитвенного) молчания // Вестник РХД. Париж. 1974. N III (1); Семаева И. И. Традиции исихазма в русской религиозной философии первой половины XIX в. М.: МПГУ, 1993; Серкова В. Классический исихазм и парадоксы молчания // Silentium. СПб.,1997. Вып. 3; Соболевская Е. Н. Трансформация мотива»молчания» как единство поэтического текста (Пушкин – Вяч. Иванов-Цветаева) // Русская литература. 1995. N 1; Софронов Ф. М. О происхождении и границах «незвучащего» в новоевропейской музыке // Новое литературное обозрение. 1994. N 9; Хоружий С. С. Диптих безмолвия. М.: Центр психологии и психотерапии, 1991; Эпштейн М. Н. Слово и молчание в русской культуре // Звезда. 2005. N 10; Эстерберг Э. Молчание как стратегия поведения // Мировое древо. 1996. Вып. 4; Эткинд Е. Г. «Внутренний человек» и внешняя речь: Очерки психопоэтики русской литературы XVIII-XIX вв. М.: Языки русской культуры, 1998; Яковлев Е. Эстетика молчания, тишины и покоя // Яковлев Е. Эстетическое как совершенное. М., 1965.  []
  16. См.: Исупов К. Г. Апофатика М. М. Бахтина: Тезисы к проблеме // Диалог, карнавал, хронотоп. 1997. N 3; Софронов Ф. М. Молчание и речь: апофатическая позиция // Встреча с Декартом. Философские чтения, посвященные М. К. Мамардашвили (1994). М.: Ad Mafginem,, 1996; Напомним о продуктивном опыте комментария художественного текста как эстетически выстроенной энигмы: Вьюгин В. Ю. Андрей Платонов: Поэтика загадки (Очерк становления и эволюция стиля). СПб.: Изд. Русского христианского гуманитарного института, 2004.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 2008

Цитировать

Исупов, К.Г. Вненаходимость комментатора / К.Г. Исупов // Вопросы литературы. - 2008 - №2. - C. 6-19
Копировать