№6, 2006/История русской литературы

Толстой и Достоевский (Пути сближения)

НА РУБЕЖЕ 1870 – 1880-х ГОДОВ

Для Достоевского этот рубеж стал последним. После выхода в свет первого тома «Братьев Карамазовых» и триумфального успеха Пушкинской речи он возобновляет на время прерванное издание «Дневника писателя», чтобы опять погрузиться в обсуждение самых острых общественно-политических проблем, прямым словом ответить своим критикам. Он полон энергии, обдумывает продолжение «Карамазовых»… 28 января 1881 года смерть настигает его внезапно, после короткой болезни.

Одним из самых отрадных событий последнего года жизни Достоевского было известное письмо Толстого Н. Страхову о «Записках из Мертвого Дома», листок из которого Страхов Достоевскому подарил. 26 сентября 1880 года Толстой писал: «На днях нездоровилось, и я читал «Мертвый дом». Я много забыл, перечитал и не знаю лучше книги изо всей новой литературы, включая Пушкина. Не тон, а точка зрения удивительна – искренняя, естественная и христианская. Хорошая, назидательная книга. Я наслаждался вчера целый день, как давно не наслаждался. Если увидите Достоевского, скажите ему, что я его люблю»1.

2 ноября Страхов сообщал Толстому: «Видел я Достоевского и передал ему Вашу похвалу и любовь. Он очень был обрадован, и я должен был оставить ему листок из Вашего письма, заключающий такие дорогие слова. Немножко его задело Ваше непочтение к Пушкину, которое тут же выражено («лучше всей нашей литературы, включая Пушкина»). «Как, —включая?» спросил он. Я сказал, что Вы и прежде были, а теперь особенно стали большим вольнодумцем»2.

Е. Штакеншнейдер (в ее салоне Достоевский часто бывал в конце жизни) отметила в Дневнике 12 ноября 1880 года: «С гордостью и радостью, которые меня даже и удивили и порадовали в то же время, рассказал он мне, что получил от Страхова в подарок письмо к нему Л. Н. Толстого, в котором он пишет Страхову в самых восторженных выражениях о «Записках о Мертвом доме», и называет это произведение единственным, и ставит его даже выше пушкинских»3.

«Вольнодумство» Толстого проявилось и совсем недавно, когда он отказался приехать на Пушкинский праздник в Москву, но, разумеется, «непочтения к Пушкину» здесь не было никакого. Глубокий духовный кризис, который переживал Толстой, был тому причиной. Тургенев, приехавший в Ясную Поляну звать Толстого, вернулся озадаченным, так что Достоевский, не знакомый с Толстым лично и обдумывавший возможность после праздника посетить Ясную Поляну, отказался от этого намерения. 27 мая 1880 года он писал жене: «Сегодня Григорович сообщил, что Тургенев, воротившийся от Льва Толстого, болен, а Толстой почти с ума сошел и даже, может быть, совсем сошел»4.

Толстой, как выяснилось, предвидел такую реакцию Тургенева: «С Тургеневым много было разговоров интересных, – писал он Страхову 4 мая 1880 года. – До сих пор, простите за самонадеянность, всё, слава Богу, случается со мною так: «Что это Толстой какими-то глупостями занимается. Надо ему сказать и показать, чтобы он этих глупостей не делал». И всякий раз случается так, что советчикам станет стыдно и страшно за себя. Так, мне кажется, было с Тургеневым».

С Достоевским так бы не случилось. Он первый, ничего еще не зная о переломе в мировоззрении Толстого, глубоко почувствовал и оценил его, прочитав «Анну Каренину». Появление этого романа, которому посвящены целые главы «Дневника писателя» 1877 года, обозначило совершенно новый период восприятия Достоевским Толстого. С конца 70-х годов у Достоевского усиливается желание увидеть Толстого, узнать его лично. Он горячо сожалеет, что Страхов не познакомил, его с Толстым, когда они были на лекции Владимира Соловьева в Соляном городке 10 марта 1878 года. Об этом через много лет рассказала Толстому вдова Достоевского. «Я всегда жалею, что никогда не встречался с вашим мужем», – сказал Толстой Анне Григорьевне. «А как он об этом жалел! – Откликнулась она. – <…> Помню, Федор Михайлович даже упрекал Страхова, зачем тот не сказал ему, что вы на лекции. «Хоть бы я посмотрел на него, – говорил тогда мой муж, – если уж не пришлось бы побеседовать». – Неужели? И ваш муж был на той лекции? Зачем же Николай Николаевич мне об этом не сказал? Как мне жаль!»5

Известие о смерти Достоевского потрясло Толстого. В письме от 5 – 10 февраля 1881 года из Ясной Поляны он признавался Страхову: «Я никогда не видал этого человека и никогда не имел прямых отношений с ним, и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый, самый близкий, дорогой, нужный мне человек <…> И никогда мне в голову не приходило меряться с ним – никогда. Все, что он делал (хорошее, настоящее, что он делал) было такое, что, чем больше он сделает, тем мне лучше. Искусство вызывает во мне зависть, ум тоже, но дело сердца только радость. – Я его так и считал своим другом, и иначе не думал, как то, что мы увидимся, и что теперь только не пришлось, но что это – моё. И вдруг за обедом – я один обедал, опоздал, – читаю – умер. Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне был дорог, и я плакал и теперь плачу.

На днях, до его смерти, я прочел «Униженные и оскорбленные» и умилялся».

Это – поразительное письмо. Отрывки из него иногда цитируют, чтобы показать, как ценил Толстой Достоевского, но главный-смысл письма – в другом. Письмо это исповедальное, написанное как раз в то время, когда Толстой чувствовал себя особенно одиноким на своем новом пути. Человека, которого он никогда не видел, с которым нередко расходился во взглядах и эстетических вкусах, он называет своим другом, «самым, самым близким, дорогим, нужным» («это – моё»), опорой, которая вдруг «отскочила». Удивительны слова: «я растерялся». При всем известном бесстрашии Толстого это признание особенно значительно. Присутствие Достоевского в современном мире было очень важным, необходимым, – по ощущению Толстого. С уходом Достоевского что-то существенно изменялось.

Смерть Достоевского Толстой воспринимает как большое личное горе.

В это время даже в собственной семье он перестает чувствовать опору. В известной книге В. Жданова «Любовь в жизни Льва Толстого», вышедшей в 1928 году и целиком основанной на огромном архивном материале, книге, написанной с умом и тактом, восхищавшими И. Бунина, раздел «Семейный разлад» начинается именно с 1880 года. «Интересы Толстого резко изменились», – пишет автор, и в доказательство приводит письмо Софьи Андреевны к сестре Т. Кузминской, ее постоянной корреспондентке, от 28 ноября 1880 года: «Левочка вдался в свою работу, в посещение острогов, судов мировых, судов волостных, рекрутских приемов, в крайнее соболезнование всему народу и всем угнетаемым. Это так все несомненно хорошо <…> велико и высоко, что только больше чувствуешь свое ничтожество и свою гадость. Но, увы, жизнь свои права заявляет, тянет в другую сторону, и разлад только болезненнее и сильнее»6.

Всей своей жизнью, огромным даром мыслителя и психолога, Достоевский более чем кто-либо из современников Толстого, включая и самых близких к нему людей, был подготовлен к тому, чтобы глубоко воспринять происшедший в нем духовный кризис.

Известно, что до этого времени Достоевский не чувствовал особенной близости с Толстым, хотя и понимал масштаб и значение его творчества. Он воспринимал Толстого как великого художника, не сказавшего, однако, «нового слова» после Пушкина: «А знаете – ведь это всё помещичья литература. Она сказала всё, что имела сказать (великолепно у Льва Толстого). Но это в высшей степени помещичье слово было последним. Нового слова, заменяющего помещичье, еще не было, да и некогда» (Страхову 18/30 мая 1871 года).

Тем не менее, с середины 60-х годов Достоевский все более ощущал присутствие в литературе Толстого, соотносил с его сочинениями свои замыслы. 24 марта/5 апреля 1870 года он писал Страхову из Дрездена: «Идея этого романа <«Житие великого грешника»> существует во мне уже три года <…> Вся идея потребует большого размера объемом, по крайней мере такого же, как роман Толстого <то есть «Война и мир»>». И все же – далее: «Две строчки о Толстом, с которыми я не соглашаюсь вполне, это – когда Вы говорите, что Л. Толстой равен всему, что есть в нашей литературе великого. Это решительно невозможно сказать! Пушкин, Ломоносов – гении. Явиться с Арапом Петра Великого и с Белкиным – значит решительно появиться с гениальным новым словом, которого до тех пор совершенно не было нигде и никогда сказано. Явиться с «Войной и миром» – значит, явиться после этого нового слова, уже высказанного Пушкиным, и это во всяком случае, как бы далеко и высоко ни пошел Толстой в развитии уже сказанного в первый раз, до негр, гением, нового слова. По-моему, это очень важно. Впрочем, я не могу всего высказать в нескольких строках».

Достоевский и потом развивал очень важную для него мысль о принадлежности сюжетов и характеров Толстого другому историческому времени и социальному кругу. Об этом – в эпилоге «Подростка» и во многих подготовительных записях к роману, особенно – в проекте предисловия, где он решительно противопоставляет своих героев героям дворянской литературы: «Талантливые писатели наши, высокохудожественно изображавшие жизнь средне-высшего круга (семейного), – Толстой, Гончаров думали что изображали жизнь большинства, – по-моему они-то и изображали жизнь исключений. Напротив, их жизнь есть жизнь исключений, а моя есть жизнь общего правила. В этом убедятся будущие поколения, которые будут беспристрастнее; правда будет за мною, Я верю в это» (16, 329).

Будущих поколений не нужно было ждать. Толстой двигался в новом направлении, столь желанном для Достоевского, но Достоевский не мог заметить это до появления «Анны Карениной». Еще в главе «Именинник» январского выпуска «Дневника писателя» за 1877 ход он писал: «Помните ли вы «Детство и отрочество» графа Толстого? Там есть один мальчик, герой всей поэмы <.»> Одним словом, это мальчик довольно необыкновенный, а между тем именно принадлежащий к этому типу семейства средне-высшего дворянского круга, поэтом и историком которого был, по завету Пушкина, вполне и всецело, граф Лев Толстой» (25, 32).

В заключение Достоевский отмечал, что «для прежнего русского дворянского строя, утверждавшегося на прежних помещичьих основаньях, пришел какой-то новый, еще неизвестный, но радикальный перелом, по крайней мере, огромное перерождение в новые и еще грядущие, почти совсем неизвестные формы <…> И если в этом хаосе, в котором давно уже, но теперь особенно, пребывает общественная жизнь, и нельзя отыскать еще нормального закона и руководящей нити даже, может быть, и шекспировских размеров художнику, то, по крайней мере, кто же осветит хотя бы часть этого хаоса и хотя бы и не мечтая о руководящей нити? Главное, как будто всем еще вовсе не до того, что это как бы еще рано для самых великих наших художников» (25, 35).

Ответом на эти вызовы времени, на надежды Достоевского увидеть великое произведение, стремящееся осмыслить «хаос» современной жизни и найти «руководящую нить», явилась «Анна Каренина». Новый роман Толстого отразил не только «радикальный перелом» в русской общественной жизни, но – в духовном развитии самого автора.

Случилось так, что Достоевский осознал это не сразу. Уже в следующем, февральском выпуске «Дневника писателя» 1877 года он признавался: «Сначала мне очень понравилось; потом, хоть и продолжали нравиться подробности, так что не мог оторваться от них, но в целом стало нравиться менее. Всё казалось мне, что я это где-то уже читал, и именно в «Детстве и отрочестве» того же графа Толстого и в «Войне и мире» его же, и что там даже свежее было. Все та же история барского русского семейства, хотя, конечно, сюжет не тот <…> И вот вдруг все предубеждения мои были разбиты. Явилась сцена смерти героини (потом она опять выздоровела) – и я понял всю существенную часть целей автора. В самом центре этой мелкой и наглой жизни появилась великая и вековечная жизненная правда и разом всё озарила <…> Последние выросли в первых, а первые (Вронский) вдруг стали последними, потеряли весь ореол и унизились, но, унизившись, стали безмерно лучше, достойнее и истиннее, чем когда были первыми и высокими. Ненависть и ложь заговорили словами прощения и любви. Вместо тупых светских понятий явилось лишь человеколюбие <…> Сословность и исключительность вдруг исчезли и стали немыслимы…» (там же, 52).

Еще полнее Достоевский развивал эту мысль о христианском идеале Толстого в главе «»Анна Каренина» как факт особого значения»: «А чтоб не погибнуть в отчаянии от непонимания путей и судеб своих, от убеждения в таинственной и роковой неизбежности зла, человеку именно указан исход.

Он гениально намечен поэтом в гениальной сцене романа еще в предпоследней части его, в сцене смертельной болезни героини романа, когда преступники и враги вдруг преображаются в существа высшие, в братьев, всё простивших друг другу…» И заключал: «Если у нас есть литературные произведения такой силы мысли и исполнения, то почему у нас не может быть впоследствии и своей пауки, и своих решений экономических? социальных, почему нам отказывает Европа в самостоятельности, в нашем своем собственном слове» (25> 202).

В литературе о Достоевском обстоятельно показано значение «Анны Карениной» для нового восприятия Достоевским Толстого7. Первым и подробно написал об этом сам автор «Дневника писателя».

Важное место в рассуждениях Достоевского занимает Левин, хотя и не alter ego автора, но близкий к нему герой. Достоевский полемизирует с уверенностью, Левина, что он «сам – народ». «Левин любит себя называть народом, но это, барич, московский барич средне-высшего круга, историком которого и был по-преимуществу граф Л. Толстой <…> Пусть он помещик, и работающий помещик, и работы мужицкие знает, и сам косит и телегу запрячь умеет, и знает, что к сотовому меду огурцы свежие подаются. Все-таки в душе его, как он ни старайся, останется оттенок чего-то, что можно, я думаю, назвать праздношатайством – тем самым праздношатайством, физическим и духовным, которое, как он ни крепись, а всё же досталось ему но наследству и которое, уж конечно, видит во всяком барине народ, благо не нашими глазами смотрит» (там же, 205).

С этой критикой созвучна жесткая самокритика Толстого. В «Исповеди» он признавался: «Со мной случился переворот, который давно готовился во мне и задатки которого всегда были во мне» (23,40). И Достоевский, как мы видим, первый почувствовал принципиальную важность и глубину этого начавшегося переворота в новом романе Толстого.

Интересно сравнить с анализом Достоевского суждения Фета об «Анне Карениной» в письмах к Толстому8. Высокие нравственные качества Левина определяются, по убеждению Фета, его сословной принадлежностью: «Для меня главный смысл «Карениной» – нравственно свободная высота Левина. Отнимите у Левина великодушие по породе – он будет врать,

отнимите состояние – он будет врать в окружном суде, сенате, в литературе, в жизни. Может ли голодающий быть ценителем роскошного обеда?» (2 мая < 1876 г.>). Фет не видит нового направления в творчестве Толстого, которое вскоре заметит и так четко определит Достоевский. Для него «Анна Каренина» – замечательный по своим художественным достоинствам роман о людях из светского общества и поместного дворянства, противостоящий демократической литературе: «В некоторых операх есть трио без музыки: все три голоса (в «Роберте») поют свое, а вместе выходит, что душа улетает на седьмое небо. Такое трио поют у постели больной – Каренина, муж и Вронский. Какое содержание и какая форма! Я уверен, что Вы сами достигаете этой высоты только в минуты светлого вдохновения, а то сейчас является так называемая «трезвая правда» Решетникова с тупым раздуванием озлобленных ноздрей» (2 марта < 1876 г.>). Так тонкий эстетический анализ сцены переходит в грубую тенденциозную полемику.

Если для Фета «Анна Каренина» – гениальный роман из жизни русского просвещенного дворянства, то для Достоевского – новое слово во всемирной литературе: «Во взгляде же русского автора на виновность и преступность людей ясно усматривается, что никакой муравейник, никакое торжество «четвертого сословия», никакое уничтожение бедности, никакая организация труда не спасут человечество от ненормальности, а следственно, и от виновности и преступности. Выражено это в огромной психологической разработке души человеческой, с страшной глубиною и силою, с небывалым доселе у нас реализмом художественного изображения. Ясно и понятно до очевидности, что зло таится в человечестве глубже, чем предполагают лекаря-социалисты, что ни в каком устройстве общества не избегнете зла, что душа человеческая останется та же, что ненормальность и грех исходят из нее самой и что, наконец, законы духа человеческого столь еще неизвестны, столь неведомы науке, столь неопределены и столь таинственны, что нет и не может быть еще ни лекарей, ни даже судей окончательных, а есть Тот, который говорит «Мне отмщение и Аз воздам»» (25, 201).

Через три десятилетия 21 сентября 1908 года в «Яснополянских записках» Д. Маковицкого отмечено: «Я сегодня продолжал читать второй том биографии Л. Н-ча Бирюкова. Сильно подействовала критика Достоевским «Анны Карениной». Я говорил об ней Л. Н., он пожелал прочесть и сказал – Достоевский – великий человек»9.

Во второй половине 70-х годов демократические и христианские идеалы Толстого отчетливо сближаются с идеалами Достоевского: «Я никогда не мог понять мысли, – писал Достоевский, – что лишь одна десятая доля людей должна получать высшее развитие, а остальные девять десятых должны лишь послужить к тому материалом и средством, а сами оставаться во мраке. Я не хочу мыслить и жить иначе, как с верой, что все наши девяносто миллионов русских (или там сколько их тогда народится) будут все, когда-нибудь, образованы, очеловечены и счастливы» (22, 31). В Записной тетради Достоевского сказано еще тверже: «С условием 10-й лишь части счастливцев я не хочу даже и цивилизации. Я верую в полное царство Христа» (24, 127).

Эта вера сближала Достоевского и Толстого. 29 мая 1881 года Толстой записал в «Дневнике»: «Разговор с Фетом и женой. Христианское учение неисполнимо. – Так оно глупости? Нет, но неисполнимо. – Да вы пробовали исполнять? – Нет, но неисполнимо» (49, 42).

Толстой и Достоевский были убеждены: исполнимо, но не в том смысле, что легко достижимо (это уготовано немногим и чаще всего скромным, незаметным людям), а в том, что, как напишет позднее Толстой, в послесловии к «Крейцеровой сонате», христианское учение дает человеку идеал, направление по компасу, который человек несет с собой и на котором он видит всегда одно неизменное направление и потому всякое свое отклонение от него. «Христианское учение идеала есть то единое учение, которое может руководить человечеством» (27, 92).

К такому пониманию отношений нравственного идеала и законов жизни (в данном случае – истории) близок Достоевский, сделавший запись для «Дневника писателя», не вошедшую в него: «Людовик 17-й. Этот ребенок должен быть замучен для блага нации. Люди некомпетентны. Это Бог. В идеале общественная совесть должна сказать: пусть погибнем мы все, если спасение наше зависит лишь от замученного ребенка, – и не принять этого спасенья. Этого нельзя, но высшая справедливость должна быть та. Логика событий действительных, текущих, злобы дня не та, что высшей идеально-отвлеченной справедливости, хотя эта идеальная справедливость и есть всегда и везде единственное начало жизни, дух жизни, жизнь жизни» (24, 137). И еще: «Основная идея и всегда должна быть недосягаемо выше, чем возможность ее исполнения, н<а>пр<имер> христианство» (24, 69).

Для Достоевского так же, как и для Толстого, кардинальное решение социальных проблем невозможно без нравствен

ного преобразования общества. «И вообще последний вывод, – пишет Достоевский в Записной тетради 1876 года, – ясно, что общество имеет предел своей деятельности, тот забор, о который оно наткнется и остановится, этот забор есть нравственное состояние общества, крепко соединенное с социальным устройством его, способствующим делу» (24, 100).

И Достоевский, и Толстой подчеркивают, что их вера опирается на народную нравственную традицию и лишена мистицизма: «Я православие определяю не мистическими веров<аниями>, а человеколюбием и этому радуюсь,..» – пишет Достоевский (24, 254). «Я вам ни одного мистического верованья еще не дал» (там же). И добавляет: «Я вам не представил ни одной мистической идеи» (24, 256). «Изучите православие, – продолжает он, – это не одна только церковность и обрядность; это живое чувство вполне, вот те живые силы, без которых нельзя жить народам. В нем даже мистицизма нет- в нем одно человеколюбие, один Христов образ» (24, 264).

Позже, в 1893 году, Толстой озаглавит свою книгу: «Царство Божие внутри вас, или христианство не как мистическое учение, а как новое жизнепонимание».

Первым, кто еще в начале 80-х годов обнаружил духовную близость Толстого и Достоевского, назвав их религиозные взгляды «своего рода ересью», был идейный антагонист их обоих Константин Леонтьев, автор известной книги «Наши новые христиане. Ф. М. Достоевский и гр. Л. Н. Толстой» (1882).

Этому предшествовал неприязненный отклик Леонтьева на Пушкинскую речь («О всемирной любви»), который вызвал резкую отповедь писателя в последней его Записной тетради (27, 51). Характер возражений Леонтьева очень точно и тонко определил С. Бочаров: «К выступлению Достоевского, свободному от каких-либо богословских претензий, христианскому по мысли и настроению, но, конечно, светскому по характеру и цели, была приложена мера «строгого и неуклонного церковного православия»…»10

Что касается «всемирной любви», то этот идеал был дорог и Толстому, и Достоевскому. «…Об общечеловеческой правде Льва Толстого», – записывает Достоевский в 1876 году (24, 166). И еще задолго до Пушкинской речи в январском выпуске «Дневника писателя» 1 $77 года он так формулирует свое понимание этой идеи: «Но дело тут вовсе не в вопросе: как кто верует, а в том, что все у нас, несмотря на всю разноголосицу, всё же сходятся и сводятся к этой окончательной общей мысли общечеловеческого единения. Это факт, не подлежащий сомнению и сам в себе удивительный, потому что, на степени такой живой и главнейшей потребности, этого чувства нет еще нигде ни в одном народе. Но если так, то вот и у нас, стало быть, у нас всех, есть твердая и определенная национальная идея, именно национальная. Следовательно, если национальная идея русская есть, в конце концов, лишь всемирное общечеловеческое единение, то, значит вся наша выгода в том, чтобы всем, прекратив все раздоры до времени, стать поскорее русскими и национальными» (25, 20). Это – важнейшая, основополагающая идея Достоевского, которую он вновь сформулирует в заключение Пушкинской речи: «Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только (в конце концов, это подчеркните) стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите» (26, 147).

Почти через два десятилетия, в трактате «Что такое искусство?» Толстой напишет: «Религиозное сознание нашего времени в самом общем практическом приложении его есть сознание того, что наше благо, и материальное и духовное, и отдельное и общее, и временное и вечное, заключается в братской жизни всех людей, в любовном единении нашем между собой <…> руководящею нитью всей сложной работы человечества, состоящей, с одной стороны, в уничтожении физических и нравственных преград, мешающих объединению людей, и, с другой стороны, в установлении тех общих всем людям начал, которые могут и должны соединять людей в одно всемирное братство» (30, 154).

В отличие от Достоевского, Толстой не считал это русской национальной идеей, но мечта о всемирном братстве объединяла их обоих.

  1. Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. в 90 тт. (Юбилейное). Т. 63. М. -Л.: ГИХЛ, 1934. С. 24. Далее ссылки на это издание, даются в тексте.[]
  2. Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым. 1870 – 1894. СПб.: Изд: Общества Толстовского музея, 1914. С. 259.[]
  3. Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников в 2 тт. Т. 2. М.: Художественная литература,’ 1964. С. 311.[]
  4. Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. в 30 тт. Т. 30. Кн. 1. Л.: Наука, 1988. С. 166. Далее ссылки на это издание даются в тексте.[]
  5. Достоевская А. Г. Воспоминания. М.: Художественная литература, 1971. С. 393.[]
  6. Жданов В. Любовь в жизни Льва Толстого. М.: Планета, 1993. С. 156.[]
  7. См.: Фридлендер Г. М. Достоевский и Лев Толстой (Статья вторая) // Достоевский. Материалы и исследования. Т. 3. Л.: Наука, 1978.[]
  8. Эти письма Фета будут опубликованы в томе «Литературного наследства»»А. Фет и его литературное окружение». Кн. 2. Отв. редактор Т. Г. Динесман.[]
  9. Маковицкий Д. П. Яснополянские записки // Литературное наследство. Т. 90 в четырех книгах. Кн. 3. С. 206.[]
  10. Бочаров С. Г. Сюжеты русской литературы. М.: Языки русской культуры, 1999. С. 357.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 2006

Цитировать

Розенблюм, Л. Толстой и Достоевский (Пути сближения) / Л. Розенблюм // Вопросы литературы. - 2006 - №6. - C. 169-197
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке