№4, 2006/Теория литературы

Тайна между ног. К истории «садистского» литературоведения в России

Веселое было время в начале девяностых годов – когда фамилия Золотоносов почему-то стала казаться неприличной! Стоило открыть какой-нибудь из тогдашних альманахов – вот хотя бы «Комментарии» (N 2, 1993), – и глаза разбегались: то ли вникать в «порнографическую» философию («Солнечный Анус» Ж. Батая1), то ли смеяться пародиям на «сексуальную мистику» (Е. Радов «Не вынимая изо рта»2) и фрейдистскую культурологию (С. Ануфриев, Ю. Лейдерман, П. Пепперштейн «Инспекция «Медицинская герменевтика»»3), толи наслаждаться «заветными» страницами классики («Лука  Мудищев»). Среди художников в ту славную эпоху модно было на Красной площади выкладывать своими телами слово из трех букв4  или, вернувшись к истокам кинизма, бегать на четвереньках в чем мать родила, лаять и кусать прохожих5. Ю. Мамлеев в те годы успешно оттачивал свое «анальное зрение»6, а В. Сорокин упорно прослеживал подъем «с анальной стадии <…> к первобытной оральности»7, добивался «текстуального оргазма»8  и посредством «вербальной копрофаги»9  расчищал «авгиевы конюшни гладкописи»10.

На эти годы как раз и пришелся расцвет «садистского» направления в отечественной филологии. Помню, на одном из тогдашних отчетных заседаний кафедры зарубежной литературы Литинститута выступал доцент И. Карабутенко, который среди своих достижений особенно выделил создание первого научного перевода «Философии в будуаре» маркиза де Сада. Из объяснений докладчика явно следовало, что степень научности для него прямо пропорциональна степени обсценности: чем обильнее ненормативная лексика, чем прихотливее ее словообразовательные вариации и длиннее цепочки «терминологических эквивалентов»11, тем более научным является перевод.

Ознакомившись вскоре с шедевром де Сада – Карабутенко, я убедился: действительно, эта книга, напечатанная тиражом 220000 экземпляров (!)12, могла бы тогда претендовать на побитие всероссийского рекорда «непечатности». В своем «научном» усилии переводчик, кажется, умудрился не только вытеснить из своего текста читателя, но и – страшно сказать – учинить акт садизма над самим де Садом. Забавно было наблюдать, как интенсивнейшие гиперболы «французского» разврата тушуются под натиском вдруг внедрившегося в текст русского «мужичка», щелкающего «матерным загибом» наподобие Соловья-разбойника. Так вот что, оказывается, понимал филолог Карабутенко (вернее, «бессознательное» филолога Карабутенко) под научностью – филологический террор над объектом исследования (перевода).

Не удивительно, что тогда же мое внимание привлекла книга с соответствующим названием – «Террорологики» М. Рыклина, в которой опять-таки не обошлось без де Сада. В этой монографии, одной из открывающих серию «Философия по краям», маркиз занял свое законное место – в итоговой главе. Здесь утверждается: «Весь вопрос <…> в том, можем ли мы судить де Сада в соответствии с критериями современной ему словесности или же мы соглашаемся принять новые критерии, которые выработал он сам. В последнем случае и всю остальную литературу придется оценивать в соответствии с этими новыми критериями»13. Как наглядное приложение этого нового, «садистского» критерия были восприняты мной размышления Рыклина по поводу мухинской Колхозницы. Рассказывая о том, как члены правительственной комиссии и лично тов. Сталин искали в лице Рабочего и в складках юбки Колхозницы тайные знаки (профиль Троцкого, зашифрованное изображение Ленина?), автор «Террорологик» комментирует: «Сначала фары сталинской машины осветили ноги и юбку Героини – здесь, как в детской игре, так и хочется крикнуть «горячо, горячо, Иосиф Виссарионович!» – но потом скользнули по талии и выше, выше». Значит, все же в фигуре Колхозницы скрывалась некая тайна, только искали ее не там: «…если смотреть с пьедестала, можно видеть, что у статуи Колхозницы имеется между ног отверстие-люк (скрытый вторичный половой признак). Бросается в глаза нефункциональность этого отверстия: ведь для чисто технических целей значительно удобнее, чтобы оно было проделано, скажем, в ее огромной ноге. Но внешняя, видимая правда образа обернулась замаскированной физиологической правдой; более того, как будто для большего правдоподобия внутренности Колхозницы были выкрашены красной и оранжевой краской. Т. е. женщина не просто навязывалась жизни как политический символ, но была наделена реальной репродуктивной функцией…»14  Это открытие Рыклина – тайна прячется между ног – было с благодарностью подхвачено «садистской» критикой.

Но вот что интересно: если западные последователи Фрейда и поклонники де Сада чинно занимались Бодлером, Лотреамоном, Батаем и Жене, то наша доморощенная «сексуальная» критика, не желая ограничиваться Сорокиным и иже с ним, почему-то прежде всего «поворотила на детей» – к школьной программе и детскому чтению.

Именно поэтому в упомянутом издании карабутенковского де Сада я обратил внимание на одну забавную – «педагогическую» – деталь. «Философия в будуаре», как известно, начинается с эпиграфа: «Матери накажут своим дочерям читать эту книгу», глумливо пародирующего строки из предисловия Ж. -Ж. Руссо к «Новой Элоизе» («…Если вопреки заглавию девушка осмелится прочесть хотя бы страницу [романа] – значит, она создание погибшее…»). Чем же заканчивается книга? Уже в выходных данных на последней странице значатся слова: «Отпечатано <…> в ордена Трудового Красного Знамени ПО «Детская книга»». Курьезная кольцевая композиция «научного» издания «Философии в будуаре» показалась мне тогда симптоматической, как и название той главы, в которой Рыклин распространяется насчет Колхозницы, – «Пионеры детства».

Один из первых уроков «садистского» обращения с отечественной школьной и детской классикой продемонстрировал мэтр структурализма А. Жолковский15  в статье «Морфология и исторические корни «После бала»». Символично, что образцово-показательному насилию был подвергнут толстовский рассказ, посвященный именно теме насилия. Уже в первых строках статьи настораживает слово «архаический»: по опыту знаем, что когда интерпретатор обещает «углубить принятую трактовку <…> в свете некоторых архаических моделей, присутствующих в рассказе лишь подспудно» (Ж, 109), это значит, что текст будут пытать. И точно: как только речь заходит об «архаических моделях», Жолковский тут же прибегает к жестокой подтасовке: «…поскольку, – рассуждает автор статьи, – татарин <…> выступает своего рода заместителем Вареньки, то сцена (истязания. – М. С.) в целом символизирует вытеснение светской любви любовью к страдающему телу Христову» (Ж, 116). Хорошо, не станем допытываться, каким образом второй тезис следует из первого, но помилуйте: почему татарин не может просто восприниматься в связи и по контрасту с Варенькой, почему он непременно должен «выступать» ее «заместителем»?

А вот почему – для прямой конфронтации филолога с замыслом Толстого. Это заметно уже в преамбуле к основной части статьи: «Приведенным анализом броской двухчастной композиции «После бала» и вытекающей из него интерпретацией можно было бы удовлетвориться, если бы не оставляемое ими ощущение черно-белой плакатности, тогда как в этом маленьком шедевре о любви и смерти интуитивно чувствуется более глубокая архетипическая подоплека» (Ж, 117). Неспроста риторика Жолковского так витиевата («можно было бы», «если бы», «тогда как») и темна (с тавтологическим параллелизмом «ощущение» – «интуитивно чувствуется»). Это знаки двусмысленности: «ощущение черно-белой плакатности» вызывает у филолога именно замысел писателя, а чувство «более глубокой архетипической подоплеки» предваряет домыслы самого автора статьи.

Ведь как из текста, так и из контекста (хотя бы даже очерченного в статье) с очевидностью следует, что Толстой не имел намерения писать «маленький шедевр о любви и смерти». Речь в рассказе идет о другом: писатель уличает «высокое и прекрасное» элитарной культуры, выявляя ее скрытые основания – насилие и ложь. Схематическая ясность идеи (не «плакатной», а проповеднической) при сложности и изощренной парадоксальности приемов – такова обычная тактика Толстого в достижении эффекта неотразимой убедительности; всякие «архетипические подоплеки» только повредили бы замыслу, поскольку отвлекли бы читателя от главного. Все это хорошо известно Жолковскому, но, видимо, представляется ему слишком банальным. Он хочет «непременно сказать то, что никто не говорит»1616, поэтому ему приходится мимоходом «казнить автора» и самому стать «подставным автором»1717.

«Углубление» филолога в захваченный им текст начинается с нарциссического любования своими «ощущениями» и «интуициями», а завершается садистским навязыванием автору некой «бессознательной» стратегии (Ж, 129 – не оксюморон ли это на грани абсурда?). Куда же несет интерпретатора его «поток сознания», какое направление он приписывает «бессознательному» автора, где искомая глубина? Тайна скрывается опять-таки в той точке, где соединяются «любовь и смерть», – между ног. Фигура Вареньки освещается критическими «прожекторами»: «белизна платья, перчаток и башмачков» («цвет смерти»), «перышко» (соотносящее героиню рассказа с жар-птицей, то есть с «невестой-вредителем»), «бронзовые одежды» (метафора рассказчика не относится прямо к Вареньке, но это все равно, ведь они так идут «деве-воительнице» – Ж, 120)… Горячо, горячо, Александр Константинович! И вот – «эврика»: «Он (герой рассказа. – М. С.) должен преодолеть физическое сопротивление женщины <…> символизирующее вызов его мужской силе, в частности, преодолеть страх перед vagina dentata (то есть перед «женщиной… с зубами в промежности»…» – Ж, 121 – 12218).

Итак, следуя за интерпретатором, «после бала» мы попадаем в страшную сказку, где «роль колдуна» играет вовсе не полковник (Ж, 126), а сам интерпретатор. Все персонажи, да и детали толстовского рассказа превращаются под его магическим воздействием во что-то иное. Так, истязаемый татарин – уже ни в коем случае не татарин: он превращается в «двойника героини» (наказание шпицрутенами в таком случае – «символическая дефлорация» – Ж, 122, «гипербола брачного насилия» – Ж, 126) или, если употребить другое заклинание, – в заместителя героя (тогда наказание шпицрутенами уже инициирует жениха – Ж, 126).

Выводы статьи отмечены тем же колдовским соединением оборотничества и лукавой уклончивости. «На фоне Серебряного века, с его интересом к пряному синтезу культурных моделей» (не правда ли, пример автометаописания?), рассказ представляется Жолковскому «христианским в самом аскетическом смысле слова» (в нем Толстой будто бы «разыгрывает свой вариант перехода от язычества к христианству»). Но вот, по мановению филологической волшебной палочки, меняется фон и вместе с ним смысл рассказа. А заклинания все те же – «подспудные мотивы» и «подоплека»: «… учет декадентского контекста, с одной стороны, и возможных подспудных мотивов, характерных для позднего Толстого, с другой, позволяет предположить менее благочестивую подоплеку – вынесение на свет и разыгрывание, хоть бы и в ключе морального осуждения, противоречивого комплекса страха перед сексом и насилием и одновременного притяжения к ним» (Ж, 129). Все, на что направляет Жолковский свою волшебную оптику, начинает двоиться – контекст (Серебряный век и декадентство), «культурные модели» (язычество и христианство), «бессознательные стратегий» (осуждение и разыгрывание), авторские «подспудные модели» (страх и притяжение). И что же в результате? Какими словами завершаются запутанные виражи филологического «дискурса», защищенного двойными рядами оговорок («возможные» мотивы, «хотя бы и», «позволяет предположить»)? Притяжение к сексу и насилию. А доказательства? «Но ограничимся сказанным» – так филолог-колдун ускользает от ответственности, вновь, как и в начале статьи, обернувшись скромным академическим начетчиком.

Но не стоит воспринимать все, сказанное Жолковским, всерьез. Ключевое слово в последнем абзаце статьи – «разыгрывание», дважды повторенное и подмигивающее двумя значениями. О стратегии бывшего строгого структуралиста (вполне сознательной) еще полтора десятилетия назад было сказано: «щегольство», «пижонство»: в его «»поздней манере» средством <…> достижения (эффекта. – М. С.) сделалась блестящая интертекстуальная игра, остроумные сопоставления несопоставимых, казалось бы, текстов и цитат. Сами цитаты, бывает, не очень-то точны – с точки зрения традиционной филологии это нарушение основополагающих требований научности; но в том-то и дело, что приоритетную цель для исследователя составляет здесь нечто иное»## Зенкин С.

  1. Из текста Батая, называвшего себя «порнографом», также следует, что он очень любит природу: «Море непрерывно онанирует», «Земной шар покрыт вулканами, которые служат ему анусами», «Земля дрочит подчас с неистовством, и все рушится на ее поверхности».[]
  2. «Я монолиз. Монолизы составляют примерно половину русских и четверть украинцев. Мы трахаемся и беременеем через мастурбацию мочек ушей».[]
  3. »Это скрещение заставляет нас, в память о Фрейде, интерпретировать улицу 25 Октября как некий «анальный проход», «прямую кишку» (вспомним у Фрейда хрестоматийные «взятие напрокат вагины», «столбики монет», «столбики кала», «столбики фаллосов»). Эта «прямая кишка» завершается роскошным Анусом <…> – ГУМом». []
  4. Акция А. Осмоловского (1991). Характерно, что в настоящее время скандально известный акционист сам сетует, что «художественный жест превратился в капустник, веселые смешки и розыгрыши» (Время новостей, N 234. 23 декабря 2004), – впрочем, не без корыстного лукавства[]
  5. Акция «Человек-собака» О. Кулика (1994). Как и Осмоловский, в данный момент пытается сменить стратегию, заявляя: «Акций больше не будет!»[]
  6. Рыклин М. Террорологики. М. -Тарту: Эйдос, 1992. С. 48.[]
  7. Рыклин М. Медиум и автор. О текстах Владимира Сорокина // Сорокин В. Собрание сочинений. М.: Ad Marginem, 1998. Т. 2. С. 741.[]
  8. Золотоносов М. Окорок Сорокина под соусом «Модерн» // Афиша. 2002. N 8 (79).[]
  9. Смирнов И. Владимир Сорокин. Путь Бро // http://www.artpragmatica.ru/adm/preview/index.php?uid=306.[]
  10. Бавильский Д. Полтинник Сорокина // http://www.vz.ru/columns/2005/8/10/3542.html.[]
  11. Felix Ikshin. Двуликий Анус (фантазия на французские темы для балалайки с оркестром) // НЛО. N 2. 1993. С. 334.[]
  12. Маркиз де Сад. Философия в будуаре. М.: МП «Проминформо», 1992.[]
  13. Рыклин М. Террорологики. С. 187.[]
  14. Там же. С. 138 – 139.[]
  15. Жолковский А. Морфология и исторические корни рассказа Л. Толстого «После бала» // Даугава. 1990. N 12; Жолковский А. Морфология и исторические корни «После бала» // Жолковский А. Блуждающие сны. М.: Советский писатель, 1992. Цитаты даны по последнему изданию; в дальнейшем ссылки на него, будут обозначаться в тексте (Ж) с указанием страницы.[]
  16. Из записи Л. Гинзбург по поводу эссе М. Эпштейна «Очередь» (Гинзбург Л. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб.: Искусство-СПБ, 2002. С. 343). Пройдет десять лет после появления этой записи, и сама Л. Гинзбург станет предметом странных интерпретаций. Так, К. Кобрин признается, что понять прозу Гинзбург ему помогло чтение «Сверхчеловеческих супертекстов» Я. Могутина, «написанных на первый взгляд не чернилами, а спермой» (Кобрин К. Письма в Кейптаун о русской поэзии и другие эссе. М.: Новое литературное обозрение, 2002).[]
  17. См.: Компаньон А. Демон теории. Литература и здравый смысл. М.: Издательство им. Сабашниковых, 2001. С. 61 – 62.[]
  18.  Жолковский цитирует Проппа (Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки. Л.: Издательство ЛГУ, 1946. С. 308).[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №4, 2006

Цитировать

Свердлов, М.И. Тайна между ног. К истории «садистского» литературоведения в России / М.И. Свердлов // Вопросы литературы. - 2006 - №4. - C. 67-82
Копировать