№2, 1977/Публикации. Воспоминания. Сообщения

Тысяча и одна ночь (Из цикла «Жизнь тому назад»)

1

В 20-м году спуск от Советской площади, которую многие москвичи по старой памяти еще называли Скобелевской, к Охотному ряду совсем не походил на нынешний. От тех далеких времен остались до наших дней только сильно урезанное по выходящему на улицу Горького торцу здание бывшей гостиницы «Дрезден» (где сейчас ресторан «Арагви») – в самом начале спуска и старые здания гостиницы «Националь» и Ермоловского театра – в самом его конце. Улица тогда была уже, а спуск – круче.

По моссоветовской стороне спуска, напротив и выше тогда еще не построенного Центрального телеграфа (только багровели низенькие стенки его заложенного еще перед первой мировой войной фундамента), в доме с арочными воротами темнел высокий и узкий вход в столовую анархистов-интериндивидуалистов.

К этой загадочной разновидности анархизма я имел не большее отношение, чем остальные ее посетители. Но здесь можно было без карточек не то за сто тысяч, не го за полмиллиона рублей полакомиться котлеткой из мятого картофеля.

Я бы не стал занимать внимание читателя этой ископаемой столовой, если бы по удивительному стечению обстоятельств, какие бывают только в жизни и приключенческих романах, она не стала неожиданной вехой на моем пути в литературу.

Как-то под вечер поздней осенью 20-го года я заметил на косяке двери, ведшей в столовую, небольшое написанное от руки объявление:

«ЗА ЛЮБУЮ ЦЕНУ куплю «ВСЕ СОЧИНЕННОЕ МАЯКОВСКИМ». С предложениями обращаться по адресу: Малый Гнездниковский переулок, 9, ЛИТО Наркомпроса, ЦЕНТРАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ СТУДИЯ».

Нет, у меня, конечно же, не было этой редкой, вышедшей в 1919 году и моментально распроданной книжки в кирпично-красной тонкой бумажной обложке. Я сам мечтал как-нибудь ее раздобыть. Но наконец-то мне представилась, кажется, возможность увидеть хоть одного живого писателя! В ЛИТО, то есть Литературном отделе Наркомпроса, они, наверно, кишмя кишели.

Несколькими минутами позже я уже был на Малом Гнездниковском. По крутым ступеням я робко поднялся с тротуара прямо в бельэтаж. Рабочий день в ЛИТО кончился. Ни у входных дверей, ни в прихожей никого не было. Я осторожно открыл высокую, тяжелую дверь и вошел в… рай. Ах, какой это был теплый и просторный рай! Огромные ковры почти полностью скрывали изысканный паркетный пол. Со стены на меня настороженно смотрел с портрета, опершись на тяжелую суковатую трость, какой-то неизвестный мне гражданин. Только значительно позже я узнал, что это портрет Писемского и что написал его Илья Ефимович Репин. У противоположной стены торжественно блестел большой концертный рояль, отражая на своей деке электрическую лампочку, одиноко светившуюся в очень тяжелой хрустальной люстре. Первый увиденный мною в натуре рояль! В комсомольском клубе у нас стояло пианино.

А в дальнем правом углу зала, у высокой тяжелой двери в соседнюю комнату, за утлым дамским письменным столиком сидели два немолодых бородатых человека. Один – со скуластым монголоидным лицом и маленькой бородкой клинышком, другой – с окладистой профессорской бородой.

Первого я сразу узнал по фотографиям в журналах. Это был Валерий Яковлевич Брюсов. Я знал, что он уже два года как вступил в партию. Об этом, как о большом политическом событии, рассказал в одном из своих выступлений Анатолий Васильевич Луначарский. Я знал, что Брюсов – известный поэт.

Другой, с профессорской бородкой, и был профессором, фамилию его – Сакулин – я узнал позже.

В первые же несколько секунд цель моего визита в ЛИТО была достигнута: я увидел хотя и одного, но зато очень известного писателя.

Теперь надо было поскорее сматываться, покуда не спросят, какого черта я без дела и во внеурочное время разгуливаю по пустому учреждению.

Но только я повернулся лицом к выходу, как услышал за своей спиной голос Брюсова:

– Куда вы, товарищ?.. Вы ведь в студию?

Ох, как плохо мне стало! Не отвечать же в самом деле, что я, взрослый человек (мне уже вот-вот должно было стукнуть семнадцать лет), ввалился в этот зал просто для того, чтобы поглазеть на живого писателя!

Брюсов по-своему понял мое смущение.

– Это как раз мы и записываем, – сказал он и поощряюще улыбнулся. – Вы ведь пришли записываться в нашу студию?

– А разве можно в нее записаться? – удивился я. Мысль о том, что и я при желании мог бы записаться в студию, как-то до сих пор не приходила мне в голову.

– Для того и сидим, товарищ, – браво ответил Брюсов, снова улыбнулся и победоносно заметил Сакулину:

– Вот видите, Павел Никитич, а вы предлагали уходить. – И, чуть заметно подмигнув мне, добавил: – А у нашего молодого товарища, не застань он нас сейчас, быть может, совсем по-другому повернулась бы жизнь.

Слово «товарищ» Брюсову, видимо, очень нравилось. Он произносил его с нескрываемым удовольствием.

Я сел на самый краешек обитого штофной тканью стула с очень высокой спинкой и стал сосредоточенно разглядывать побелевшие от непогод носки моих зашнурованных бечевками ботинок. Хорошо, что хоть обмотки были в порядке. Они имели отвратительную привычку разматываться в самые неподходящие моменты жизни.

Брюсова определенно растрогало мое смущение:

– Вам повезло, – сказал он, глядя на меня озорными, чуть косо поставленными глазами. – Опоздай вы на пять минут, и вам пришлось бы отложить поступление в студию до будущей осени. Мы с Павлом Никитичем принимали сегодня в последний раз.

Все было кончено. Я умер бы от стыда, если бы после этих любезных слов осмелился признаться в истинной цели своего визита. Я молчал. Я никак не мог придумать приличную формулу отступления.

– Поэт? – с какой-то странной интонацией осведомился Брюсов. Так спрашивают люди, готовые к самому худшему ответу.

– Раньше писал стихи. Теперь бросил, – ответил я, довольный, что не надо было врать.

Брюсов обрадовался:

– Загадочный, невозможно загадочный молодой товарищ! – снова заулыбался он мне и даже зажмурился от удовольствия. – Все, ну аб-со-лют-но все пишут теперь стихи. И вдруг появляется совершенно нормальный молодой человек, который стихов не пишет!.. Это же форменное чудо!.. Да вы знаете, – спросил он у меня с комическим ужасом, – сколько сейчас в России поэтов?

Я молча пожал плечами.

– Двадцать тысяч одних зарегистрированных!

Он был полон симпатии ко мне и благоволения.

От столь неожиданной похвалы я осмелел. Но, конечно, продолжал молчать.

– А что же вы пишете, если это не секрет? – спросил Брюсов после некоторой паузы. Возможно, я своей неболтливостью производил на него все более выгодное впечатление.

– Сказки, – ответил и тут же почувствовал, что иду ко дну. – Сатирические сказки.

Дернул меня черт ляпнуть «сказки». Не сказки, а одну-единственную сказку я написал.

– Вы их принесли с собой?

– Я ее помню наизусть, – пролепетал я, позабыв о множественном числе.

И прочел взахлеб свою сказку «Про козу с принципами». Я громил в ней меньшевиков, эсеров, кадетов и в самом неприглядном и смешном виде выставлял ведущих деятелей Антанты.

Прочел, покраснел и в ожидании бурных восторгов принялся еще тщательней прежнего разглядывать носки своих ботинок.

Никаких восторгов, ни бурных, ни приглушенных, не последовало.

– Ну, а из ваших стихов вы что-нибудь помните? – спросил Брюсов после некоторой паузы.

«Провалилась моя сказочка!» – догадался я, и так мне стало жалко себя, и так я разочаровался в экзаменаторах, что поднялся со стула, чтобы с гордо поднятой головой покинуть помещение. А перед тем как закрыть за собою дверь, крикнуть им в лицо, что я вовсе и не собирался поступать в их студию! Очень она мне нужна!..

Но Брюсов (я только потом вспомнил, что в его раскосых глазах, кажется, снова мелькнул добродушно-лукавый огонек) явно не догадался о бушевавших в моей юной груди чувствах.

– Правильно! – сказал он. – Стихи всегда надо читать стоя.

Вот и уходи после таких благожелательных слов. Пришлось оставаться и читать стихи.

Первое, кажется, называлось «Наш май», и начиналось оно так:

С катушки утра, день, наматывай

На город солнечные нити!

На фоне улиц грязно-матовом

Алей, гуди, рабочий митинг.

 

А вот как второе мое стихотворение называлось и начиналось, я за давностью лет уже позабыл. Помню, что кончалось оно четверостишием:

И какая-то нескладная

На тепле от солнца жмурится

Вся от грязи шоколадная

И мокрехонькая улица.

 

– А что, – сказал Брюсов Сакулину, непонятно улыбнувшись. – Рискнем, Павел Никитич, примем?..

– Рискнем, – довольно равнодушно согласился Сакулин…

Я вышел на улицу в полном смятении: за что же меня в конце концов приняли в студию? За то, что написал сказку, которая им, кажется, не понравилась, или за то, что бросил писать стихи, которые, кажется, понравились?..

Еще за какие-нибудь полчаса до этого совершенно свободный от обязательств перед отечественной литературой, я сейчас был не столько счастлив, сколько ошарашен необыкновенным поворотом в моей судьбе. Сколько бессонных часов провел я в совсем юные свои годы в пламенных мечтах о писательской карьере! И вдруг вот она, совсем рядышком, давно желанная, сказочно прекрасная моя судьба: учись (и не в какой-нибудь, а в Центральной литературной студии!), старательно слушай преподавателей, прилично сдай выпускные экзамены – и ты писатель!..

Я жил на Малой Бронной, совсем недалеко, но домой, в ледяную, пропахшую горелым постным маслом комнату не хотелось. Тянуло обратно, на Малый Гнездниковский, в ЛИТО. В теплое, совсем мирное помещение с глубокими и мягкими креслами.

Господи, хоть бы одну ночку переночевать там в тепле, в любом из этих кресел!.. Или на ковре…

2

Не знаю, сколько в нашей студии было слушателей. Не помню, чтобы вывешивался список принятых.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 1977

Цитировать

Лагин, Л. Тысяча и одна ночь (Из цикла «Жизнь тому назад») / Л. Лагин // Вопросы литературы. - 1977 - №2. - C. 221-236
Копировать