№10, 1989/История литературы

Вместо послесловия

Есть в статье Мережковского несколько опорных точек, смотровых площадок, откуда во все стороны просматривается мир Лермонтова.

Комментируя строки о песне ангела, несшего на землю «душу младую»:

И звук его песни в душе молодой

Остался – без слов, но живой, –

он дает замечательно точную формулу: «Вся поэзия Лермонтова – воспоминание об этой песне, услышанной в прошлой вечности».

Но это только половина правды. Ее вторая «диалектическая» половина: «Неземная любовь к земле – особенность Лермонтова, едва ли не единственная во всемирной поэзии».

А вот, если угодно, та же правда, но с другой точки: не о поэзии – о самом поэте, и не «по частям», а сразу в главной сути: «…В человеческом облике не совсем человек; существо иного порядка, иного измерения; точно метеор, заброшенный к нам из

неведомых пространств» И в развитие той же мысли: «Кажется, он сам (Лермонтов. – С. Л.), если не сознавал ясно, то более или менее смутно чувствовал в себе это «не совсем человеческое», чудесное или чудовищное, что надо скрывать от людей, потому что этого люди никогда не прощают»

Ныне, конечно, каждый волен понимать все это более или менее метафорически – в зависимости от твердости материалистического мировоззрения. Но и при чисто метафорическом восприятии наблюдений Мережковского нельзя отделаться от вопроса, почему именно такая метафоричность полней отвечает предмету, чем какая-либо иная.

Подтверждение этому, перечитывая Лермонтова, получаешь на каждом шагу

Все, как известно, познается в сравнении: есть у Баратынского стихотворение о «своенравном прозванье», которое дал он «милой в ласку ей», – этим «прозваньем» собирается поэт окликнуть душу милой на том свете. Да,

в том мире, за могилой,

Где нет образов, где нет

Для узнанья, друг мой милый,

Здешних чувственных примет,

Им бессмертье я привечу,

К безднам им воскликну я,

Да душе моей навстречу

Полетит душа твоя.

С шутливой горечью Баратынский остается при полном реализме: с обстоятельно-педантичной предусмотрительностью описывает главную трудность встречи в загробном мире: там «нет образов», нет «здешних чувственных примет», потому и невозможно «узнанье».

Вспомним теперь лермонтовскую «Любовь мертвеца»:

Без страха в час последней муки

Покинув свет,

Отрады ждал я от разлуки –

Разлуки нет!

Я видел прелесть бестелесных

И тосковал,

Что образ твой в чертах небесных

Не узнавал.

Тоже «реализм» – вокруг лишь «бестелесные» существа, не с «чувственными приметами», а с «чертами небесными» в буквальном (прежде всего) смысле. То есть «объективно» мир вокруг тот же – герой совсем другой. Отсутствие «чувственных примет» не мешает ему видеть «черты небесные», «узнавать» (или «не узнавать») в них знакомый «образ».

Рассудительность, с которой Баратынский подробно объясняет, что в мире ином нет «образов», нет «примет» для «узнанья», конечно, намеренно иронична. Незримость, безобразность потустороннего мира – проблема для героя и специальная тема в приведенном отрывке (концовке стихотворения).

Лермонтова техника видения и распознания «образов» в загробном мире совершенно не волнует, в этом для него ни темы, ни проблемы нет («нет проблем», если изъясняться современным жаргоном); феерической оксюморонной строкой:

Я видел прелесть бестелесных1, – он просто развивает любовный сюжет, так сказать, излагает необходимые факты, явно даже не замечая упомянутой оксюморонности. «Видеть» «бестелесное» для него в порядке вещей.

Способность и впрямь «не совсем человеческая».

В другой строфе того же стихотворения с ней связано подлинное чудо поэтической выразительности:

Случится ль, шепчешь, засыпая,

Ты о другом,

Твои слова текут, пылая,

По мне огнем.

Уже не «мертвец», не «душа» его, «видит» (вместе с нами) «бестелесных» – сам он становится «виден». Вдумаемся, однако, в приведенные строки: в них нет и намека на предметную изобразительность. По смыслу словаґ здесь ничего не «рисуют», не «изображают». Но, взятые как бы в своей материальной вещественности, слова эти – ее «слова» – «текут» по нему (по «мертвецу» – «по мне»), «пылая», и тем очерчивают его пластически. В то же время их пылающая вещественность возникла ведь из ничего, не из звучащей материи слов, а из их бесплотного «смысла» (из того, что они – «о другом»). Так одна идеальная стихия обтекает столь же идеально-бесплотную «душу» героя и, «ограничивая» ее зримой текуче-пламенной «поверхностью» взаимного касания, создает образ ее осязаемой формы.

Если неудобопонятна эта поневоле громоздкая попытка разобрать «механизм» волшебства, которое Лермонтов незаметно для себя сотворил из 7 – 8 слов, скажу проще. Не штука, надев костюм на человека-невидимку, сделать последнего объектом, доступным всеобщему обозрению. Лермонтов своего «мертвеца»-невидимку облек в невидимые же одежды. Тем не менее, когда тот говорит о ее «словах», что они

текут пылая

По мне огнем, –

это «по мне» наполняется объемной предметностью. Причем ни здесь, ни в любой другой строфе ни единый поэтический штрих не диссонирует с реальностью мира без «чувственных примет», в котором развертывается действие стихотворения.

  1. Разрядка в стихотворных цитатах всюду моя. []

Цитировать

Ломинадзе, С. Вместо послесловия / С. Ломинадзе // Вопросы литературы. - 1989 - №10. - C. 123-131
Копировать