№2, 1967/Мастерство писателя

«В искусстве есть только завтра»

– Павел Григорьевич, нам бы хотелось побеседовать с вами на тему «творческая лаборатория писателя».

– Просьба иметь в виду, что у меня очень скверный характер. Только что вы сказали о «творческой лаборатории», а у меня мысль: какая такая «творческая лаборатория»? Если она творческая – значит, не лаборатория, а если лаборатория – значит, не творческая.

– Оставим тогда «творческую лабораторию», бог с ней. Побеседуем о вопросах, связанных с поэзией- с вашей работой.

В начале 30-х годов вы писали:

Стиль создан. Осталось поставить клеймо

На прошлом. И баста. И росчерк…

 

Волновала ли вас проблема создания собственного стиля?

– Такая мысль обычно волнует или заинтересовывает, когда кто-нибудь другой скажет: «Знаете ли, у вас есть собственный стиль». -«Да что вы говорите?» – «Ну, ей-богу же». – «А я и не знал!»

Я не согласен со знаменитой французской поговоркой: стиль – это человек.

Стиль есть выражение чего-то гораздо более важного: он всегда находится в связи не только с личностью, но и с временем…

– Кстати, в стихах ваших часто звучит мотив: «Время – главный мой герой…»

– Я всегда писал, что время – загадка. Оно бывает дружелюбно к нам или враждебно. Загадка времени очень занимала меня. Сложный переплет разных эпох имеется в одной из глав моей поэмы о сыне. В этой поэме я вспоминал 1923 год, когда был в Берлине и мог встретиться с отцом убийцы моего сына…

В основе таких сопоставлений лежит тайное желание преодолеть время…

– Как возникает у вас замысел стихотворения? Как в дальнейшем он трансформируется?

– Я помню, давно, где-то в середине 20-х годов, я начал писать:

Мать моя – колдунья или шлюха,

А отец – какой-то старый граф…

Будет ли этот незаконнорожденный отпрыск «санкюлотом», я попросту еще не знал. Стихи начинались изложением неизвестной биографии неизвестного персонажа. И я начал выдумывать. Все остальное возникало постепенно. Конечно же, я не предполагал, что далее будет сказано:

И сейчас я говорю с поэтом,

Знающим всю правду обо мне.

Говорю о времени, об этом

Рвущемся к нему огне.

 

Эти строчки возникли только в конце. Иначе говоря, самой основы замысла не было. Но с этого стихотворения началось мое увлечение определенной эпохой – французской революцией. До «Санкюлота» я о ней не думал. Возникла драматическая поэма «Робеспьер и Горгона», другие вещи. Можно ли из этого сделать вывод, что все на свете случайно? Такой вывод неверен. В других вещах бывало и совсем по-другому…

Если же говорить о том, как во времени меняется замысел, то вот наглядный пример: два варианта моего «Дон Кихота». Разница между ними сорок лет. И, по сути дела, это два разных стихотворения. Они диаметрально противоположны. Если в первом варианте мой Дон Кихот «верит в неправду», то во втором он готов «драться за правду».

– Что же произошло? Каким путем пришли вы ко второму варианту? Почему решили переписать прежний?

– Ничего, кроме демонстрации двух вариантов, я не могу представить в свое оправдание.

Критик может сделать вывод, что в первом варианте я подчеркивал, что Дон Кихот – фантазер, мечтатель, сумасшедший, который верит только в несбыточное, а во втором Дон Кихот – борец за правду.

Второй вариант, как и первый, – романтическое стихотворение, но в нем Дон Кихот ближе к жизни и, что особенно важно, ближе к самому Сервантесу – живому человеку.

Но ведь само стихотворение больше говорит, чем мои комментарии. Стихи – не криптограмма, требующая расшифровки.

– Павел Григорьевич, в книге «Пути поэтов» вы пишете о Лермонтове: «Каждого, кто вчитывается в Лермонтова, поражает его характер, проявившийся в первых же его стихах, в дальнейшем обозначавшийся все более резко, но ни разу не изменивший себе».

Характер человека… Характер писателя… Есть ли разница?

– По-моему, разницы нет… Если говорить о Лермонтове, то он еще в отрочестве проявил себя как совершенно определенная индивидуальность, со своим характером, со своим отношением к поэзии и к жизни. Давно уже возник вопрос о том, что общего между Лермонтовым и Печориным. Некоторые критики считают, что сам Печорин как-то воздействовал на характер Лермонтова, – это, конечно, чепуха. Соотношение между Печориным и Лермонтовым того же типа, что между Дон Кихотом и Сервантесом.

Сначала характер проявляется в жизни, а потом уже в искусстве. В искусстве происходит известная сублимация, перевоплощение. Лирическая поэзия вся идет от первого лица. Но это первое лицо не Пушкин, не Лермонтов, лирический герой у каждого свой. Во многих случаях лирический герой – портрет всего поколения, а в иных более того: шире, многозначнее. Лирического героя Пушкина хватило русскому обществу лет на сто, а то и больше! Может быть, его хватит и после нас!

Портрет поколения – это Онегин, но Пушкин больше, чем Онегин!

– В очерке «Анна Петровна Керн» вы пишете, что Пушкин «никогда не лгал в стихах». Не откажетесь ли вы прокомментировать эти слова?

– Правда и ложь в искусстве ничем не отличаются от правды и лжи в поведении одного отдельного человека, от правды или лжи в деятельности и в представлениях больших человеческих групп и целых обществ.

Везде и всегда правда и ложь обусловлены одинаковыми причинами. Они могут быть намеренными, сознательными либо, наоборот, проявляются бессознательно, без всякого намерения, стихийно. При всех условиях нормальный человек предпочитает правду, стремится к ней и старается угадать, разглядеть любое поползновение к лжи.

То же самое происходит и в искусстве. В любом искусстве. Однако в литературе, в искусстве слова, борьба за правду происходит особенно остро, а случается, и ожесточенно. Нигде правда и ложь не выступают и не проявляются столь открыто и незамаскированно, как в слове человека. А литература, тем более поэзия, – это прежде всего слово, речь, язык.

В жизни правда свойственна человеку, как дыхание. Она рождается с, человеком. Недаром так правдивы дети. Недаром существуют дикие племена, у которых в языке нет самого понятия лжи, нет представления о том, что можно солгать.

В искусстве дело обстоит сложнее. В искусстве правду приходится завоевать, отыскать. Это стоит больших усилий и дается отнюдь не легко и не просто. Прежде всего потому, что не всегда отличают настоящую правду от подделки под нее. Случается и так, что привычное, напетое многими другими, ставшее расхожим и ходячим, некое общее место легко принимают за правду именно потому, что оно привычно и никого не беспокоит, не поражает, не раздражает. А между тем всякий обносок с чужого плеча годится не в мастерскую художника, а разве что на свалку.

Следует признать раз навсегда: то, что сделалось в искусстве привычным, стало в нем общим местом, – равносильно пошлости!

Собственное чувство, собственное восприятие, собственный угол зрения – источники правды. Все остальное недостоверно и никуда не годится в искусстве. Искренним бывает только то, что пережито глубоко. И чем глубже пережитое затаено, чем труднее всплывает оно на поверхность сознания, тем сокрушительнее искренность художника.

Цитировать

Антокольский, П. «В искусстве есть только завтра» / П. Антокольский // Вопросы литературы. - 1967 - №2. - C. 116-125
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке