№2, 1967/Обзоры и рецензии

Вальтер Скотт – наш современник?

Б. Г. Реизов, Творчество Вальтера Скотта, «Художественная литература», М. -Л. 1965, 497 стр.

Было время, когда писатель, скрывавшийся под загадочным анонимом «автор «Уэверли», слыл любимейшим романистом Европы. Романами «северного чародея», «шотландского Филдинга», «Ариосто Севера» зачитывались все, включая Байрона и Пушкина. Потом слава Скотта потускнела. Лермонтов и Белинский уже были готовы предпочесть ему Купера. Постепенно, с течением XIX века, он становился писателем детским. К нему начали относиться кто равнодушно, кто с иронией, кто даже враждебно. Марк Твен, с присущей ему склонностью к гротескному преувеличению, готов был даже публично возложить на Скотта с его «фантастическими героями», «их нелепыми «рыцарскими» подвигами и романтическим мальчишеством» ответственность за многие реакционные стороны культуры и нравов плантаторского Юга США. «Если бы не вальтер-скоттовская болезнь, то южанин, – или, как его чопорно назвал бы сэр Вальтер, «сын Юга», – был бы совершенно современным человеком, а не помесью современного и средневекового, и Юг был бы на целое поколение впереди… Именно он создал чины, создал касты и внушил почтительное отношение к чинам и кастам, научил ими гордиться и радоваться им. Рабовладение и так обвиняют во многом, и не следует валить на него еще и ответственность за творения и дары сэра Вальтера» 1, – запальчиво писал Марк Твен. Книга «Жизнь на Миссисипи», куда вошли и эти, и многие другие гневные суждения о Скотте, была напечатана в 1883 году. А всего тремя годами ранее другой, русский, писатель, куда более, глубокий психолог и требовательный художник, оговариваясь, что Вальтер Скотт «забыт у нас, русских, совсем», призывал, однако, воспитывать молодежь именно на его, вальтер-скоттовских романах. «12-ти лет, я в деревне, во время вакаций, прочел всего Вальтер-Скотта, и пусть я развил в себе фантазию и впечатлительность, но за то я направил ее в хорошую сторону и не направил на дурную, тем более, что захватил с собой в жизнь, из этого чтения столько прекрасных и высоких впечатлений, что, конечно, они составили в душе моей большую силу для борьбы с впечатлениями соблазнительными, страстными и растлевающими» 2. Эти строки написаны всего за несколько месяцев до смерти Достоевским и могли бы быть дополнены многими сходными суждениями о Вальтере Скотте из его писем и заметок. В отношении к наследству Вальтера Скотта, таким образом, уже в конце XIX века наметились разногласия, гораздо более острые, чем можно было бы ожидать.

Автор рецензируемой монографии, крупный знаток европейского романтического искусства и «романтической» историографии, Б. Реизов в своем подходе к вальтер-скоттовскому наследию всецело солидарен с вышеприведенными словами Достоевского, хотя, помнится, и не цитирует их. Вальтер Скотт для него прежде всего – и не романтик и не реалист (Б. Реизов обычно предпочитает обходиться без этих определений метода), а многоопытный и зоркий художник высокой мудрости и нравственной чистоты, у которого стоит поучиться не только тому, как наблюдать и описывать жизнь, но и тому, как жить.

«В исторических романах Скотта, несмотря на всю их историчность и «современность», есть, условно говоря, нечто «вечное», – иначе не стоило бы извлекать это имя из полумглы, в которой оно до сих пор пребывало, и вводить его в круг внимания нашего читателя», – пишет автор в предисловии. Так обозначается главная, ведущая мысль всего исследования, которая, будучи проведена через все его главы, звучит, наконец, завершающим аккордом в последних строках «Заключения»: «Свобода вместо хаоса, чувство нравственной ответственности, а не произвол, мышление в интернациональных масштабах, понимание истории как непрерывного утверждения высшей справедливости – таковы предпосылки нового эстетического сознания, которое поймет творчество Вальтера Скотта как важный этап в развитии мирового искусства и примет его как непреходящую художественную ценность».

Преимущества такого рода цельного и широкого восприятия предмета исследования бесспорны, и они действительно дают Б. Реизову возможность представить творчество Скотта в значительной мере по-новому. Отодвигая как внешнюю, мешающую глазу бутафорию все к», что могло бы показаться у Скотта старомодным, утомительным, претенциозным, автор книги действительно убеждает нас в том, что «исторический роман Скотта был крупным общественным и нравственным актом, и только потому он с такой силой захватил воображение и сердца целого поколения».

Особо выделяя значение национальной проблемы для Скотта – шотландца, а вместе с тем и английского писателя, исследователь осмысляет эту проблему эстетически (как и все другие выдвигаемые им вопросы мировоззрения Скотта) и приходит к выводу, что с нею связаны многие важнейшие особенности вальтер-скоттовского творчества. «Чрезвычайное, до того невиданное разнообразие национальных типов, дополняющих, объясняющих друг друга или друг другу противопоставленных; разнообразие чувств и идей, связанных с национальными особенностями, традициями и условиями жизни, – богатейшая палитра психологических красок, поразившая современников своей новизной и реальностью; глубина исторического постижения характера и идеологии… наконец, объективный характер творчества как процесса, который извлекает свои материалы не только из узко местного быта и не только из источников собственного сердца и собственного мнения, а из огромного мира исторической действительности, – все это Скотт добыл для мировой литературы, выстрадав свое решение национальной проблемы и, в пределах своих возможностей, подвергнув изучению доступный ему многонациональный западно-восточный мир», – пишет Б. Реизов, подытоживая главу «Проблема национальностей», открывающую вторую и важнейшую часть его книги, озаглавленную «Эстетика исторического романа».

Рассказать в тесных рамках рецензии обо всех ценных соображениях автора относительно художественных находок Скотта невозможно. Отметим, в частности, его наблюдения, касающиеся роли народной баллады в романах Скотта. Баллада не только намечает поэтический «фон», но и раскрывает внутреннюю логику иных народных характеров, а иногда оказывается и воплощением нравственной справедливости, как, например, «фамильная историческая баллада» в «Гае Мэннеринге», помогающая герою, молодому Бертраму, восстановить свою связь с родной землей, отцовским кровом и наследственными правами. Интересно подмечена своеобразная объективная социальная диалектика ряда исторических романов Скотта (в частности, того же «Гая Мэннеринга», «Антиквария»): «феодальные по существу, эти романы оказываются демократическими потому, что в поисках идеального дворянства, жаждая возрождения этого падающего сословия, Скотт должен был противопоставить ему демократические низы»; «…он находит в простом народе образы изумительной силы и красоты».

Наконец, важное значение в системе взглядов Б. Реизова на эстетическое новаторство Скотта имеет мысль о том, что у Скотта-романиста мы постоянно присутствуем при пересечении различных противостоящих друг другу сознаний – различных не только индивидуально, но и в национальном и в социальном плане, представляющем как бы одновременно различные пласты общества в его историческом развитии и движении. Сталкивая друг с другом противоположные взгляды на жизнь, понятия, идеалы доблести и красоты, Скотт, по мнению исследователя, первым приходит к представлению об историзме и в эстетике. «Множественность истин, – пишет автор, – вызывает изменения и в понятии прекрасного». «В новой эстетике, которая получила свое выражение в романах Скотта, красота оказалась только мнением, той драгоценной относительной истиной, которая движет человеческими массами и толкает их к будущему. Красота – это мнение людей о вещах, о других людях, об их поступках… Красота стала созданием человека, результатом его социального творчества. Вместе с разрушением просветительского натурализма, апеллировавшего к естественным законам, и с утверждением романтического историзма красота перестала быть явлением природы и стала явлением культуры. В этом движении эстетической мысли романы Скотта сыграли свою немалую роль».

Изложенная увлекательно, с темпераментом и жаром исследователя, влюбленного в свою тему, концепция, развитая в книге, подкупает читателя цельностью и широтой. Но все же, как это неизбежно при чтении столь обширного труда о таком сложном и плодовитом художнике, у читателя возникает ряд вопросов, сомнений, иногда возражений.

Отважимся сформулировать первый из этих вопросов. А все-таки на все ли сто процентов был неправ Марк Твен в своих критических суждениях о рыцарственных предрассудках и романтических вымыслах Скотта? Смешно было бы, конечно, принять всерьез, буквально мысль американского писателя о том, что «вальтер-скоттовская болезнь» могла повредить общественной жизни Юга США не меньше, чем само рабовладение. Но если эта «вальтер-скоттовская болезнь» смогла все же возникнуть и распространиться в определенной социальной среде, то не заложены ли ее основы в каких-то, пусть не главных и не решающих, особенностях творчества Скотта?

Вальтер Скотт предстает в изображении Б. Реизова как мудрец-философ, отрешившийся от личных пристрастий. Человек, переживший падение Бурбонов, якобинство и Термидор, наполеоновские войны, Реставрацию и Ватерлоо, он взирает на современную ему Европу, еще усеянную обломками революционной диктатуры, императорского престола и наспех подновленных королевских тронов, и призывает всех, имеющих уши, к. благородной терпимости, снисходительности, жалости… Вполне ли верен этот портрет? Не слишком ли затушеваны в нем некоторые исторически вполне объяснимые и ничуть не умаляющие величия вальтер-скоттовского вклада в мировую литературу черты политической ограниченности, предубеждений и предрассудков, над которыми недаром подсмеивались и Гейне, и Стендаль, и Теккерей, ощущавшие их гораздо острее, чем можем почувствовать мы полтораста лет спустя?

«Разумеется, никаких симпатий к средневековому строю, никакого желания «возвратиться вспять» или хотя бы «мечты» об этих темных временах нельзя найти ни в теоретических, ни в художественных сочинениях Скотта», – пишет исследователь. Не слишком ли это категорично? Конечно, Скотт (и особенно Скотт-«теоретик», исторический мыслитель) прекрасно понимал, что «возвратиться вспять» невозможно. И все же он создает или пытается создать в коммерческой, меркантильной, прозаической Великобритании XIX века свою крошечную рыцарственную утопию – замок Абботсфорд, а в своих романах придает средневековью столь яркий, живописный и поэтический колорит, для какого, конечно, не нашлось бы красок на палитре художника, равнодушного или враждебного этой эпохе.

Б. Реизов неоднократно противопоставляет мудрую «объективность» Скотта субъективному бунтарскому своеволию Байрона (в особенности как автора «Чайльд Гарольда», см. стр. 172 – 173, 177 и др.). Но разве на самом деле во всех четырех песнях «Паломничества Чайльд Гарольда» мощное лирическое начало не сливалось воедино с широким эпическим изображением действительности, понятой также в. ее историческом развитии, но с точки зрения революционного романтизма? На стр. 170 Б. Реизов, по-видимому, с одобрением цитирует упрек Скотта Байрону: «Как жаль, что поэт такого изысканного таланта не хочет быть счастливым на обыкновенных условиях» (курсив мой. – А. Е.). Косвенный призыв к компромиссу с Англией принца-регента и Европой Священного союза, заключенный в этом упреке, на мой взгляд, уже сам по себе достаточно ясно говорит об ограниченности «исторической мудрости» Скотта.

В иных случаях и в анализе отдельных характеров и ситуаций у Скотта автор рецензируемой книги, быть может, уже невольно склонен затушевать или смягчить политическую остроту конкретных подробностей, на которые Скотт не скупится.

Так, например, анализируя «Пуритан», критик видит «основную мысль произведения» в том, что над «идеей социальной справедливости, трудной для простого ума», возвышается призыв к жалости. «Что может быть более естественного или божественного, чем жалость, вложенная в нас природой или богом?» – одобрительно цитирует он слова Мортона, героя «Пуритан» (стр. 220). Сам Мортон, утверждает исследователь, играет – бесполезно и безнадежно – роль примирителя между двумя лагерями остервенелых врагов, и его позиция кажется Скотту справедливой и в конце концов спасительной. Эта характеристика Мортона, однако, представляется не вполне точной: ведь в заключение романа Мортон является перед нами уже как хозяин положения; он один из тех, кто помог возвести на престол нового, конституционного монарха, Вильгельма Оранского, и его позиция «примирителя» оказывается и выгодной и практичной. Именно он и ему подобные и пожинают плоды той борьбы, которую вели против Клеверхаузов и Белленденов и Бельфуры Берли, и Кадди Маклюры. Там, где исследователь хочет видеть лишь призыв к универсальному миролюбию, Скотт показывает – и оправдывает – в лице Мортона тот социально-политический компромисс, который лег в основу так называемой «славной революции» 1689 года.

Вот еще один пример. Говоря о романе «Эдинбургская темница», автор считает, что здесь «политическая ситуация ограничена тем, что для борьбы со случаями детоубийства… издан несправедливый закон… а королевского помилования добиться трудно, так как правительство раздражено брожением в народе. Это тоже только ситуация. Политика не вторгается в жизнь семьи Дине, она только создает «условия игры», возможность конфликта» (стр. 418). Это тоже кажется мне не вполне точным. Мятеж 1736 года в Эдинбурге, известный под именем «Porteous Riots», открывает роман бурной политической интродукцией3.  Это не просто «условия игры», – это важный политический мотив романа, проходящий через все действие (ибо отголоски всего, что произошло в Эдинбурге, прозвучат потом и в лондонских, придворных сценах «Темницы»). Да разве, наконец, не имеет политической подоплеки и тот унаследованный от героического революционного XVII века пуританский ригоризм, который не позволяет ни Джини Дине, ни ее старику отцу произнести на суде ту невинную «ложь во спасение», которая могла бы оправдать их сестру и дочь?

Верно то, что и в «Эдинбургской темнице», как и в «Пуританах», Скотт против мятежного «своеволия». Но он осмысляет свою позицию с большой политической конкретностью, с точным учетом всей реальной практики господствующих классов Великобритании, начиная с компромисса 1689 года, – практики, которую он, даже и не идеализируя ее, считает все же наиболее разумной и приемлемой. Упускать из виду эту сторону мировоззрения Скотта, видя в нем только благодушного проповедника «надсоциального» универсального человеколюбия христианского образца, значит, мне кажется, вольно или невольно нарушать точность исторической перспективы. Б. Реизов разносторонне и убедительно показал в своем исследовании, как много жизненно важного, ценного и в эстетическом и в нравственном отношении может найти современный советский читатель, человек второй половины XX века, в старых романах Вальтера Скотта. Но, близкий нам многими лучшими сторонами своего творчества, автор «Уэверли» все же – человек своего времени и своей общественной среды, со своими исторически сложившимися взглядами, пристрастиями и предубеждениями, и признание этого нисколько не умалит его величия.

  1. Марк Твен, Собр. соч. в 12-ти томах, т. 4, Гослитиздат, М. 1960, стр. 494 и 540.[]
  2. Ф. М. Достоевский, Письма в 4-х томах. Под ред. А. С. Долинина, т. IV, Гослитиздат, М. 1959, стр. 196 (письмо Н. Л. Озмидову).[]
  3. Память об этих массовых «беспорядках», когда разъяренная шотландская толпа расправилась с капитаном Портеусом, офицером английских войск, жива в Эдинбурге и поныне (автору этих строк эдинбуржцы показывали как важную достопримечательность города ту площадь, где был совершен самосуд над Портеусом).[]

Цитировать

Елистратова, А. Вальтер Скотт – наш современник? / А. Елистратова // Вопросы литературы. - 1967 - №2. - C. 220-224
Копировать