№2, 1971/Мастерство писателя

Улыбающийся Чехов

У каждого художника есть своя Мекка, свой единственный и непревзойденный храм искусства, в ворота которого он изредка, затая дыхание, стучится. Он приходит сюда, чтобы обдумать свои работы и свою судьбу, приходит окрепнуть духом, приходит поклониться тому великому богу красоты, которому и сам служит.

Моя Мекка – это двенадцать чеховских книжечек, похожих по формату на нынешнее приложение к «Огоньку». Во время войны существовала такая «Библиотека красноармейца». Эти крошечные книжечки печатались на газетной бумаге, бесплатно раздавались солдатам, и завез их в нашу деревню полк, прибывший на короткую передышку весной 44-го года.

Я был тогда еще совсем юнцом. Работал в поле, жил обыкновенной жизнью сельского парня и бесконечно гордился двумя солдатами, которые жили в нашем доме, и медалями, которые позванивали у них на груди. Вечерами я часто заставал наших постояльцев в глубине маленького садика – они лежали на зеленой травке, перелистывали крохотные книжечки и улыбались светло, заразительно. Эти улыбки меня заинтриговали, я стал подсаживаться. Покопавшись за голенищами своих кирзовых сапог, они достали и для меня несколько таких же книжечек. Почти ничего не смысля в русском языке, понятия не имея ни о литературе, ни о ее великих художниках, помню, как открыл книжечку, с трудом прошелся по буквам и улыбнулся:

«- Чаво?

– Ты это свое дурацкое «чаво» брось. Зачем, говорю, гайку отвинчивал?

– Чаво?..»

Неделю спустя полк ушел на передовую. Двое солдат, живших в нашем доме, оставили на подоконнике, рядом с моей кроватью, двенадцать маленьких чеховских книжечек, и эти книжечки стали моей Меккой. И хотя потом у меня перебывали красивые полные собрания сочинений Чехова в дерматиновых переплетах, для меня самыми дорогими остались эти книжки. Я часто к ним возвращаюсь, и перелистываю, и перечитываю их, и временами делаю записи, просто так, для себя. Из них и сложилась эта статья, или скорее эссе, на тему о посещении писателем своей Мекки.

У Чехова очень много хорошего настроения, он весь «улыбающийся». Юмор – это тонус общества, это признак активности его самосознания. Хорошая шутка, стоившая того, чтобы ею поделиться, привела молодого Чехова в редакцию юмористического журнала. Ему повезло, шутка была напечатана; и вслед за этой первой безделушкой на протяжении почти четверти века Чехов продолжал шутить. Он написал свыше тысячи юморесок, зарисовок и рассказов. Он шутил со сцены, со страниц журналов и сборников, шутил в письмах. Самая короткая чеховская записка, заключавшая в себе одну только фразу, и та носит на себе печать тонкого чеховского юмора.

И тем не менее Чехов не был юмористом в строгом смысле этого слова. Величайшее свойство истинного юмора заключается в том, что он почти никогда не встречается в «чистом» виде. За юмором Сервантеса идет, вторым планом, философ, которого волновали основы мироустройства. За юмором Гоголя идет сатирик, обнаживший, может помимо своей воли, основы самодержавия. За шутками Чехова скрывался великий гуманист. Всю жизнь совершенствуя блеск своих юморесок, Чехов на самом деле совершенствовал их второй план, их глубину и гражданскую зрелость.

«Милый дедушка, Константин Макарыч! И пишу тебе письмо…»

Маленький Ванька Жуков, ученик сапожной мастерской, затерянной в бесчисленных кривых переулках старой Москвы, решил написать письмо дедушке. Стало ему, бедному, невмоготу, когда же человеку становится невмоготу, он пишет письмо близким. Стоит рождественская ночь, хозяев дома нет. Ванька один в пыльной мастерской, наедине со своим горем. Чистота и неповторимость детской души помогает излить горе с поразительной емкостью. «А Москва город большой. Дома все господские и лошадей много, а овец нету и собаки не злые…» Но Москва Москвой, а дело делом: «А вчерась мне была выволочка…»

Жизнь у него тяжелая, и он просит дедушку забрать его домой, иначе помрет. Хозяева бьют, подмастерья посылают в кабак за водкой. И никакой у него в жизни радости, и ни одной близкой души, кроме этого самого Константина Макарыча. «Запечатлев» всю свою судьбу на одной страничке, Ванька вложил письмо в конверт и написал адрес: «На деревню дедушке». Подумав, добавил «Константину Макарычу».

Прошло более полувека с тех пор, как были написаны эти строчки. Много широких полотен, претендовавших на долговечность, забыто, а вот крошечный рассказик живет. Нет теперь старой Москвы» не видно на ее улицах лошадей, исчезли многочисленные сапожные мастерские со своими горемычными учениками, но осталась извечная проблема человеческого участия в чужом горе. И остался Ванька Жуков вместе с мастерской, вместе с теплой рождественской ночью, вместе со своим знаменитым адресом на конверте.

Прошло довольно много лет после смерти Антона Павловича. В Москве все реже и реже можно встретить людей, знавших его. Все чаще и чаще издаются томики воспоминаний современников о нем. Все чаще и чаще можно встретить в наших квартирах портрет доктора с усталым лицом, с умными, все понимающими глазами, готовыми вот-вот улыбнуться той самой знаменитой улыбкой, которая обошла весь земной тар.

Но – нет. Чехов не улыбается. Ни на одной фотографии я не видел его улыбающимся. Даже Гоголя и то можно застать на редких снимках в хорошем расположении духа, улыбающимся, а Чехова – нет. Он остался для потомства серьезным, весь в прищуре умных глаз, весь – сосредоточенное внимание.

«Прав тот, кто искренен», – писал он в одной из своих записных книжек, и искренним Чехов был до предела. Связанный со средой, из которой вышел, оставаясь в какой-то степени верным ей, оставаясь еще и самим собой, оставаясь верным своим вкусам и привязанностям, он сумел при всем этом проникнуть, как никто другой, в гущу народной жизни. С чисто русской бескомпромиссностью, снискавшей русской литературе мировую славу, он стал рядом с маленьким человеком, защитил его своим огромным дарованием, и радости и горести маленького человека стали его радостями и горестями.

Цельным и искренним Чехов был не только в литературе, но и в личной жизни. У него не было двух разных этических норм – одной для литературных героев, другой для себя. Он воспринимал мораль как единое целое, и не случайно Лев Толстой, очень скупой на добрые слова, когда речь заходила о писателях-современниках, видел в рассказах Чехова «Пушкина в прозе», а самого Антона Павловича любил бесконечно, относился к нему с нескрываемой нежностью.

О скромности Чехова ходили легенды. Теперь просто не верится, что автор «Трех сестер» и «Дяди Вани» годами мечтал познакомиться с Толстым, годами Толстой его приглашал, но Антон Павлович никак не мог набраться храбрости и поехать в Ясную Поляну. Когда однажды за ним заехал писатель Сергеенко, решительно настроенный везти его к Толстому, Чехов сначала отговаривался, а потом даже возмутился:

– Как же я к нему поеду! Он написал «Анну Каренину», а я к нему, видите ли, с визитом. Как можно!

Когда сестра писателя сообщила ему, что он избран председателем некоего литературного общества, Чехов очень растерялся, не зная, кого благодарить за столь высокую честь.

Хотя, пишет он сестре, «одно не могу понять – если председателем, то почему временным, а если временным – то на какой именно срок?» А разыскав в конце концов своего благотворителя, он благодарит его и просит выслать как можно больше корректур – любых корректур, потому что другим делом, пишет он, вряд ли сможет быть полезен обществу… Теперь уже невозможно установить, что это было за общество, чем оно занималось, кто был благотворителем, – остались для потомства только бессмертное имя временного председателя общества и слава о его удивительной скромности.

В прошлом писали очень много писем. Чехов, как и многие его современники, оставил огромное эпистолярное наследие. Писал он письма сочно, лихо, но какими развеселыми они ни были, они все-таки не могут скрыть то щемящее чувство одиночества, которое всю жизнь сопровождало писателя. Как и у большинства одиноких людей, у него было обостренное чувство доброты, теплого слова участия, он знал, как никто другой, цену самой обыкновенной человеческой радости. Он любил делать приятное, умел находить небольшие радости для окружающих его людей и одаривал их в тот самый миг, когда они особенно остро в этом нуждались.

Получив только что изданный лингвистический словарь и перелистав его, он обнаруживает множество примеров, заимствованных из произведений товарищей по перу. Не желчь, не зависть, не поиск хитроумных интриг, а чувство радости наполнило его. Чехов так глубоко и искренне был обрадован, что тут же, сев к столу, весь вечер пишет письма, спеша обрадовать своих коллег. Написал Куприну, Короленко, Горькому. Все свои письма он начинает светлой, емкой, энергичной фразой: «Наконец, и вы появились…» Причем он не просто ставит писателей в известность; он сообщает им текст примеров, указывает, на какой именно странице словаря следует искать тот или иной пример.

Многие живые свидетели оставили о Чехове свои воспоминания. Писали о нем артисты, художники, врачи, литераторы. Хотя писали люди разные, о разных периодах жизни, сам материал, которым они владели, обусловил особый стиль, особый жанр этих воспоминаний. Сегодня, читая эти воспоминания, у нас создается впечатление, что мы читаем еще одну чеховскую новеллу, герой которой сам Чехов. Единственное, чего, может быть, не хватает этой новелле, так это легкой шутки, иронии, которой обычно Чехов увенчивал свои произведения. Нет их в конце этой новеллы, ибо человек, служивший искусству верой и правдой, великая свеча России, светившая ей, погасла, едва догорев до середины.

Одна из загадок, связанная с именем Чехова, загадка, над которой бились многие и многие критики и над которой они еще долго будут ломать головы, – это знаменитое чеховское мастерство. Известный наш пианист Святослав Рихтер сказал как-то, что не нужно словами объяснять суть музыки. Это вещи разные, взаимоисключающие друг друга. Музыка живет по своим законам, в своих собственных соизмерениях, в своей гармонии, а слова – само звучание слова – ломают созданную музыкой гармонию, и, сломав ее, что бы они потом ни объясняли, главное не смогут объяснить уже по той причине, что главное они сами разрушили.

Так-то оно так, но как быть с тем, что человеку все-таки свойственна пытливость, и эта пытливость хотя и не всегда способна докопаться до истины, тем не менее служит прекрасным инструментом для становления и совершенствования человеческой личности. И хотя мастерство Чехова, в моем понимании, родственно музыке, музыке звуков, красок, чувств, я считаю полезным, не претендуя на полноту исследования, поговорить о его волшебном мастерстве.

Итак, он начинал с небольших юмористических рассказов. Площадь, которую в то время юмористические журналы могли предложить молодому автору, была более чем скромна. Часто приходилось по многу раз сокращать один и тот же рассказик, чтобы увидеть его напечатанным. Эти условия, совершенно неприемлемые в нашем понимании, имели и свою положительную сторону. Вынужденный обстоятельствами, Чехов начал спускаться в подвалы каждой фразы, каждого слова, выискивая скрытые в них возможности, с тем чтобы и на той крохотной площади, которая ему предоставлялась, донести до читателя образ, который его волновал.

Со временем обстоятельства изменились. Настали времена, когда сами редакторы стали его обхаживать, не спускали с него влюбленных глаз и предлагали ему неограниченную площадь, даже намекали, что не худо бы расширить рамки того или иного рассказика. Но, увы, было уже поздно. Художник нашел себя, свой стиль, свое лицо, он стал непревзойденным мастером лаконичной фразы, короткой юморески, сочного, но небольшого рассказа. Работа, начатая почти за сто лет до него Пушкиным, работа по созданию русского литературного языка, в которой приняла участие знаменитая плеяда русских художников слова, была окончательно завершена на письменном столе Чехова.

В плане чисто литературном Чехов, помимо всего прочего, разработал функцию художественной детали как самостоятельного образа. Ему принадлежит очень много афоризмов на эту тему, – все мы помним ружье, которое должно выстрелить в конце рассказа, если оно мелькнуло в начале его, и много ярких примеров – горлышко разбитой бутылки, которого достаточно для того, чтобы описать лунную ночь. Сам он довел лаконичность письма до критической плотности, его фраза кажется короче того, чем она могла бы быть, и наделена смыслом так полновесно, что напоминает собой металл, разлитый в заранее подготовленную форму.

Вот типичная чеховская фраза, взятая из его записной книжки:

«Дедушке дают покушать рыбы, и если он не отравляется и остается жив, то ее ест- вся семья». Короткая фраза в две строчки содержит в себе все, что нужно классическому произведению искусства: есть и начало, и концовка, есть герои, их взаимоотношения, неповторимость ситуации, своя мораль и, конечно, как и во всем, что вышло из-под пера Чехова, – свой юмор.

Но давайте на время выведем себя из-под обаяния шутки, как бы обворожительна она ни была, и постараемся проанализировать эту суперкрохотную чеховскую новеллу.

Итак, сначала рыбу давали дедушке.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 1971

Цитировать

Друцэ, И. Улыбающийся Чехов / И. Друцэ // Вопросы литературы. - 1971 - №2. - C. 132-145
Копировать