№4, 1997/Судьбы писательские

Строчки и странички (Записи разных лет)

Евгений Николаевич Герасимов (1903 – 1986) был известный писатель. А еще десять лет он вел прозу «Нового мира» Твардовского, сначала как завотделом прозы, потом в качестве члена редколлегии, отвечающего за прозу, – и все двенадцать лет существования журнала был его постоянным автором, до конца оставался неформальным членом «того коллектива.

Очень рано, где-то посреди 20-х годов, Герасимову забрезжили его основные творческие замыслы: «Сами по себе» и «Тень моего героя». Это были замыслы автобиографической прозы. Но в 20-е годы он не созрел еще до осуществления этих замыслов, да и сами они не готовы были для воплощения. Они звучали в душе лишь музыкально, интонационно. Ни собственная биография, ни творящаяся на глазах история общества не накопили тогда для писателя ни достаточно жизненного материала, ни достаточно энергии. Кроме того, Герасимов на годы ушел в журналистику, в газету, что давало ему школу постижения жизни, но сковывало как художника.

Только работая бок о бок с Твардовским в «Новом мире», Герасимов снова обрел веру в себя как в художника, как в прозаика, которую он в определенной мере утратил на газетной работе. Твардовский Герасимова поддержал, высоко оценив его прозу и нередко говоря, что Е. Н. «обладает абсолютным художественным вкусом».

Так юношеский замысел «Сами по себе» спустя десятилетия, уже в новомирское время, воплотился в автобиографическую повесть «Игорь Петухов», а большой цикл повестей, опубликованных Б. Н. в 50 – 70-х годах в «Новом мире» Твардовского, нужно рассматривать как «Записки Игоря Петухова». Замысел «Тень моего героя» реализован в автобио-1 графическом цикле, который Б. Н. писал, уже не думая ни о печати, ни о цензуре. Этот цикл состоит из трех частей: «Начало жизни» (1903 – 1928), «Про себя» (1929 – 1977), «День за днем, год за годом» и «Строчки и странички из дневника» (1965 – 1986). Пока опубликована только основная часть, «Про себя» («Урал», 1995, N 2, 3, 4, 6, 8). Большое место в этом повествовании занимает «Новый мир» – воссоздаются пластичные образы Твардовского, Овечкина, Эренбурга, Соколова-Микитова, Виктора Некрасова, Аси Берзер, Лакшина, самого автора. Прозу Герасимова от других произведений, где описывается это время, отличает, пожалуй, то, что критический пафос писателя обращен не столько на действительность, сколько на самого себя. Ни к чему и ни к кому Евгений Николаевич не был так беспощаден, так ироничен, как к себе самому. «Строчки и странички» – дополнение к автобиографической прозе Герасимова. Профиль журнала «Вопросов литературы» определил собою и отбор фрагментов: здесь мысли о собственном литературном труде, о писателях, с которыми Герасимов был знаком лично, о книгах, которые читал и о которых думал. Последняя запись, может быть самая светлая и поэтичная, сделана Герасимовым за несколько часов до конца.

1965 – 1970-е годы

Разбилось стекло часов, и отлетела часовая стрелка, пошел в часовую мастерскую бытового комбината на Песчаной, простоял в очереди полчаса, мастер посмотрел на часы и вернул: «Мелким ремонтом не занимаемся, поезжайте на улицу Горького». Через час добрался, пересаживаясь с троллейбуса на метро, с метро на автобус, до этой мастерской, простоял в очереди минут двадцать, мастер посмотрел на часы и вернул: «Урал» не ремонтируем, поезжайте на Басманную». Опять с час добирался на метро с пересадкой, опять стоял в очереди. Простоял минут сорок, мастер посмотрел и сказал: «Стрелку поставим, а стекол у нас нет, поезжайте…» Тут уж я не выдержал и стал хулиганом.

Субъективизм, волюнтаризм в науке и экономике осуждаются, но грош цена этому осуждению, раз в идеологии все столпы на веки вечные поставлены и колючей проволокой ограждены, как Берлинская стена.

Писатель неизбежно зависит от общества, которое покупает его труд, но хотя бы одну кишу он должен написать в полной независимости от общества. Чтобы написать то, что велит тебе душа, надо ограничить свои материальные потребности прожиточным минимумом.

Несколько дней шли дожди, стоял туман, снег почти пошел, а сегодня лег свежий, все белым-бело, но еще бегут бурные ручьи – весна в середине декабря, – и настроение у меня сразу поднялось, в голове посветлело. В какой зависимости мы живем – даже от погоды!

Случилось так, что я только сейчас прочел «Россия, кровью умытая» Артема Веселого. Кстати сказать, веселым его я никогда не видел, хотя в студенческие годы сидел с ним на одной скамье. При всей своей литературной необтесанности, один он, и когда еще, показал подлинную правду российской революции – ту страшную правду, за которую нам еще долго придется расплачиваться. Какую богатейшую энциклопедию народного языка тех лет создал этот революционный матрос, написавший «Реки огненные» без знаков препинания, и как стеснительно держался он среди нас, самоуверенных студентов Института Брюсова! Где и когда пристрелили его как собаку? Вспоминать бы в каждую годовщину Октябрьской революции, сколько участников ее были вот так уничтожены после торжества революции, и никаких бы революций нигде и никогда больше не было.

Поздним вечером на опустевшем уже перроне метро «Белорусская-кольцевая» под ногами дежурной в красной шапочке прыгал воробей. Как он попал сюда, не по эскалатору же спустился под землю, подумал я и спросил у дежурной:

– Чем он у вас тут питается?

– Слава Богу, уже второй год живет у вас и не голодает, – сказала она.

Да, слава Богу, подумал я, умилившись людской заботе об одиноком воробье, который уже второй год не видит Божьего света.

«Ни дня без строчки» Ю. Олеши – удивительная книжка. Талантливый и умный писатель, но как далек он был от народной жизни! Гордо мимо своего времени он прошел.

«Правда» в передовой о задачах «всенародного обсуждения» директив Двадцать третьего съезда призывает «обстоятельно раскрыть теоретическую глубину и научную обоснованность проекта» 1. Чего же тогда обсуждать, если это научно обосновано и утверждено?

«Литературная газета» пишет: «Споры в высшей степени плодотворны.., но вот что следует сказать особо: то, что не соответствует нашим принципам, должно решительно отметаться в сторону». Вот это ясно сказано – споры нужны, но только для разъяснения директив и для разоблачения всего того, что надо отметать в сторону. Словом, совсем точь-в-точь как в средневековье на богословских диспутах.

Когда, приболев, я выхожу из своего строгого распорядка рабочего дня, меня охватывает ужас и я думаю, что пропади все пропадом – удеру куда-нибудь за тридевять земель от Москвы, в глухие лесные края, и буду жить, как жили в крепостные времена беглые люди, ищу на карте место, куда бы удрать. Манят меня к себе дикие места бывшего Олонецкого края – забытая родина матери, – говорят, что там совсем пусто, рыбы и зверя уйма. Боже мой, как бы было хорошо охотиться, рыбу ловить и писать всю душу свою выкладывая до конца, но войдешь снова в рабочий ритм – и снова кажется, что кто-то там на самом верху повернет время к лучшему не сегодня, так завтра, – надо набраться спокойствия и ждать просветления.

Вся наша беда в том, что государство, выпустив из рук такое оружие, как религия, рассчитывает найти замену ей в литературе, искусстве и спорте. Придет время, и государство вернется к церкви, а писателей отпустит на волю.

Единственное достоверное знание, которое доступно нам сейчас, это знание самого себя.

Мое общение с людьми вне дома ограничивается разговорами с товарищами по редакции, и все же я часто возвращаюсь домой с тяжелым чувством на душе, и все оттого, что невольно настраиваю себя на сторону собеседника, применительно к его умонастроению или пониманию, и даже в спорах, за исключением тех случаев, когда выхожу из себя. Ну, а уж если закушу удила, то потом простить не могу себя. Не потому ли это, что, бунтуя против времени, я всеми своими корнями связан с ним? Только порвав эти опутавшие душу корни, я буду самим собой, но, Боже, когда же я наберусь смелости порвать их?

Включил радио, услышал: «всепобеждающая идея», «победа за победой», – решил, что это китайцы молятся Мао, но оказалось, что это выступление на ук раине ком съезд писателей.

Антикоммунисты всего мира вкупе не сделали и сотой доли того, что сделали мы сами и продолжаем делать с рьяным упорством средневековых фанатиков, чтобы похоронить идею коммунизма.

Ничего нет труднее сейчас, чем писать так, как велит мне Бог, – просто, открыто, ясно, коротко. Все так называемые новые формы прозы порождены этой трудностью.

Случилось то, к чему я был готов, – цензура запретила мое «Путешествие», от которого я был на седьмом небе. Твардовский отказывается снять повесть из номера, пытается бороться за нее, но что может он сделать, если сам говорит, что все двери перед ним закрыт?

Смеялись над призывом в литературу ударников, сталеваров, бетонщиков и каменщиков, осудили этот призыв, а сейчас Соболев, воцарившись в Российской Федерации на Софийской набережной, вербует в литературу комсомольских аппаратчиков из областей, краев и автономных республик, чтобы растворить в этой массе, лишить голоса строптивых москвичей. Тот же, что и в начале тридцатых годов, но похитрее задуманный план. Для осуществления его надо только еще больше снизить художественный уровень литературной требовательности издательств и редакций и окончательно задушить критику, ожившую в «Новом мире».

Вздох Твардовского, вырвавшийся из глубины души: «Боже, когда же наконец кончится это пятидесятилетие» – в связи с подготовкой к празднованию пятидесятилетия Октября в тягостном ожидании новых бед, которые свалятся на наши головы от этого празднования, словно от него такая напряженность, что дышать стало трудно. Более тяжелой атмосферы еще не было, все сгущается и сгущается. На собраниях и лекциях начались разговоры о возможности военного конфликта – устная пропаганда последнее время идет вразрез с печатной.

Цензура все-таки подписала мое «Путешествие». Редакции при этом было сказано: «Так глубоко все закопано, что не докопаешься». Почти год докапывались, и славу Богу, что не докопались. Так только и можно писать сейчас.

Ездил в Ташкент на похороны В. Овечкина. Все бы было благопристойно, «ели бы не так торопливо; О его курской трагедии2 вспомнил только я один, и не на кладбище, а после,; на поминках, в узком кругу. Суть трагедии Валентина в том, что при всей его кристальной честности он не осмеливался отказаться от партийной предвзятости, признать, что истоки всех ошибок и преступлений, которые происходили у него на глазах, текут из более дальних глубин, чем всем нам казалось, – не понял, потому что был не столько художником, сколько публицистом, партийным до мозга костей бойцом. Читаю все, что не было опубликовано им, – какая же наивная, святая в своей вере была у него душа!

Четырехколонной газетной дубинкой нежданно шарахнула мне по голове «Советская Россия» за мое «Путешествие», только сейчас начинаю приходить в себя и думаю, что надо во что бы то ни стало продержаться в рабочем состоянии еще несколько чет, чтобы закончить свое самое главное и хотя бы первый луч света увидеть – в Чехословакии он уже разгорается.

Странствия по Олонецкому полю закончил раньше, чем собирался, – та же картина, что и в Спас-Клепиках, только более выразительная в своем запустении. Есть в этом запустении даже какое-то величие. Когда-то этот край был житницей северного поморья- следы многочисленных мельниц на Онеге свидетели тому. От мельниц остались кучи гнилушек, а церкви шестнадцатого и семнадцатого века, даже деревянные, еще кое-где стоят несокрушимыми. В какой-то из них службу служил мой прадед по матери, сельский священник, покончивший с собой на старости лет, разуверившись в Боге, ноне сумев жить без него. Трудно будет, но обязательно должен написать. Это будет в некотором роде продолжение «Путешествия в Спас-на-Песках», углубление его и в прошлом, и в настоящем. Музыкально все слышу и вижу, будто написал, хотя еще ее начал «Олонецкие дали» – так я назову эту вещь.

А от Чехословакии нашим, вероятно, придется отступиться. Если так, то можно рассчитывать, что и у нас скоро посветлеет.

Литература все больше и больше наводняется повторением сказанного уже в той или иной форме, в том или ином смысловом освещении. Чтобы не повторять пройденное, надо точно следовать фактам своей жизни, своего опыта, своим чувствам и мыслям. Форму не ищут, она не создается, а сама собой рождается непроизвольно: сложится твой характер – сложится и твой стиль. Никаких законов в литературе нет, каждый открывает свои собственные законы и, следуя им, пробивается к себе.

Многие ли писатели оставили заметный след? Только великие, а ведь любой писатель, если он настоящий, хотя бы только с малой искрой Божьей, может оставить неизгладимый след, и для этого не надо писать десятки томов – достаточно одной правдивой до конца книги о самом себе.

Только сейчас, освободившись от пут государственной идеологии, я могу сказать, что у меня есть мировоззрение, определяющее мои поступки, мысли, устремления.

Руководящие указания, которые дает нам сегодня официальная критика, толкают литературу по пути бюрократизации уже даже дальше, чем во времена Сталина, рассматривая ее как служанку государственного аппарата. «Правда» фактически требует уже исключить из литературной сферы «простеньких людей», иными словами, рядовых рабочих, крестьян, интеллигентов, и воспевать героев «преобразования целых областей народного хозяйства» или «творцов научной мысли, открывающих путь в неведомое», а если уж о рабочем человеке рассказывать, то лишь о том, который «соединил в своем деянии труд и науку, повседневную работу и высоту коммунистических побуждений». Вот как обернулось требование народности литературы – народность без народа, достаточно одной избранной когорты «славных». Надо же так испугаться простых людей! С чего бы это? Неужели причина этого в чехословацких событиях?

Кошмарный день. Утром, как только объявили по радио о вторжении советских войск в Чехословакию, побежал за водкой, напился и целый день пил.

Опять вышел из недавно только установившегося равновесия, и причиной этому послужила неожиданная статья в «Правде», реабилитирующая мое «Путешествие в Спас-на-Песках», возмутившее «Советскую Россию» игнорированием классовой борьбы и «клеветой» на коллективизацию. Говорят, что опубликованию этой статьи с положительной, в общем, оценкой моей повести предшествовали споры между сельскохозяйственным отделом «Правды» и литературным, возражавшим против нее, внять тот же, не дающий покоя вопрос: что это значит? Опять какая-то надежда?

Не видно конца этому сумрачному застою, в котором мы пребываем с того дня, когда со сцены сошел Хрущев, которого я на днях видел во сне: едем мы с ним куда-то в битком набитом вагоне поезда, его там затолкали в проходе, и он сказал, обращаясь ко мне: «Вот что творится», а потом спросил, не могу ли я ему чем-нибудь помочь, и пообещал в свою очередь мне помочь, В его царствование хоть можно было иногда посмеяться.

Есть ли у нас хоть один самостоятельно мыслящий человек, который еще верит в какие-либо возможности перемен, кроме дворцовых переворотов? Давно уже все мыслящие так изморены ожиданиями, что ни о чем не хотят больше думать, кроме своего личного благополучия. Единственная общая радость, еще доступная нам, это та радость, которую дает людям природа и искусство прошлого, только этим и дышат все, кто сохраняет еще подобие Божье. В нашем современном искусстве мыслящим существом можно оставаться только в глубоко зашифрованной музыке. В литературе, если и можно сказать что-нибудь свое, то тоже только таким музыкальным путем.

Стендаль, конечно, самый любимый мой писатель, и очень досадно, что лучшие его вещи, я имею в виду автобиографические, трудно читаются. А может быть, это и хорошо? Перечитываешь и перечитываешь их – потрясающе огромный интеллектуальный мир.

Почему Виктор Некрасов так настойчиво утверждает свой писательский дилетантизм? Не потому ли, что профессионализма в литературе у нас уже приходится стыдиться?

Стыдно вспомнить свой последний разговор с Твардовским, в котором он возмутил меня грубостью и я его оглушил взрывом возмущения. Он неправ был по существу дела, но и мне нет оправдания – его положение в редакции становится ужасным, и как только он терпит?

Начал писать книгу, обращенную к будущему, о самом себе. Это будет книга, о которой я думал давным-давно, глупо называя ее «Тень моего героя», – совсем не взрослый еще был, но что-то взрослое уже брезжило.

Как горах плеч свалилась: сказал Твардовскому, что жалею о своем нехорошем разговоре с ним, и он сказал: «Ну что нам друг на друга обижаться», – и за руку подержал. «Новый мир» на волоске уже висит, вот-вот оборвется, и что тогда со всеми нами будет?

Написал одну страничку для будущего и приободрился, светло стало на душе.

Случилось так, как надо было ожидать, – Твардовский уходит из «Нового мира»… Слаб человек, очень хочется ему быть на уровне своего времени, тянется изо всех сил за ним, пока не поймет, что время убивает его. Как поздно все мы понимаем это!

Трудно мне при моем косноязычии писать, тяжело дается точное и ясное слово, и вдвойне трудно писать о самом себе – клубок чудовищных противоречий. Чтобы распутать его, надо, видимо, еще жить и жиг»‘. Ну что ж, может быть, пока пишу – и доживу, и разберусь в себе.

Смотрю на Днепр, ставший морем, на огороды и сады под его зелеными кручами и думаю: как тщетны усилия «преобразователей» природы – никогда еще не были мы так зависимы от нее, как сейчас, в своем мнимом торжестве над ней. Чем оборачивается освобождение человека от власти земли – вот сюжет! Я нашел его в первый же день, когда, приехав в Черкассы и не сумев устроиться в гостинице, снял комнату в пригородной деревне Василица. Мои хозяева, бывшие колхозники, поселились здесь после того, как их села опустились на дно Кременчугского моря. С тех пор прошло уже около пятнадцати лет, а они все еще не могут нарадоваться, что их колхоз затоплен, – о своем колхозном житье вспоминают как о дурном сне. Они вышли на пенсию уже с городской работы, в хозяйстве у них огород, сад, много кур, уток, кабанчик, к тому же летом имеют хороший доход от дачников, которые наезжают сюда, на море, затопившее самые хлебные на Украине поля. У них крошечный клочок земли под горой, но как они его обиходили, сколько берут с него, заново начав деревенскую жизнь на краю города! Вот как прорастает она всюду, даже на камне, – неистребимая! Об этом и буду писать. И название сразу пришло – «Море в Черкассах».

Пастернака уже нет, Гроссмана тоже, а Твардовский умирает.

Больше двадцати лет я езжу из-под Загорска в Москву и каждый раз, когда поезд подходит к какому-нибудь мосту, не могу не посмотреть в окно. Пять небольших речек протекает на моем железнодорожном пути – Клязьма, Уча, Воря, Пажа и еще одна, самая маленькая, из тех, которые называются Переплюйками. Все они очень разные, но словно из одной большой семьи расселились на моем постоянном пути, и о всех этих речках мне хочется написать.

А. Франс, «Рабле».

«Фанатизм и насилие внушали отвращение его веселой, свободной и широкой натуре… за свои убеждения он готов был пойти на все, за исключением костра, ибо еще до Монтеня полагал, что умереть за идею – значит придавать слишком много цены недоказанным истинам… Участь мучеников надо предоставить тем, кто, не ведая сомнения, обретает в собственном простодушии оправдание своему упорству… я склонен упрекнуть мучеников в некоторой доле фанатизма, я подозреваю, что между ними и палачами существует некое врожденное сходство, и могу себе представить, что, окажись мученики сильнее, они охотно станут палачами». Франс только подозревает, а мы-то уже хорошо знаем, к чему приводит это сродство.

Кончил «Море в Черкассах».

Читать ничего не могу, кроме писем Пушкина и А. Франса. Хорошо сказал он устами Никия в своей прекрасной «Таисе»: «Если изничтожить все людские мечты и бредни, мир утратит свои очертания и краски и мы закостенеем в беспросветной тупости».

Если раньше писателю больше всего нужна была наблюдательность, то теперь – искренность: все в себе самом надо находить. Толстому хватало себя на всех своих героев, но у кого еще хватало себя на это? Чехов все брал из наблюдения. У Бунина самое лучшее то, что он писай о себе или о близком себе. А Стендаль завещал нам не романы свой, а самого себя, дух свой. Какую гениальную вещь мог бы написать Твардовский, раскрой он в ней всю свою душу со всеми ее безднами!

Пишу книгу, обращенную к будущему, а какое оно будет и будет ли – не представляю, но это Меня не останавливает, не могу не писать.

Первый секретарь Краснопресненского райкома Писарев пришел на партийное собрание и Доме литераторов в сопровождении десятка молодчиков с такими отработанными лицами, что одного от другого не отличишь, как манекены. Встав на караул у всех дверей, они во время доклада секретаря райкома никого не выпускали из зала, молча кладя руку на плечо и поворачивая назад даже тех, кто просился справить нужду по-маленькому.

Докладчик взял на доклад один час пять минут и отбарабанил его в этот срок с точностью до одной минуты. Иногда он отрывался от бумаги и шпарил наизусть – знать, не впервые читал. Тема доклада: усиление борьбы с буржуазной идеологией и моралью в условиях разрядки международной напряженности, но по призывам докладчика и выступавших в прениях получается, что надо идти на крайнее – иначе в этих – условиях буржуазную идеологию не одолеешь.

Каждый, кто приходит к сильной власти, старается что-нибудь зачеркнуть в истории народа, исправить или переписать заново, – из века в век так повелось, но проклятый демон воспоминаний ничего не позволяет людям забыть и переписанное снова исправляется и переписывается. До глубокой истины в истории не доберешься, но то, что пережил ты, это единственная доступная тебе частица всей истории твоего народа, и ты должен сам постигнуть в ней истину.

1970 – 1980-е годы

На собрания стараюсь не ходить, а если прихожу, то, молча сижу позади всех. К сожалению, это не всегда удается, потому что все стараются сесть позади, чтобы скорее уйти. Как ни уговаривают, наши руководители сесть поближе к ним, передние ряды всегда пустуют и никто не хочет пересаживаться вперед.

  1. Все цитаты даются в авторской редакции без позднейшей правки. – Ред.[]
  2. В 1958 – 1961 годах, живя в Курске, Овечкин пережил глубокий кризис и пытался покончить жизнь самоубийством.[]

Цитировать

Герасимов, Е. Строчки и странички (Записи разных лет) / Е. Герасимов // Вопросы литературы. - 1997 - №4. - C. 205-244
Копировать