В соавторах у Евгения Петрова
Ильей Ильфом и Евгением Петровым я познакомился в середине 30-х годов. Обаяние книг «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» заставляло меня и моих сверстников относиться к их авторам восторженно. Мне казалось, что такое отношение даже несколько тяготило их, особенно Ильфа, человека в высшей степени ироничного. Петров умел вовсе не обращать внимания на комплименты, а постоянно возникавшие разговоры с цитированием их мудрых и веселых книг отводились этими братьями-писателями с присказкой: «Книги уже написаны, лучше подкиньте нам новый материальчик для дальнейших сочинений. Берем оптом и в розницу».
В общем, у нас было обычное писательское знакомство.
Когда Ильф был уже тяжело болен, вышли «Одноэтажная Америка» и прекрасный рассказ «Тоня», решительно остановившие и опровергшие суждения, будто Ильф и Петров выдохлись, все уже высказали. А ведь были такие суждения, чего греха таить!
Хорошие и совершенные книги приносят авторам подчас больше огорчений, чем посредственные.
В нашей литературной среде существует инерция, преодолеть которую очень трудно; порой за свою жизнь писатель не успевает изменить или хотя бы дополнить мнение о себе, сложившееся на каком-то одном этапе его творчества. Лишь через годы и без участия автора все становится на свои места и получает объективную оценку. Может быть, Ильф и Петров так нервничали при повторении острот из «Золотого теленка» потому, что ушли далеко вперед, им очень хотелось, чтобы это заметили, а вот – не замечали.
Были Ильф и Петров очень непохожими друг на друга людьми, но смерть Ильфа стала для Петрова трагедией, как это бывает у близнецов. Он не находил себе места.
…Когда началась война с белофиннами, я стал стучаться в двери Главного Политического управления Красной Армии с просьбой послать меня на фронт и узнал, что с таким же заявлением обратился Евгений Петров.
Бригадный комиссар, ведавший печатью, обещал нам содействовать, но дело долго не решалось. После того как погибло несколько наших товарищей, нас вызвали в ПУР.
– Известно ли двум Евгениям, что война тяжелая и не щадит никого? В редакциях армейских газет есть потери… – сказал нам бригадный. – Вы не раздумали?
Его вкрадчивый и осторожный разговор был очень похож на тонко продуманный отказ. Тут-то Петров и взорвался. Я видел его таким впервые. Он побледнел, вскочил, стал резко отчитывать бригадного комиссара и требовать, чтобы нас представили высшему начальству. Бригадный тоже обиделся: «Я и сам могу выписывать командировки».
Мы вышли из кабинета разгоряченные, но молчащие. Спустились в подвал, там нам выдали валенки и полушубки. В руках у нас были предписания – отбыть в Ленинград в распоряжение военного округа для выполнения особого задания командования.
На следующее утро Евгений Петров, Александр Исбах и я были уже в Ленинграде, а к вечеру – в маленьком финском домике по ту сторону реки Сестры. Наша газета называлась «Боевая красноармейская» и принадлежала армии, которой предстояло штурмовать «линию Маннергейма».
Петров сразу занялся изучением комплекта газет. Ведь надо было начинать в коллективе уже воюющем, уже имеющем свои традиции. Правда, редакционные политруки смотрели на автора «Двенадцати стульев» с благоговением, но в новых для нас условиях надо было работать, «проявить и показать себя» – как же иначе!
От Петрова ждали прежде всего, что он организует на страницах газеты отдел сатиры и юмора, а Евгений Петрович, как мне казалось, менее всего был тогда расположен к этому жанру. Петров обратил внимание на фельетон «Пантелей Пробка», написанный «братьями-пулеметчиками» Борисом Рестом и Михаилом Эделем. Речь в фельетоне шла о нерадивом ездовом, загородившем дорогу своей повозкой и нарушившем передвижение войск.
– Пожалуй, «Пантелей Пробка» – это годится. Надо создать подобный персонаж, нагрузить симпатичного лентяя всеми отрицательными качествами и учить красноармейцев, чего не надо делать. Как вы думаете? – спрашивал Евгений Петров влюбленно смотревших на него политруков.
Еще через день мы на попутном грузовике отправились в дивизию за материалами. Комдив Михаил Кирпонос после рукопожатий спросил:
– Петров? Простите, тот самый, который Ильф?
Я думал, что Петрову будет неприятно такое начало. Но он улыбнулся тонкими губами и ответил;
– Тот самый… Только Ильфа уже нет, и я вот один…
Было в этом ответе столько печали, что Кирпонос потупился, что называется, стушевался, и между нами возникло дружество, которое столь молниеносно возникает между людьми не часто и только на войне…
Кирпонос отправился с нами в батальон, мы не расставались дня три. Противник сильно обстреливал район обороны дивизии днем и ночью. Кроме того, в нашем тылу действовали его снайперы, да еще снеговые поля были густо заминированы. Я заметил, что у Петрова отсутствует чувство страха. Он шел не пригибаясь, нехотя выполнял команду «ложись», с таким выражением лица, словно считал эти предосторожности излишними, С нами был корреспондент газеты, кадровый военный, строевой капитан Иван Пепеляев. Ему было поручено вывести нас, новичков, на передовую, и он ужасно волновался – вдруг что-нибудь случится! Когда мы шли вдоль линии обороны, Пепеляев старался заслонить нас, забегал со стороны возможного огня…
Я не приукрашиваю образ Петрова, утверждая, что у него отсутствовало чувство страха. Думаю, что мы были уверены, что нас не убьет.
Основной движущей силой у Петрова было любопытство. Он не мог охватить целого, не разобравшись в деталях. Разговаривая с красноармейцами, он интересовался как будто только мелочами. Если речь шла о портупее, он считал количество дырочек на ремне.
На второй день нашего пребывания на передовой мы попали в расположение батальона под очень тяжелый обстрел. Окопы в промерзшей земле не были вырыты в полный профиль. Мы лежали, уткнувшись в снег, тесно прижавшись друг к другу.
Я случайно сказал Петрову не «подвиньтесь», а «подвинься». Он был на десять лет старше меня, к тому же «тыканье» в адрес мастера не к лицу подмастерью. Когда обстрел кончился, я полез извиняться. Петров прервал меня: «Ты очень правильно сказал. Ведь произошло боевое крещение. Мы теперь будем обходиться без «вы».
Вернулись на попутных в редакцию. Вместе с Александром Исбахом, Борисом Бяликом и молодыми военными журналистами всю ночь спорили – какой персонаж должен стать гвоздем сатирического отдела газеты «Боевая красноармейская». Пантелей Пробка, по общему мнению, уже в своей фамилии таил частный случай, к тому же не слишком актуальный для периода, когда стремительного движения войск не было и на дорогах установился порядок.
Над всеми собеседниками Евгения Петрова довлели образы «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка». Петрову же необходимо было создать новый персонаж, не повторяющий тех, что были нарисованы им и Ильфом. Да и так обстановка требовала чего-то совершенно нового.
Глубокой ночью наша веселая беседа кончилась неприятностью, если не скандалом. Вернулся с линии фронта один из работников редакции. Это был очень деликатный и предупредительный человек, типичный ленинградец, к тому же – горячий поклонник Евгения Петрова. В полуторке он почти окоченел, скоростным способом согрелся спиртом, и всю его деликатность как рукой сняло. Он обратился к Петрову:
– Не кажется ли вам, Евгений Петрович, что со смертью Ильфа умер писатель Ильф и Петров?
Это был удар, страшнее которого нельзя и придумать. Евгений Петрович весь как бы зажегся печалью.
– Да, кажется!- ответил он. – Это действительно так, и с этим уже ничего не поделаешь. Мы с Ильфом были двумя половинками одного организма. Наше писательство было турниром, поединком. Я не обижаюсь на вас, потому что вы сказали правду, известную и ясную мне более, чем кому-либо. Танк боеспособен, когда в нем экипаж. Мы были экипажем одного танка.
Военное сравнение, столь неподходящее к книгам Ильфа и Петрова, было, однако, более чем точным в обстановке фронта.
Наша ночная беседа развалилась; не сговариваясь, все стали устраиваться на ночлег. Всем было неловко, в глаза друг другу не смотрели.
Нам с Петровым достался большой дощатый топчан, на него ложились как угодно – и вдоль и поперек.
Уснуть было невозможно. Мы продолжали шепотом говорить об отделе сатиры. Петров сказал:
– Есть такая французская поговорка! «Нигде так не врут, как на войне». Пожалуй, это характерно для всякой войны и имеет свои корни в человеческой психике. Это форма самообороны сознания от висящей над всеми людьми опасности. Преувеличив опасность, мы становимся героями, потому что преодолели ее или готовы преодолеть. Преувеличив успех, мы тоже себя утешаем. Такую странную форму приобретает вера в победу. В мировой литературе не случайны прямолинейный образ барона Мюнхгаузена и некоторые черты очень тонко выписанного Дон Кихота. И все-таки здесь, на Карельском перешейке, я понял, насколько больше вреда, чем пользы, приносит в нынешних обстоятельствах привирание. Надо сатирический персонаж начинять мюнхгаузеновскими качествами. И немножко донкихотства, чтобы было смешно и поучительно.
Тут же мы придумали имя «героя» и форму будущих сатирических материалов. Это письма красноармейца Паши Брехунцова в тыл – возлюбленной Манечке. В них будут расписываться всякие истории, а в конце нечто вроде справки от редакции – что и как произошло на самом деле.
Быть может, тогда, в суматохе боевых событий, не всем была ясна еще одна важная и серьезная задача, которую должен был выполнять мифический Паша Брехунцов.
Теперь об этом можно сказать.
В первые дни финской войны некоторые корреспонденты и писатели, прежде всего по неопытности, при столкновении с новым для них фронтовым материалом допустили очень серьезный просчет: они состязались в нагнетании страхов. Это продолжалось недолго – корреспонденции с фронта вообще перестали печатать (что отнюдь не содействовало улучшению настроения).
Паша Брехунцов брал на себя еще и труд – улыбкой оздоровить обстановку, положить предел запугиванию самих себя.
Мы не уславливались специально, что будем работать вместе, но уже на следующий день засели за «Письма Паши Брехунцова». Петров ходил по заваленной газетами комнатенке, фантазировал и непременно требовал, чтоб я отвергал предложенные им фразы и ситуации. В свою очередь он набрасывался на сочиняемое мною, довольно ехидно квалифицируя мои опыты:
– Диетично и пресно! Оставить без «наркомовской нормы»! (Так назывались почти официально 100 граммов водки, выдаваемой нам ежедневно с ломтиком сала по особому приказу – для преодоления финских морозов.)
– Первая премия областного конкурса на самую неостроумную фразу!
– Боже мой! И с этим человеком я связал свою хрупкую и драгоценную творческую судьбу!
– Под суд! В трибунал! На конюшню – розгами! Через строй шпицрутенами!
Это была веселая игра. Постепенно фразы складывались, и первое письмо Паши Брехунцова было к концу дня сочинено. Всего мы опубликовали в «Боевой красноармейской» девять писем.
В первом письме «обыграли» случай, свидетелями которого мы были на островах Финского залива: нерадивый часовой ночью открыл стрельбу по сушившимся на веревке белым маскировочным халатам. Поднялся переполох, стоивший больших неприятностей. В частях было много неопытных красноармейцев, ведь это была неожиданная и первая для нашего поколения война. Так что письмо-фельетон не было лишено актуальности.
Мы старались сузить и обшутить события, повели речь не о маскировочных халатах, но о поварском фартуке.
Вот оно, первое письмо Паши Брехунцова.
«7 февраля 1940 года
Дорогая Манечка!!!
Тут все меня, конечно, считают героем. Но я не обращаю на это внимания. Истинный герой должен быть скромен. Я буду описывать вам всякие случаи из моей незаметной боевой деятельности.
Как раз этой ночью, когда вы, Манечка, видели разные тыловые сны, со мной произошла маленькая петрушка. Стою я, между прочим, на часах у пороховых погребов, крепко сжимая в руках трехлинейное орудие, четко вслушиваясь в каждый звук и зорко вглядываясь в маленький шорох.
Внезапно, смотрю, прямо против меня вырастает гад в белом халате. За ним второй, третий, четвертый, так и далее. Я, конечно, не стал их считать, не стал терять зря времени, а прямо спрашиваю:
– Кто идет?
Глухое молчание было мне ответом, дорогая Манечка! Не поддаваясь паническим настроениям я спросил еще раз;
– Кто идет?
Безмолвная тишина окутала меня своими страшными щупальцами. По уставу полагается спрашивать два раза. Я спросил четыре, чем и перевыполнил устав на 100 процентов!!! Гады трусливо молчали. Было только слышно в тишине, как они мажут салом пятки. Тогда мне стало ясно, что крупные силы противника обходят меня со всех трех флангов. Я, конечно, смело подпустил их на расстояние двух шагов и открыл по неприятелю ураганный огонь. Противник дрогнул и зашатался.
Эту скромную операцию помогла мне довершить фугасным огнем береговая артиллерия. Вот, Манечка, и все. Как говорится, ничего особенного. Маленький боевой эпизод из жизни вашего любимого Паши.
Пока!!! Пишите, не волнуйте маму.
Ваш горячо любимый и глубокоуважаемый
Паша Брехунцов.
* * *
Как редакция выяснила, в самом деле случилось вот что: в ночь с 6 на 7 февраля повар н-ской столовой военторга вывесил на дворе для просушки белый фартук. Брехунцов, стоявший ночью на карауле, принял этот фартук за неприятеля, открыл беспорядочный огонь и поддерживал его до тех пор, пока не сбежалась вся команда. Утром выяснилось, что в фартуке нет ни одной пробоины. Повар Корней Макаронов был благодарен за бережное отношение к кухонному имуществу».
В те дни началось новое наступление (оно завершилось прорывом «линии Маннергейма»), и опять возникли беспорядок и пробки на рокадных дорогах. Редактор К. Павлов посоветовал нам возродить ездового Пантелея Пробку и столкнуть его с Пашей Брехунцовым, Этому и было посвящено второе письмо.
«8февраля 1940 года
Дорогая Манечка!!!
Вы, наверное, знаете поговорку: «Новый друг лучше старых двух». Поздравьте меня, Манечка.
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.