Судьба текстов в контексте судьбы
Текстологией произведений И. Бабеля никто еще всерьез не занимался, и это, видимо, в первую очередь определяется общим состоянием текстологии русской литературы советской эпохи.
Полезнейшая серия исследований «Вопросы текстологии», начатая ИМЛИ в 1957 году, не случайно забуксовала именно после четвертого выпуска – «Текстология произведений советской литературы» (М., 1967). В предисловии к этому сборнику был перечислен целый ряд как общих, так и специфических трудностей, возникающих у текстолога при обращении к художественному материалу советского времени: «хаотическое состояние рукописного наследия большинства писателей»; «ревнивое и нетерпимое» отношение к исследователям «лиц, распоряжающихся писательскими рукописями»; «обилие и даже изобилие печатных источников», зачастую еще и замаскированных псевдонимами и криптонимами; необходимость анализа вариантов, с выделением основных, а так же – «чрезвычайно трудоемкой, громоздкой» сверки всех существующих прижизненных источников, без чего невозможно установить объем авторской работы над текстом или даже просто «очистить» текст от типографских искажений и опечаток, и т. д. и т. п.
Здесь же, хотя и более глухо, упомянуты «внешние причины» (какие из них «внешние», а какие – «внутренние», впрочем, в каждом отдельном случае надлежит устанавливать!), в результате которых определение «последней творческой воли автора» и реконструкция основного («канонического») текста вырастают в текстологии советской литературы в проблему «трудную, запутанную, иногда неразрешимую». Предисловие сводит их главным образом к «редакторскому вмешательству» 1 – в 1967 году еще Нельзя говорить о диктате идеологической цензуры, об утаивании архивов и документов, о компромиссах и конформизме самих писателей, иногда губительно снижающих художественное качество текста…
С той поры многие препятствия на пути текстологической работы устранены, других стало меньше, но большинство проблем, увы, сохранило свою актуальность. И главная из них, быть может, заключается в том, что катастрофически не хватает кадров квалифицированных текстологов: слишком долго текстология советской литературы и прямо связанное с ней комментирование были государству ненужны, «неудобны», а подчас и опасны. (Вспомним, какой переполох, завершившийся строгой партийной «дозировкой» архивных публикаций и комментариев, возник после выхода в свет злополучного 65-го тома «Литературного наследства»»Новое о Маяковском»!)
Общее состояние «советской» текстологии, разумеется, не могло не сказаться и на всех уровнях конкретной текстологической работы. Прежде всего это касается судьбы творческого наследия писателей репрессированных. Тут была не только свернута вся издательско-публикационная деятельность, но и прекращены историко- литературные исследования в целом, «подпитывающие» текстологию, органически включающие ее в свой состав.
Г. Белая в 1989 году удручалась: «За границей о Бабеле написано много книг и прекрасных статей. Бабеля сравнивают с М. Шагалом и К. Малевичем, великими итальянскими живописцами и художниками-экспрессионистами, классиками русской, французской, польской и других литератур. В глубоких исследованиях имя Бабеля рассматривается в контексте величайших имен мировой литературы. И только мы молчим» 2.
«Молчание» это, разумеется, не абсолютно. Прижизненная библиография литературно- критических работ о Бабеле в России довольно обширна, – первый отзыв о его рассказах в горьковской «Летописи», рассказах художника, как бы уже миновавшего пору ученичества, появился в журнальном обзоре в 1916 году, а первый сборник литературоведческих исследований – в 1928 году, спустя всего четыре года после того, как имя Бабеля стало в Советском Союзе известно широкой читательской аудитории. «Молчим» мы – о Бабеле, вернувшемся в отечественную литературу в конце 50-х, после двадцатилетнего насильственного своего «изъятия». Четыре года хватило писателю, чтобы стать знаменитым, и четырех десятилетий оказалось мало, чтобы феномен этой славы сколько-нибудь достойно объяснить: в 1972 году вышла в свет маленькая книжка о Бабеле Ф. Левина, выполненная в традиционном жанре «очерка жизни и творчества», совсем недавно – сборник трех авторов (Г. А. Белой, Е. А. Добренко и И. А. Есаулова) о «Конармии» да защищены три кандидатских диссертации. В зарубежной же русистике (преимущественно – англоязычной) Бабелю посвящены десятки монографий и сотни статей3.
Правда, в последние годы российская «бабелиана» стала быстро нарастать, а на горизонте замаячила даже, судя по отдельным публикациям, своеобразная и весьма «модерная» монография двух русских «американцев» – А. Жолковского и М. Ямпольского – «Бабель/Babel». И все же трудно отделаться от ощущения, что новая русская (российская) наука о литературе и литературная критика предпринимают в направлении Бабеля только первые шаги, а текстология – к первым шагам готовится…
Ни в коей мере не претендуя на роль текстолога, я вынужден был столкнуться с текстологическими проблемами при подготовке к изданию двухтомника, куда будут включены не одни лишь избранные произведения Бабеля, но и наиболее заметные статьи о нем в прижизненной критике, мемуары и т. д. Столь широко взятая тема вольно или невольно побуждает взглянуть на ситуацию, сложившуюся с изданием творческого наследия Бабеля, «панорамно», попытаться осмыслить ее в целом.
К тому же пришлось заняться сверкой; – к сожалению, пока выборочной, – переиздаваемых сегодня текстов с прижизненными изданиями (преимущественно – последними), находившимися под контролем очень внимательного к корректурам автора. Материал такой сверки коллективно и постепенно накапливается – и в двухтомнике, изданном в 1990 году А. Н. Пирожковой, и в зарубежных публикациях. Э. Зихер, например, даже вынес некоторые результаты сверки в комментарий к сборнику прозы Бабеля «Детство» и другие рассказы», выпущенному в Иерусалиме (библиотека «Алия») в 1979 году. Однако, к сожалению, от переиздания к переизданию накапливаются и ошибки. Имея же в виду необходимость сквозной сверки всех без исключения прижизненных изданий, здесь действительно предстоит огромная и трудоемкая работа.
Мой обзор распадается как бы на два текстологических «сюжета». Один из них связан с проблемой выявления полного объема авторского наследия или хотя бы возможных представлений об этом объеме. В силу сложившихся исторических обстоятельств рассуждения на подобную тему приобретают сугубо гипотетический характер (следовало бы назвать их «текстологическими фантазиями»). Второй «сюжет» образуется вполне конкретными эдиционными проблемами и фактами. Однако и в том и в другом случае вопросов у меня значительно больше, чем ответов, ибо и в плане текстологическом Бабель выглядит фигурой не менее загадочной, чем в биографическом или историко-литературном.
Остается утешать себя мыслью, что в нашем профессиональном «застолье», когда все известное всем присутствующим известно, именно вопросы и представляют наибольший интерес.
- Изданный Бабель
Арест, конфискация архива, гибель в самом зените творческих возможностей и славы (расстрелянному писателю не исполнилось и сорока шести лет) – все это накладывает на его судьбу мрачный, трагический колорит. Так оно и было на самом деле. Скрытый драматизм – не только эхо финала, им окрашена вся жизнь Бабеля. Окрашена, несмотря на ранний стремительный взлет, огромный художественный авторитет, мировую известность. Его дух, интеллект и талант одерживали победы над одиночеством, болезнями, жестокостью социальных и материальных альтернатив. Трудно давались ему блистательные успехи в борьбе с сопротивлением слова. Опасны и тяжелы были попытки обуздать сталкивающиеся стихии разных культур, одержимость еврейской темой. Непривычным и чуждым отечественной традиции выглядело с юношеских лет воспитанное тяготение к европейской прозе.
Ключ к биографии и личности Бабеля пока не найден, хотя исписаны на эту тему горы бумаги. И предлагать его – не входит в задачи нашего обсуждения. Собственно, я и коснулся широкого круга этих проблем лишь для того, чтобы по закону контраста (излюбленному бабелевскому приему) свести воедино две, казалось бы, «несовместные вещи» – мучительность внутренней и сравнительную благополучность внешней жизни Бабеля – виртуоза издательской предприимчивости, великолепного рассказчика и желанного гостя во всех домах, человека с огромными связями в «верхах»…
Вот некоторые выразительные библиографические данные.
Начиная с 1925 года книги Бабеля выходят в свет ежегодно, а то и по нескольку раз в год. В 1925 году книжный дебют его ознаменован сразу тремя названиями. В 1926 году-пять книг. В 1927 – шесть. В 1928 – две. В 1930 – две. В 1931 – две. В 1932 – одна. В 1933 – одна. В 1934 – одна. В 1935 – две. В 1936 – две4.
В книжной библиографии пропущен, пожалуй, только 1929 год, но если прибавить к ней многочисленные издания «Конармии» на иностранных языках (начиная с года выхода книги в России, когда в 1926 ее сразу же перевели на немецкий и французский, в 1929 – на английский и т. д.), то подобным списком литературы в Советском Союзе мог похвастаться далеко не каждый даже известный советский писатель.
Обширности этой библиографии немало способствовало то, что книги у Бабеля по большей части были «тонкие» (например, в серии «Библиотеки «Огонька» или «Универсальной библиотеки»), а в более солидных сборниках он чаще всего варьировал один и тот же основной состав, добавляя к нему малую толику нового. Тем не менее изданий, да еще всякой безымянной и небезымянной работы (преимущественно – в кинематографе) было достаточно, чтобы «добывать… их (денег. – В. К.) столько, что хватило бы, – как уверяет Бабель сестру в 1934 году, – выстроить дом и дачу и купить автомобиль и кататься по всем Крымам и Кавказам <…>» (1, 343).
За исключением рассказов «Фроим Грач», и «Мой первый гонорар» (вариант – «Справка»), Бабель практически опубликовал все, что сам предлагал в печать и считал для публикации готовым. Вся его литературная деятельность после «Конармии» проходила под натиском журналов и издательств («Редакции рвут на части – я не поспеваю за их требованиями» – 1, 321), что позволяло ему заключать множество договоров и получать авансы, которые он не «отрабатывал» из-за привычки годами доводить каждое произведение до совершенства.
В этом отношении Бабеля, конечно же, нельзя сравнить с обречёнными в СССР к концу 20-х годов на молчание Е. Замятиным или М. Булгаковым; О. Мандельштамом, затравленным чекистами задолго до ареста; А. Ахматовой, женой расстрелянного Н. Гумилева, с ее вечным заложником- сыном, отбывающим тюремные сроки в назидание и предупреждение матери; с крестьянскими поэтами и прозаиками (Н. Клюевым, С. Клычковым и др.), которых советская критика идеологически уничтожала на страницах газет и журналов на протяжении многих лет, пока они все до одного не были уничтожены физически…
При всех материальных тяготах и унижениях, связанных главным образом с необходимостью содержать семью, проживающую за границей, и мучительным своим «долгописанием», Бабель был, что называется, литератором преуспевающим и в каком-то смысле даже властями обласканным. Давалось это ему множеством жизненных компромиссов, активным участием в общественно-литературной жизни страны, неизменной лояльностью (на публицистическом уровне) в отношении к советской власти и социализму, тщательным выстраиванием собственной «автобиографии», которая вынужденно приобретала мифологизированный характер, и т. п.
В художественном тексте, однако, этих компромиссов – ни политических, ни эстетических – Бабель себе не позволял. Стремление «соблюсти чувство достоинства и чистоту и гордость в работе <…>» (из письма матери 14 декабря 1930 года – 1, 311) было развито в нем до крайнего предела. В беседе с читателями на вечере, организованном 28 сентября 1937 года журналом «Литературная учеба», Бабель имел все основания сказать о своих произведениях: «Я считаю, что те вещи, которые написаны, могли быть лучше, проще <…> Единственное, что меня не огорчает, это то, что мне не приходится брать свои слова обратно» (2, 404).
Выступая на съезде писателей в 1934 году, он позволил себе сострить по поводу афоризма Л. Соболева, принятого всеми «на ура», о том, что партия и правительство дали-де советским писателям все, отняв у них только одно – право писать плохо: «Это было очень важное право, и отнимают у нас немало…» (2, 382). Аудитория весело смеялась, но Бабель знал, что говорил, знал, что с точки зрения партии и правительства «пишет плохо» и «хорошо» вряд ли писать будет: не случайно весьма опасный представитель партии и правительства Семен Михайлович Буденный уже в 1924 году за первые рассказы «Конармии» назвал его «дегенератом от литературы» 5.
Как случилось, что Бабель издал практически все, что хотел издать, и в 20-х и в 30-х (а это было еще труднее!) годах, объяснить удовлетворительно и сегодня очень непросто. Компромиссы компромиссами, но – надо отдать должное партии и правительству, создавшим весьма изощренный цензурно- редакторский аппарат, – «чуждый» текст советская власть умела распознавать превосходно.
Сегодня совершенно очевидно, что многие претензии, предъявляемые писателю прижизненной критикой, были в своем существе абсолютно точны (иное дело, что полвека спустя мы можем перечитывать их, – как в старом еврейском анекдоте, – с прямо противоположным акцентом и превращать их в похвалу его проницательности). Вот, например, как прочитывал пьесу «Мария» весьма образованный (закончил философский факультет Цюрихского университета задолго до революции) и политически «тертый» критик Исай Лежнев (бывший «сменовеховец», высланный во второй половине 20-х годов из СССР, вымоливший прощение, вернувшийся в 1930 году и принятый в ряды ВКП(б) специальным решением Политбюро!): «Сюжет пьесы, обрисованные в ней характеры, ситуации, разговоры живых людей, – все построено так, что зрителю (буде дошло бы дело до постановки «Марии» в том виде, в каком она написана сейчас) взгрустнется: какие хорошие люди погибли, какие нежные цветы раздавлены топотом революции! Собственно, даже не топотом, ибо в топоте есть свой пафос… Не молодая буйная сила восходящего класса давит героев пьесы, а невидимая фатальная махина: заградиловка, «матросня», Чека» 6.
Добавим к этому меткому наблюдению, объективно адресованному не иначе как в наблюдающие «инстанции», что Лежнев – не частное лицо, а заведующий отделом литературы и искусства газеты «Правда» и что статья его «Новая пьеса И. Бабеля» напечатана на тех же страницах журнала «Театр и драматургия», где и сама пьеса (на одних и тех же буквально – под текстом пьесы, «в подбор», а значит, читателю за оценкой далеко ходить не надо и опасность превратиться в «зрителя», «буде дело дойдет до постановки», ему практически не грозила…).
Понимал ли Бабель, по какому краю он ходит? Его «долгописание» и молчание становятся в 30-е годы не просто притчей во языцех, но поводом для многозначительных политических намеков. Мифический «советский читатель» ждал от Бабеля воспевания новой советской действительности – начиная от какой-нибудь «тов. Новиковой», обращающейся к Бабелю с письмом в многотиражной газете «Натиск» (журналист С. Урицкий в том же номере газеты за 5 августа 1937 года объясняет Бабелю, что «ее устами спрашивали тысячи людей нашей страны» – 1,463), и до А. Фадеева, который, будучи одним из руководителей Союза писателей СССР, чувствует обязанность сказать в 1937 году Бабелю – и еще нескольким бывшим «попутчикам» – всю «правду»: что они «оторвались от жизни, отяжелели, стали наблюдателями» и что пора им «опять пойти «в люди», окунуться в гущу нашей жизни» 7.
Бабель постоянно оправдывается, «кается», ерничает («Мне трудно тут не присоединиться к хору жалующихся на товарища Бабеля» – 2, 384), обещает («Слово свое я сдержу <…> подготовительный этот период кончается» – 1, 355), убеждает читателей, что еще не до конца подготовил и «очистил себя», дабы «учить» и быть достойным «представителем <…> новых людей нашей страны» – 2, 386). В 1930 году он даже Буденного пытается превратить в своего союзника: «Я не могу больше писать так, как раньше, ни одной строчки. И мне жаль, что С. М. Буденный не догадался обратиться ко мне в свое время за союзом против моей «Конармии», ибо «Конармия» мне не нравится» 8.
На Первом съезде писателей он разыгрывает по поводу своего «молчания» целый пропагандистско-идеологический скетч, восхваляя доброту и чуткость «нашей страны», советского читателя по отношению к нему, Бабелю. И. Эренбург в речи на съезде пытается защитить Бабеля от привычных обвинений: «Я вовсе не о себе хлопочу. Я лично плодовит как крольчиха <… > но я отстаиваю право за слонихами быть беременными дольше <…> Когда я слышу разговоры – почему Бабель пишет так мало… я чувствую, что не все у нас понимают существо художественной работы» 9. Однако Бабель неожиданно отвергает «заступничество»: «Надо сказать прямо, что в любой уважающей себя буржуазной стране я бы давно подох с голоду, и никакому издателю не было бы дела до того, как говорит Эренбург, кролик я или слониха <…> А вот здесь, в нашей стране, интересуются – а он кролик или слониха, что у него там в утробе, причем и не очень эту утробу толкают <…>»10.
Вопрос «понимал ли Бабель» применительно к художнику такого масштаба и такой биографии вообще наивен. Много лет спустя после его смерти И. Эренбург в мемуарной эпопее «Люди, годы, жизнь», вспоминая о своем душевном состоянии накануне войны, горестно заметил: «Все мне было непонятно; я терзался, и не было мудрого Бабеля, к которому я когда-то приходил за объяснениями…»11
Бабель вел свою «игру» с партийно-государственной системой, продумывая на много ходов вперед, и за рассказ «Гапа Гужва», где героиня издевательски вопрошала свирепствующего «коллективизатора», будет ли в «колгоспе» (колхозе) «житье блядям», расплачивался позднее подготовкой целого номера журнала «СССР на стройке», пропагандирующего успехи колхозного движения на Украине. А «Фроима Грача», который мог вызвать на Лубянке весьма болезненную реакцию, он предлагал в печать лишь после того, как уже был «прикрыт» опубликованной годом раньше «Дорогой».
Знал он, на что идет, и когда закончил пьесу «Мария», о чем в письме родным 2 мая 1933 года сообщал: «Я завершил геркулесов труд – пьесу. Поскольку, конечно, она не соответствует «генеральной линии партии», ее ждет нелегкая судьба, но художественные достоинства всякий непредвзятый читатель вынужден будет за ней признать. Положения и характеры здесь совершенно новые, никогда прежде мной не использованные, и я буду счастлив, если все это пройдет» 12. Вероятно, о «Марии» говорится и в письме сестре 23 декабря 1933 года: «Рукопись переписываю и дня через два пошлю в Москву, вот начнется суета литературной братии…» (1,340).
По воспоминаниям русского публициста-эмигранта Б. Суварина, писавшего в то время книгу о Сталине, Бабель уже в 1932 году в Париже без каких-либо иллюзий нарисовал ему картину развала экономики и массовых репрессий в СССР. Донесения агентов Лубянки, «разрабатывающих» Бабеля с 1934 года, позволили составить выразительный «меморандум» его высказываний. В 1934 году: «Люди привыкают к арестам, как к погоде». В 1937-м: «Советская власть держится только идеологией». В 1939-м: к тем, кто «отмечен печатью таланта», один подход – «арестовать – расстрелять!..»13
Чуть позже мы очертим предполагаемый круг произведений, которые Бабель напечатать не успел или не захотел. Но удивляться, пожалуй, надо другому: количеству напечатанного вопреки официальным критериям и установкам. И не об одной ведь «Марии» или «Гапе Гужве» идет речь. «Колывушку» автор никаким журналам, судя по всему, не предлагал: слишком уж было опасно. И превосходный рассказ этот, сказавший о коллективизации больше многих современных объемистых романов, увидел свет лишь в 1963 году, причем сначала не в Москве, а в Нью-Йорке. Однако в подавляющем большинстве случаев Бабель публикаций добивался, опровергая сложившееся у его современников впечатление, будто он все написанное рад бы отложить на «после смерти».
В дневнике 1931 года В. Полонский с тревогой и невольным восхищением зафиксировал: «Несколько дней назад дал три рукописи, – все три насквозь эротичны. Печатать невозможно. Это значило бы угробить его репутацию как попутчика (даже как «попутчика»! – В. К). Молчать восемь лет и ахнуть букетом насыщенно эротических вещей <…> Но вещи замечательные»14.
Какие же рассказы мог показать Бабель? Скорее всего «Гюи де Мопассана», «Улицу Данте» и «Мой первый гонорар». Так вот «Гюи де Мопассана» он напечатал в 1932 году в журнале «30 дней», помимо Полонского, и репутацию не угробил – чистейшей воды классика, рассказ о природе творчества, а не об эротическом приключении. Затем в 1933 году разыгралась идентичная история с «Улицей Данте», «Моим первым гонораром», «Фроимом Грачем» и «Нефтью». Все они были рекомендованы самим Горьким в горьковский же альманах «Год XVI», но редколлегия альманаха настолько испугалась первых трех, что заодно «выплеснула» и «Нефть», вполне проходимую и написанную не иначе как для того, чтобы отчитаться по графе «современность».
Обмен репликами между членами редколлегии на полях бабелевских рукописей по-своему замечателен: качество произведений обсуждать не приходится (оценить его способен, надо полагать, даже Павленко), и потому перед нами – почти пантомима «соучастников», разговор жестами и подмигиваниями. «Бабель – «Нефть», «Фроим Грач», «Улица Данте» – против. П. Павленко». «Бабель. «Мой первый гонорар». По-моему, этот рассказ печатать не следует. А. Фадеев». «Бабель. «Улица Данте»… Против печат. В. Ермилов». И наконец, обобщающее А. Фадеева: «Рассказы, по-моему, неудачны и лучше будет для самого Бабеля (подчеркнуто мной. – В. К.), если мы их не напечатаем»15.
Что же происходит дальше? В 1934 году Бабель публикует «Улицу Данте» и «Нефть» в периодике, затем, для полной «сатисфакции», включает «эротичного»»Гюи де Мопассана» в сборник 1934-го и в два сборника 1936 года, а «эротичную»»Улицу Данте», прелестную психологически-бытовую вариацию на шекспировский сюжет, в два сборника 1934 и 1936 годов («Нефть», разумеется, присутствует всюду).
Остаются, повторяю, неопубликованными лишь два из предлагавшихся рассказов, но тут Бабель, вероятно, уже просто не решается «перегибать палку». Образ «Чека» во «Фроиме Граче» приобретает угрожающую двусмысленность. Чекисты убивают доверившегося им безоружного бандита как бандиты и убийцы, мотивируя свое преступление нехитрым аргументом: подобный человек нам «в будущем обществе не нужен» (чем не тема воспринятой советским обществом уже после смерти Сталина чуть ли не как гуманистическое откровение повести А. Нилина «Жестокость»…). Что же касается «Моего первого гонорара», то это многослойное и лукавое размышление о писательстве было, видимо, Бабелю настолько дорого, что он попытался сделать более терпимый для советской моральной цензуры вариант – «Справку», тоже, однако, оказавшуюся «непроходимой» для издания на русском языке.
Хочется, впрочем, высказать предположение, что наиболее «непроходимой» в 30-е годы выглядела бы книга Бабеля «Конармия». Но автор успел напечатать ее «вовремя», когда отлаженная система партийного руководства советской литературой еще лишь формировалась, а к 30-м «Конармия» была уже столь знаменитой и столько раз переиздавалась, что все продолжалось как бы по инерции.
Конечно, писателя «охраняла» и любовь Горького, и защита влиятельных А. Воронского и В. Полонского, редактировавших главные советские «толстые» литературно-художественные журналы, и отношение В. Маяковского, очень гордившегося тем, что именно он на страницах журнала «Леф» открыл Бабеля широкой читательской аудитории (хотя библиографически это не вполне точно). Можно без особого преувеличения утверждать, что не только «издательская», но и «литературно-критическая» судьба Бабеля при жизни сложилась удачно: на него действительно на протяжении многих лет «не… поднялся ни один голос» (2, 373), как он сам констатировал в упоминавшемся выступлении на заседании секретариата ФОСП. Другое дело, что авторитетная советская критика 20 – 30-х годов неизменно поругивала Бабеля за «попутничество» и интеллигентскую ограниченность, научая его верному взгляду на революцию, гражданскую войну и классовую борьбу, но даже самые «неистовые ревнители» говорили о нем в уважительном тоне, отдавая дань восхищения его таланту и выражая надежды на то, что в конце концов художник окажется на верном пути.
В этом уважении немалую роль играла и совершенно сознательно выстроенная Бабелем «конармейская» часть его биографии. В своей яркой статье «Критические заметки о Бабеле» В. Полонский небезосновательно восклицал: «Назовите мне еще одного буржуазного интеллигента, который по доброй воле, потому, что «хочется», прошел сквозь гражданскую войну так, как это сделал Бабель». Бабель и в самом деле «сорвался» в Первую Конную совершенно неожиданно для всех близких и окружающих, как-то «нетипично», только-только вернувшись в родную Одессу после всяческих странствий, счастливо женившись, успешно укореняясь на профессиональной почве и т. п. Возникает естественный вопрос – почему «захотелось»? Ответ на него с позиций защиты «буржуазного интеллигента» Бабеля в те времена мог быть только один – и В. Полонский его давал: он «перешел к нам «с того берега», «отбросил интеллигентское чистоплюйство», «прославил революцию»16.
Ответов, однако, на самом деле существует множество, и большинство из них, я думаю, находится вне объяснений критика. Обозначу только два – весьма существенных. Один из них имеет характер социально-биографический, другой – профессионально-творческий.
Отправившись к Буденному, Бабель скорее всего уже руководствовался той стратегией, которая отчетливо выявилась в «Автобиографии» 1924 года. Он предусмотрительно не упоминает там о многом. О двух своих высших образованиях (законченном коммерческом и незавершенном юридическом). О жене – дочери богатого киевского фабриканта, чье «большое некогда состояние» еще и после смерти тестя, в 1927 году, «представляло кое-какую ценность» (1, 248). О социальном положении собственных родителей (ср. запись в дневнике 1920 года: «<…> тяжкие сведения об Одессе. Душат. Что отец? Неужели все отобрали? Надо подумать о доме» – 1,419). О своей публицистике в социал-демократических изданиях 1918 года с их недвусмысленным отношением к большевизму (вот откуда, видимо, в первую очередь проистекает утверждение Бабеля, что с 1917 по 1923 год он ничего не писал). Зато все необходимые акценты сделаны на преследованиях царского режима – национальных, с еврейской «чертой оседлости», и цензурных, хотя совершенно непонятно, какой повод для привлечения к «уголовной ответственности» давали опубликованные в горьковской «Летописи» 1916 года бытовые психологические рассказы. (С годами Бабель все больше драматизирует этот эпизод, расширяя список инкриминируемых ему статей – «порнография», «кощунство», «покушение на существующий строй» – до такой степени, что в очерке 1937 года «Начало» вырастает, несмотря на тонкую внутреннюю усмешку, чуть ли не эпическая фигура борца с самодержавием: «Суд надо мной должен был состояться в марте 1917 года, но вступившийся за меня народ в конце февраля восстал <…>» – 2, 368.) Кульминацией «Автобиографии» закономерно выглядела встреча с великим пролетарским писателем, собственноручно отправившим Бабеля «в люди», по своим следам, накапливать подлинное социальное знание жизни.
В цикле «рассказов о детстве» второй половины 20-х – начала 30-х годов Бабель продолжал развивать и углублять автобиографическую мифологию, все убедительнее превращаясь в бедного еврейского мальчика из гетто, из «подвала», из семьи, дотла разоренной погромами, и т. п.
Если иметь в виду этот стратегический вымысел, хорошо работавший до начала массовых репрессий, когда революция уже стала поедать собственных детей без разбора, то полугодовое пребывание в Конармии подводило под «легенду» Бабеля прочный социальный фундамент, необходимый для дальнейших нормальных отношений с советской властью. Теперь он и в самом деле ничего не «выдумывал» и мог документально подтвердить, что был участником гражданской войны, «красным бойцом» в героическом походе на «белополяков»…
Трудно отрицать, что именно документальная основа, неопровержимость биографического события – при всех обвинениях в адрес бабелевского «натурализма», «эстетства», гиперболизации и пр. – во многом обеспечили книге богатую издательскую «жатву», а автора оградили от серьезных неприятностей. Ведь «Конармия» сказала о гражданской войне в России, пожалуй, больше страшной правды, нежели какое-нибудь другое произведение этой эпохи, однако яростные сабельные атаки Буденного советской критикой (в других случаях – «классово»-беспощадной) по- настоящему поддержаны не были.
Вместе с тем «защищенности» Бабеля способствовали, конечно же, и иные причины, быть может, куда более существенные. Я имею в виду сам уровень и сложность его художественного мышления, высочайшее качество Слова.
Появление Бабеля в Первой Конной представляется сегодня продиктованным собственно литературными задачами ничуть не в меньшей степени, нежели социально-биографическими. Впечатление такое, будто он сначала затеял «Конармию» как «книгу», а уже потом отправился к Буденному, чтобы реализовать свой сюжет. Вспоминается авторская ремарка из «Первого гонорара»: «Хорошо придуманной истории незачем походить на действительную жизнь; жизнь изо всех сил старается походить на хорошо придуманную историю».
Стоит сравнить «Конармию» с дневником 1920 года, чтобы это впечатление перешло в уверенность.
Положение Бабеля, штабиста из «начальственного» круга с собственным денщиком, с достаточной независимостью от рядовых бойцов и определенным влиянием, не имеет ничего общего е положением «очкастого», «паршивенького» Кирилла Лютова, чуждого казачьей массе и заискивающего перед ней. (В «Эскадронном Трунове» или «Учении о тачанке» автор, впрочем, так или иначе «выдает» себя, а уж в позднем «Поцелуе» и вовсе не маскируется.) «Рассказчик» и внешний конфликт книги «хорошо придуманы». Еще лучше придуман и к тому же воплощен Бабелем в жизнь внутренний конфликт: «рассказчик» в книге и Бабель в Конармии – еврей, выдающий себя за русского. Никакой реальной необходимости в подобной легенде и удостоверении на чужое имя у Бабеля не было – в Первой Конной служило более ста немаскирующихся евреев. Но легенда открывала психологически богатые художественные возможности: персонаж книги пребывает в постоянном внутреннем напряжении и страхе перед разоблачением – как со стороны антисемитов, так и «своих».
Художественная система «Конармии» выстраивалась не просто на дихотомии «автор – рассказчик» или «русский – еврей»: самих Кириллов Лютовых тоже было двое, ибо корреспонденции Лютова- журналиста в газете «Красный кавалерист» принадлежали уже и не «рассказчику», и не Бабелю, а некоему «третьему» лицу, чьи социальные и эстетические функции тоже подспудно присутствовали в ткани книги, иногда прорываясь в интонациях какого-нибудь персонажа (вроде «внештатного» корреспондента газеты Никиты Балмашева), в чем-то ведь и пародирующих лютовский газетный пафос и стиль.
Оптика «зеркал» и «тройное» как минимум зрение Бабеля были сосредоточены на изломах культур, пришедших в драматическое столкновение, – русской, еврейской, польской, а изобразительный ряд остро сталкивал практику реализма с художественными исканиями авангарда (вот, кстати, почему на оценке Бабеля примирялись «заклятые враги» – В. Полонский и В. Маяковский).
Почти осязаемая по словесной фактуре и психологической «наготе» проза «Конармии», несомненно, была еще и продуктом изощренной интеллектуальной деятельности. Это хорошо почувствовал Е. Замятин, когда в статьях о «новой русской прозе» складывающейся привычке писать одним «нюхом», «ноздрями» противопоставлял Бабеля, у которого «кроме глаз, языка и прочего <… > есть еще и мозг, многими писателями сейчас принимаемый за орган рудиментарный, вроде appendix’a: коротенькая новелла приподнята над бытом и освещена серьезной мыслью»17.
Г. Адамович, с «дальнего берега», в глубокой статье об А. Платонове, опубликованной в Париже пятнадцатью годами позже замятинских и, следовательно, имея перед глазами куда более полный обзор, тоже по существу указывал на серьезное мыслительное вещество бабелевского творчества, но в несколько ином, и не менее важном для понимания судьбы «Конармии», плане: эта проза выбивается из советской литературы, как и платоновская, своей сосредоточенностью на «безусловной ценности человеческой личности», ее страданиях, счастье, одиночестве, а потому у Бабеля она «слишком двусмысленна, слишком хитра, а иногда и слишком сложна…»18.
И в самом деле, если бы не «двусмысленность» и «сложность», то как можно было бы одновременно увидеть в «Конармии» клевету на гражданскую войну, доблестных бойцов Первой Конной («буденновская» критика) – и восхваление казаков, которых Бабель-де «украсил изнутри»»лучше, правдивее, чем Гоголь запорожцев»?19
Что бы там ни говорить, но «Конармия» сошла Бабелю с рук, как сошли ему с рук и романтизированные евреи-налетчики с Молдаванки (этакая утопичная мечта о сильном и бесстрашном еврействе, коренным образом отличавшая Бабеля, к примеру, от Шолом-Алейхема или еврейских писателей начала века в России с их традиционно-гуманистическим состраданием к «маленькому», да еще и национально угнетенному человеку). А уж насколько, казалось бы, далеки от «очередных задач Советской власти» и не актуальны в условиях «социалистического строительства» были все эти персонажи «Одесских рассказов» в «малиновых жилетах», «рыжих пиджаках» и обуви «цвета небесной лазури».
Бабель заявил о себе двумя художественными циклами- «Одесскими рассказами» и «Конармией» – как бы сразу и одновременно, и в дальнейшем он фактически только и двигался в этих двух направлениях, приобретающих все более глубокую психологическую разработку и идейный объем (от «Одесских рассказов» – к «Закату», от «Конармии» – к «Марии»). Но основной «тягловой силой» в развернутой писателем издательской деятельности была, конечно, «Конармия».
Популярность «Конармии» – при несомненной «сложности» и «двусмысленности» ее – производит загадочное впечатление. Г. Адамович оценивал Бабеля чрезвычайно высоко и как будто бы»сумел заглянуть в самую сердцевину этого художественного феномена, когда охарактеризовал его следующим образом: «Бабель пишет очень мало. Несмотря на довольно частые изъявления коммунистической верности и вопреки восторгам перед строительством, он по духу чужд всему, что происходит в России, – чужд, может быть, безотчетно, помимо своей воли. Вопроса о том, лицемерен Бабель или искренен, я не касаюсь и касаться его не считаю себя вправе. Но, читая то, что он пишет, нельзя не видеть, как далеко его трезвое и суровое сознание, проникнутое какой-то неутомимой, библейски-суровой тоской, от московской общеобязательной «радости жизни» и розовых казенно-социалистических перспектив»20. Однако феномена читательского восприятия в России, полагая, что «сложность» и «двусмысленность» препятствуют «широкому и прочному влиянию» подобной прозы, критик объяснить бы не смог, тем паче, что некоторое недоумение непрерывный спрос на «Конармию» вызывал и у самого Бабеля.
15 декабря 1930 года Бабель, в частности, делился своим удивлением с матерью и сестрой: «Только что мне сообщили из Госиздата, что последнее издание «Конармии» (судя по датировке, речь идет о четвертом. – В. К.) разошлось в рекордный и небывалый срок, чуть ли не в семь дней – и требуется новое переиздание, за которое полагается новый гонорар… Я написал Жене, что, похоже, эта лошадка нас и до весны довезет… И лошадка-то второго сорта, – а вот пойди разбери читателя» (1, 312).
С 1926 по 1933 год «Конармия» формально выдержала восемь изданий. Подчеркиваем слово «формально», ибо если его опустить, как это сделано в примечаниях к двухтомнику, может возникнуть впечатление, будто книга выходила восемь раз## Ср.:
- См.: «Текстология произведений советской литературы». – «Вопросы текстологии», вып. 4, М., 1967, с. 5 – 10.[↩]
- Г. Белая, Третья жизнь Исаака Бабеля. – «Октябрь», 1989, N 10, с. 197.[↩]
- Назовемхотябынекоторыеизкниг J. Stогa-Sandог, Isaac Babel: L’homme et l’oeuvre, Paris, 1968; P. Carden, The Art of Isaac Babel, L., Ithaca, 1972; R Hallett, Isaac Babel: Letchworth; Hertfodshird, 1972; J. E. Fallen, Isaac Babel: Russian Master of the Short Story, Knoxville, 1974; M. Jоvanоvic, Umetnost Isaaka Babelja, Belgrad, 1975; C. Luplow, Isaac Babel’s «Red Cavalry», Ann Arbor, 1982; D. Mende1son, Metaphor in Babel’s «Red Cavalry», Ann Arbor, 1982; E. Siсher, Style and Structure in the Prose of Isaak Babel, Columbus, Ohio, 1986.Особый интерес представляет сборник наиболее известных статей западных исследователей – от работы Р. Розенталя 1947 года до статьи В. Эрлиха 1987 года: «Modern Critical Views. Isaac Babel». Ed. by Harold Bloom, N. Y., 1987.[↩]
- В комментариях к двухтомнику Бабеля «последним прижизненным изданием» назван почему-то сборник «Рассказы» 1936 года (см.: Исаак Бабель, Сочинения в 2-х томах, т. 2, М., 1990, с. 558. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте, с указанием в скобках тома и страницы). Между тем спустя полгода, в том же 1936 году, Бабель выпустил и еще одну книжку (всего четыре вещи) – «Избранные рассказы».[↩]
- С. Буденный, Бабизм Бабеля из «Красной нови». – «Октябрь», 1924, N 3, с. 197.[↩]
- »Театр и драматургия», 1935, N 3, с. 49. [↩]
- См.: «Общемосковское собрание писателей». – «Литературная газета», 6 апреля 1937 года. Чтобы понять, насколько эта «творческая» критика была опасной, достаточно пролистать номер газеты в целом: она соседствует с «Заключительным словом» И. В. Сталина на пленуме ЦК ВКП(б), посвященном «мерам по ликвидации троцкистских и иных двурушников».[↩]
- Отдел рукописей ИМЛИ РАН. Ф. 86. Оп. 1. Ед. хр. 5. Л. 2.[↩]
- »Первый Всесоюзный съезд советских писателей. 1934. Стенографический отчет», М., 1990, с. 184. [↩]
- «Первый Всесоюзный съезд советских писателей…», с. 279. [↩]
- И. Эренбург, Люди, годы, жизнь. Воспоминания в 3-х томах, т. 2 М. 1990 с. 224.[↩]
- »Isaac Babel: The Lonely Years. 1925 – 1939″, N. Y., 1964, p. 232.
Я вынужден цитировать письмо Бабеля в обратном переводе с английского, и нелепое положение это будет сохраняться до тех пор, пока не найдется в России радеющий за отечественную культуру издатель, который выпустит книгу писем Бабеля к родным – в Бельгию и Францию – еще и на русском языке. Пока что «парижская» дочь Бабеля Наталья Бабель опубликовала их в Европе уже трижды – на итальянском, английском и французском. В «худлитовский» двухтомник из 414 писем вошло около пятидесяти, да и то – в извлечениях. Между тем для биографов, историков литературы, текстологов письма эти представляют огромный интерес.
[↩]
- В. Шенталинский,»Прошу меня выслушать…». Последние дни Бабеля. – «Огонек», 1989, N 39, с. 7.[↩]
- В. П. Полонский,Из дневника 1931 года. – В кн.: «Воспоминания о Бабеле», М., 1989, с. 197.[↩]
- РГАЛИ. Ф. 622. Оп. 1. Ед. хр. 26. Лл. 23 – 26.[↩]
- «Новый мир», 1927, N 1, с. 202, 208. [↩]
- См. статьи Е. Замятина 1923 – 1924 годов «Новая русская проза», «О сегодняшнем и о современном». – В кн.: Евгений Замятин, Лица, Нью-Йорк, 1967, с. 196 – 197, 225.[↩]
- Георгий Адамович, Шинель. – См.: «Независимая газета», 1 сентября 1993 года (публикация С. Федякина).[↩]
- М. Горький, Рабселькорам и военкорам о том, как учился писать. – «Правда», 30 сентября 1928 года.[↩]
- Георгий Адамович, Три пьесы. – «Последние новости» (Париж), 12 декабря 1935 года. [↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.