№5, 2009/Литературное сегодня

Трагедия под маской иронии. Лев Лосев

Имя Льва Лосева широкой российской публике явилось двадцать лет назад, хотя как поэт он выступил в эмигрантской печати значительно раньше.

За эти годы на отечественных читателей обрушились гигабайты информации, перед их мысленными взорами продефилировали десятки имен некогда ярких стихотворцев, словом, событий и впечатлений в литературном мире хватило с лихвой, а поэзия Лосева по-прежнему в фокусе внимания аудитории. И это при том, что печатался он скупо, на телеэкране не возникал, в российских литсобраниях не участвовал. Изредка давал интервью — но и только. В его случае чистота эксперимента «автор — текст — читатель» близка к абсолютной.

О филологичности стихов Лосева, их специфической ироничности и об оксюморонном образе лирического субъекта, «профессоре-хулигане», критикой сказано немало и содержательно, потому упомянутые темы здесь будут лишь затронуты. Сосредоточим внимание преимущественно на том, как причудливо уживались в его поэзии трагедийность мировосприятия с тягой к карнавальному комикованию.

На фоне многих современных влиятельных тенденций стихи Лосева в определенном смысле выглядят вызывающе архаично — при всей внешней «постмодернистичности» их атрибутики. Авторская позиция почти всегда не просто предъявлена, а подчеркнута. Косвенное доказательство тому — высокий процент стихов с названиями: они написаны «на тему», а «тема» предполагает прямое высказывание. Даже такой, казалось бы, сугубо формальный признак стиха на самом деле кровным образом связан с семантикой и с особенностями индивидуальной творческой стратегии.

В поэтическом универсуме автора подвергалась сомнению устойчивость всего положительного — по Лосеву, оно хотя и драгоценно, но хрупко и мимолетно. Напротив, отрицательное самого разного толка, будь то эмоция, житейское явление, реалия, экзистенциальный или метафизический опыт (уныние, меланхолия, агрессия, невежество, хамство, пошлость etc), им неустанно подмечалось и гиперболизировалось.

Лосев последовательно и упорно возвращался к теме уродливости всего революционно-советского на антропологическом и метафизическом уровнях. По сути, это стержень его творчества: осознание чудовищности национального опыта.

Может сложиться впечатление, что в отношении к родине презрения у лирического субъекта больше, чем жалости. В этом есть некая назидательность — для него в Советской России от культуры остались одни ошметки: «И родина пошла в тартарары. / Теперь там холод, грязь и комары». Но далеко не идеален мир и за пределами «совковой» России: «Вымерли гунны, латиняне, тюрки. / В Риме руины. В Нью-Йорке окурки», «Фильтруется говно в лагуну, / гниет луна над Гонолулу, / столбы огня / и крови, что здесь вверх летели, / застыли, превратясь в отели, / стоят стоймя», «В немецком мерзком поезде я ночь провел без сна» etc. Наконец, поэт мог выдать даже такую формулу: «Это так — помарки в гранки, / заготовочки, болванки, / как и вся, вообще-то, жизнь».

Не только советская действительность, но вся посюсторонняя жизнь вообще оказывается черновой репетицией беловика, который — неизвестно, существует ли. Просто в советском пространстве подобное ощущалось острее.

Если для Ницше человек — это то, что должно быть преодолено, то для Лосева человек, особенно советский, — это то, что звучит горько и выглядит стыдно. И так как лучше всего каждый знает себя, то, глядя на «Левлосева», лирический субъект с горечью видит в нем все родовые пятна человека как такового. А порой второе «я» автора — это вообще некий «NN», осознающий, что «я есть, но в то же время нет», он живет в «немой вселенной», и, более того, жизнью подобное состояние с полной определенностью назвать нельзя: «Был как бы мир, и я в нем как бы жил…»

«Что же они, негодяи, с нами сделали?» — этот вопрос постоянно возникает у читателя лосевских стихов. Но поэту слишком хорошо было известно, как легко «мы» и «они» меняются местами. В данном случае под местоимениями скрывается не столько общность бывших советских людей, сколько человеческая природа. Советский социальный эксперимент воспринимался Лосевым как одна из глубочайших антропологических катастроф в человеческой истории. Такое едва ли возможно простить и недопустимо забывать.

Тяжесть и отрава бытия в советском пространстве для Лосева оказались так велики, что даже физическое перемещение персонажа его стихов за океан, по сути, ничего не изменило: опыт прежней жизни настолько важен, страшен и властен над ним, что определяет все его последующее существование, а мир поэта окрашивает в мрачно-саркастические тона.

Лосев удивительно стабилен стилистически и идеологически. Поэт принадлежал к типу авторов, которые вошли в литературу сложившимися и на протяжении всего творческого пути практически не менялись.

Эта поэзия — редкий пример последовательного стоического эксперимента художника по бескомпромиссному и подчас жестокому самоанализу. Но подобный «высший самосуд» есть прежде всего суд над определенным обобщенным человеческим опытом и над советской эпохой, каковая, по Лосеву, психологически и аксиологически все еще длится и будет долго и мучительно изживаться многими поколениями россиян, желают они того или нет.

Подчеркнутая декларативность многих стихов Лосева отчасти связана с генезисом выразительных средств его поэтики. Рядом устойчивых формальных черт его стихи восходят к одной из своеобразнейших ветвей отечественной поэзии. Это линия, идущая от экспериментов русского барокко XVII века к А. Ржевскому в веке XVIII, через бурлеск второй половины XVIII — начала ХIХ века, линия, в ХIХ веке пунктиром намеченная в творчестве таких авторов, как Д. Горчаков, С. Марин, И. Мятлев, Д. Минаев, В. Курочкин, П. Шумахер. Непосредственным предшественником Лосева, имеющим отношение к сатирически заостренной и одновременно формально изощренной поэзии, можно считать Сашу Черного.

Для гармонизации художественного целого прямоту высказывания, по закону компенсации, Лосев оттенял контрастными явлениями, в первую очередь — разнообразными фонетическими, лексико-фразеологическими и стиховыми играми, «уравновешивающими» резко выраженное суждение или пафос.

В известном смысле подобная лосевская версификация — своего рода защитный панцирь, создающий первичное ощущение закрытости и неуязвимости лирического субъекта. На деле же все обстояло сложнее.

Поэт потому был так неистощим в своих формальных приемах, что по большому счету радоваться герою его стихов было нечему, и именно версификация стала для автора заменой этой радости.

Лосев начинал как детский поэт, но никогда не смешивал свой ранний советский период творчества с поздней «взрослой» лирикой. А между тем знаменитая игривость стихов Лосева и их бросающаяся в глаза внешняя несерьезность напрямую связаны с его ранними опытами детской поэзии.

В его стихах возникал сознательный дисбаланс: с одной стороны, некоторая инфантильность интонации и стиля, обэриутское стремление увидеть предмет «голыми» глазами и перманентное увлечение игровыми приемами, а с другой — откровенно взрослая, устойчивая аксиология и сурово-ответственное отношение к миру, людям и самому себе. В современной русской поэзии с ее заметной тенденцией к психологической инфантильности — особенно у молодых стихотворцев — позиция Лосева была одним из немногих исключений.

Скрыто пародийный метод совмещения взрослой позиции и «детской» формы стиха имеет свой аналог — поэзию К. Чуковского. Как известно, тот зашифровал в своих детских, популярнейших ныне стихах множество аллюзий и отсылок к текстам, знать и понимать которые дети не могут. Лосев же совершил обратное:

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №5, 2009

Цитировать

Скворцов, А.Э. Трагедия под маской иронии. Лев Лосев / А.Э. Скворцов // Вопросы литературы. - 2009 - №5. - C. 32-43
Копировать