№6, 1983/Публикации. Воспоминания. Сообщения

Стимул точности в творчестве Анны Ахматовой

На одном из своих разрозненных и, как всегда, обрывочных «листков из дневника» Анна Андреевна Ахматова записала 24 декабря 1959 года: «…Легкая метель. Спокойный, очень тихий вечер. Т. ушла рано – я все время была одна, телефон безмолвствовал. Стихи идут все время, я, как всегда, их гоню, пока не услышу настоящую строку. Весь декабрь, несмотря на постоянную боль в сердце и частые приступы, был стихотворным, но «Мелхола» еще не поддается, т. е. мерещится что-то второстепенное. Но я ее все-таки одолею».

Стихотворение «Мелхола» было начато ею в 1922 году, а завершилась работа над ним почти через сорок лет. 13 мая 1961 года она мне его читала и тут же продиктовала у себя в комаровской «будке» среди только что ею написанных, последних.

А на другом «листке из дневника» Ахматовой, того же 1959 года, сохранилась такая запись: «Х. спросил меня, трудно или легко писать стихи. Я ответила: их или кто-то диктует, и тогда – совсем легко, а когда не диктует – просто невозможно» 1.

В стихотворении «Творчество», открывающем цикл «Тайны ремесла», говорится о том же поэтически исчерпывающе:

Но вот уже послышались слова

И легких рифм сигнальные звоночки, –

Тогда я начинаю понимать,

И просто продиктованные строчки

Ложатся в белоснежную тетрадь.

 

Как будто все ясно и действительно «просто»: если «кто-то диктует», то одолевать уже ничего не приходится, надо только уметь дождаться этой божественной диктовки и расслышать «настоящую строку». И ведь написано это в 1936 году, после мучительно затянувшегося периода почти непрерывной, необъяснимой даже для самого поэта «немоты», в момент наконец наступившего нового творческого подъема («… В 1936-м я снова начинаю писать, но почерк у меня изменился, но голос уже звучит по-другому»). Тем естественнее нам поверить этому автопризнанию безусловно. Да и от самих стихов Анны Ахматовой разве не возникает у читателя почти на каждом шагу ощущение спонтанности, какой-то первозданной цельности и крылатой легкости поэтического открытия? 2

Однако ведь вот сколько времени понадобилось, чтобы окончить «Мелхолу»! И если это случай особый, хоть и не единственный, то особый только по отдаленности конца работы от ее начала, а по существу он типичен для творчества Ахматовой на всем его протяжении. И в этом нетрудно убедиться, как только начинаешь знакомиться с ее поэтическим архивом, одновременно сопоставляя первые публикации стихов с последующими их переизданиями, вплоть до последнего прижизненного – в сборнике «Бег времени» 1965 года.

По мере углубления в постепенно открывающуюся таким образом мастерскую поэта, особенно в рукописи, рассеянные по записным тетрадям и отдельным листкам, в разновременные законченные и незаконченные автографы одних и тех же стихотворений, во все эти бесчисленные варианты, вставки, вычерки, замены, когда видишь то тут, то там следы колебаний и возвращений к написанному, – можно ясно представить себе, как на самом деле не «просто» бывало иногда Ахматовой расслышать свою «настоящую строку», чего ей это подчас стоило.

Прибавьте к тому, что в конце концов состоялось как нечто вполне завершенное и вылилось на страницы ее книг все то, что так и осталось в набросках, отрывках, недописанных строфах, обозначенных иногда только рифмами, а то и просто рядами точек или черточек, все не записанное ею в свое время по разным причинам и потом оказавшееся «полузабытым, полувспомненным», «полупотерянным, полунайденным», как все это называла иногда на полях своих рукописей Анна Андреевна, наконец, все то, что едва ли не случайно все еще остается неопубликованным, – и вы поймете, что значит для человека, всю жизнь любящего ее поэзию, возможность войти в этот сокровенный и по-своему таинственный мир ее поэтических «трудов и дней».

Такая счастливая возможность была предоставлена и мне Отделом рукописей Государственной Публичной библиотеки имени М. Е. Салтыкова-Щедрина в Ленинграде. Что касается другого основного хранилища ахматовских архивов – ЦГАЛИ СССР, то научно-исследовательскую работу над находящимися здесь материалами проводил, готовя том «Стихотворений и поэм» Анны Ахматовой в серии «Библиотека поэта» 3, пока лишь его покойный составитель и редактор, автор ценнейших примечаний и вообще один из самых авторитетных исследователей творчества Ахматовой академик В. М. Жирмунский. В это наиболее полное и пока единственное научное издание ее произведений включен особый текстологический раздел под названием «Другие редакции и варианты», правда, не очень обширный, но тем не менее содержательный и ценный. Здесь мы находим и многие архивные материалы ЦГАЛИ, которые, таким образом, входят в круг дальнейших текстологических изучений. Воспользуюсь ими и я – с чувством глубокой признательности выдающемуся ученому. Строится моя работа в основном на материалах архива ГПБ (фонд 1073), среди которых есть и такие, которые почему-то не попали в его поле зрения. К публикациям «Библиотеки поэта» (будем так в дальнейшем называть эту книгу для краткости) я, естественно, обращаюсь лишь в тех случаях, когда они могут дать необходимый или хотя бы дополнительный материал по основным линиям моих наблюдений.

Мне кажется, что эти линии или, вернее, эти подступы к поэтической сущности лирики Ахматовой через внимательное вглядывание в процесс создания некоторых ее стихотворений как бы подсказаны ею самой.

«Листок из дневника» 1959 года, конец которого я уже цитировал выше, теперь должен быть приведен здесь полностью, поскольку он, несмотря на свою интимность, имеет безусловно программное значение, охватывающее далеко не только поэтику Ахматовой, а нечто еще гораздо более глубокое в ее творческом самосознании.

Ахматова говорит в этой записи сначала не о себе, а о других поэтах своего круга: «Марина (Цветаева. – В. В.) ушла в заумь. См. «Поэму Воздуха». Ей стало тесно в рамках Поэзии. Она dolphinlike (то есть подобна дельфину. – В. В.), как говорит у Шекспира Клеопатра об Антонии. Ей было мало одной стихии, и она удалилась в другую или в другие. Пастернак – наоборот: он вернулся (в 1941 г. – переделкинский цикл) из своей пастернаковской зауми4 в рамки обычной (если поэзия может быть обычной) Поэзии. Сложнее и таинственней был путь Мандельштама». А далее Ахматова говорит о себе, как будто сопоставляя себя как поэта с теми, кого она только что назвала:

«Pro domo mea» скажу, что я никогда не улетала или не уползала из Поэзии, хотя неоднократно сильными ударами весел по одеревеневшим и уцепившимся за борт лодки рукам приглашалась опуститься на дно. Сознаюсь, что временами воздух вокруг меня терял влажность и звукопроницаемость, ведро, опускаясь в колодец, рождало вместо отрадного всплеска сухой удар о камень, и вообще наступало удушье, которое длилось годами. «Знакомить слова», «сталкивать слова» (любимое выражение Мандельштама. – В. В.) – ныне это стало обычным. То, что было дерзанием, через 30 лет звучит, как банальность. Есть другой путь – точность, и еще важнее, чтобы каждое слово в строке стояло на своем месте, как будто оно там уже тысячу лет стоит, но читатель слышит его вообще первый раз в жизни. Это очень трудный путь, но, когда это удается, люди говорят: «Это про меня, это как будто мною написано». Сама я тоже (очень редко) испытываю это чувство при чтении или слушании чужих стихов. Это что-то вроде зависти, но поблагороднее» 5.

Подчеркнутые мной строки этого важнейшего для нас высказывания Ахматовой «в защиту своего дома» (в его контексте существен именно буквальный перевод латинской формулы «pro domo mea») как будто прямо указывают первую линию текстологического изучения свойственного ей творческого процесса и принципы отбора соответствующего материала. Это – ее поиски «точности», то есть точности художественной, как некоего поэтического открытия, тут же без всяких препон присваиваемого себе читателем («Это про меня, это как будто мною написано»). С этой линией исследования непосредственно связана, вернее, из нее вытекает, а то и сливается с ней другая: возможность проследить на вполне конкретных примерах творческой работы Ахматовой путь к поэтическому лаконизму, к той поразительной сжатости, которая так часто вмещает в скупых строках и строфах ее лирики глубокое общезначимое содержание, пробуждая в разные времена самые непредсказуемые отклики. Недаром об этом чудодействе ахматовской краткости говорят и пишут, кажется, все, кому дорога ее поэзия, с тех пор как вышла в свет ее первая книга «Вечер». И недаром сама она в последние годы чуть ли не больше всего боялась, как бы стихотворение не вышло у нее «слишком длинным», – помню ее настойчивые вопросы об этом с требованием «совершенно честного» ответа, когда она мне читала только что написанную «Мартовскую элегию» («Прошлогодних сокровищ моих…»). То же самое волновало ее в связи со стихотворением «Не стращай меня грозной судьбой…». Вспомним тут же и характерную ее реплику по поводу «Мелхолы», которая все «еще не поддается, т. е. мерещится что-то второстепенное» (к этому мы еще вернемся).

Упорное пробивание к «последней» точности и мужество в поисках предельного лаконизма лирического высказывания – это у Ахматовой иногда одно и то же, а иногда не совсем одно и то же, судя по следам ее работы над стихом, над строфой и над уже вполне законченным, казалось бы, стихотворением.

Обе эти ипостаси лирики Ахматовой в совокупности своей, мне кажется, ведут к чему-то первостепенно важному в ее творческом облике, хотя, конечно, не охватывают всей его сложности и далеко не все определяют в его развитии, не говоря уже о той внутренней «тайне», не поддающейся никакому анализу, даже авторскому, той «тайне» стихотворчества, без которой Ахматова вообще не представляла себе настоящей поэзии, о чем говорит и само название знаменитого цикла – «Тайны ремесла», и особенно венчающее его «Последнее стихотворение». Его нужно помнить при любой попытке анализа ахматовских стихов, в частности и текстологического, хотя бы для того, чтобы не превратить свои штудии в подобие химического анализа, то есть хотя бы из чувства самосохранения:

Одно, словно кем-то встревоженный гром,

С дыханием жизни врывается в дом,

Смеется, у горла трепещет,

И кружится, и рукоплещет.

Другое, в полночной родясь тишине,

Не знаю откуда крадется ко мне,

Из зеркала смотрит пустого

И что-то бормочет сурово.

А есть и такие: средь белого дня,

Как будто почти что не видя меня,

Струятся по белой бумаге,

Как чистый источник в овраге.

А вот еще: тайное бродит вокруг –

Не звук и не цвет, не цвет и не звук,

Гранится, меняется, вьется,

А в руки живым не дается.

Но это!.. по капельке выпило кровь,

Как в юности злая девчонка – любовь,

И, мне не сказавши ни слова,

Безмолвием сделалось снова.

И я не знавала жесточе беды.

Ушло, и его протянулись следы

К какому-то крайнему краю,

А я без него… умираю.

Вспоминая эти строки, страшновато переступать порог творческой мастерской поэта, чтобы вновь и вновь перелистывать совсем не предназначенные для постороннего глаза черновые рукописи. Разве что только для того, чтобы, заранее отказавшись от «концепций», поделиться своими наблюдениями, а подчас и некоторыми находками с теми, кому дорога поэзия Анны Ахматовой.

Для начала посмотрим, что же происходило с «Мелхолой». Впервые это стихотворение было опубликовано в журнале «Звезда», N 7 за 1962 год под названием «Образы древности. Мелхола». В сборник «Бег времени» оно вошло третьим звеном небольшого цикла «Библейские стихи» вслед за «Рахилью» и «Лотовой женой». Вот его окончательная редакция:

Мелхола

Но Давида полюбила… дочь Саула, Мел-

хола. Саул думал: отдам ее за него, и она

будет ему сетью.

Первая книгаЦарств6

И отрок играет безумцу царю,

И ночь беспощадную рушит,

И властно победную кличет зарю,

И призраки ужаса душит.

И царь благосклонно ему говорит:

«Огонь в тебе, юноша, дивный горит,

И я за такое лекарство

Отдам тебе дочку и царство».

А царская дочка глядит на певца,

Ей песен не нужно, не нужно венца,

В душе ее скорбь и обида,

Но хочет Мелхола Давида.

Бледнее, чем мертвая; рот ее сжат;

В зеленых глазах исступленье;

Сияют одежды, и стройно звенят

Запястья при каждом движенье.

Как тайна, как сон, как праматерь Лилит…

Не волей своею она говорит:

«Наверно, с отравой мне дали питье,

И мой помрачается дух.

Бесстыдство мое! Униженье мое!

Бродяга! Разбойник! Пастух!

Зачем же никто из придворных вельмож,

Увы, на него непохож?

А солнца лучи… а звезды в ночи…

А эта холодная дрожь…»

В издании «Библиотеки поэта» стихотворение датируется 1959 – 1961 годами, то есть последним этапом работы над ним автора. Никаких разночтений или вариантов не приводится. Между тем двойная дата 1922 – 1961 проставлена в «Беге времени», то есть принадлежит, несомненно, самой Ахматовой.

В Отделе рукописей ГПБ нет следов работы над «Мелхолой» 20-х годов, но в «Общей тетради» (N 84) сохранилось несколько незаконченных набросков 1959 – 1961 годов, судя по соседствующим с ними черновым записям стихов этих лет. По этим наброскам можно понять, чтб именно Ахматова считала «чем-то второстепенным» и в конце концов отбросила совсем, что и как она поэтически уточнила в поисках «настоящей строки».

Оказывается, были еще такие краски внешнего образа Мелхолы:

…браслеты на смуглых ногах,

Пылает одежда цветная…

 

«Мерещились» еще такие патетические возгласы в борении страсти, вспыхнувшей в сердце Мелхолы к юноше-поэту («Первый поэт на земле!» – бывало, говорила о нем Анна Андреевна), с гордыней царевны:

Ты горче, чем горечь,

Чем соль – солоней,

О горе, о горе

Отчизне моей!

(Почему-то именно так, в виде распавшейся на четыре двухстопные амфибрахические строки, записана здесь эта пара четырехстопных амфибрахиев с закономерной цезурой.)

Были еще такие строки, очевидно, во внутреннем монологе Мелхолы:

Душистее лилий ладони его,

А голос, как стон лебединый…

 

Строка «бранных» Мелхолиных восклицаний:

Бродяга! Разбойник! Пастух! –

в конце концов заменила менее выразительную:

Разбойник ночной – и мальчишка пастух.

 

Можно предположить, что подобных черновых вариантов было гораздо больше и что некоторые из них, может быть, рассыпаны по блокнотам и записным книжкам ЦГАЛИ.

Тут же рукой Анны Андреевны записана строка, которая могла бы показаться совсем «таинственной» и не имеющей отношения к «Мелхоле»:

И вовсе не медный, и вовсе не звон…

Прямого отношения к этому стихотворению она действительно не имеет, но косвенное имеет, и мне это случайно известно из первоисточника. Как-то в разговоре по поводу своей недавней поездки к К. И. Чуковскому Анна Андреевна рассказала мне, что Корнею Ивановичу не очень понравилась (или совсем не понравилась, не помню) «Мелхола», что, по его мнению, она невольно приводит на память «Василия Шибанова» А. К. Толстого и что он далее «очень игриво» ей тут же проскандировал: «Звон медный несется, гудит над Москвой…» Судя по интонации рассказа, замечание Чуковского ее явно задело («мало ли что кому напоминает…»). Думаю, что «таинственная» строчка, во всяком случае, с этим связана.

Но гораздо более существенно другое: то, что Ахматова, по-видимому, первоначально задумывая это стихотворение как балладу с драматическим сюжетом (Мелхола спасает своего юного мужа от убийц, подосланных коварным Саулом), в процессе работы пришла к совершенно иному решению: то, что могло бы стать всего лишь экспозицией к какой-то своеобразной «маленькой трагедии», вылилось у нее в лирическое стихотворение, которое завершается внутренним монологом настоящей драматической напряженности, но с намеренно размытой, недоговоренной интонацией последней строки.

Вот, что она отбросила:

И главное песню, что пел он тогда,

Когда на пороге стояла беда…

 

На лестнице нашей, о горе, шаги

Идут за тобою………………..враги

…………………..хватайте ремень

Тебя отпущу я в безлунную тень…

Тебя я спасла, мой любимый, беги…

А в дверь уже громко стучали враги

И если тебя здесь……………..ночь…

И еще:

…отдаленного говора гул

Не шлет ли убийц за Давидом Саул

………………………….

И в храмине темной бледнее луны

Лицо молодое счастливой жены…

Судя по сохранившимся в архивах черновикам, подобные повороты творческих решений были свойственны Ахматовой чаще всего в последние годы. Но иногда они касались ретроспективно и некоторых самых ранних ее лирических стихотворений. Один из таких примеров находим, читая черновой автограф знаменитого «Сероглазого короля» 1910 года («Библиотека поэта», N 34, стр. 384 – 385). Это стихотворение начинающей «царскосельской» поэтессы, всегда пользовавшееся особой известностью и, кажется, сохраняющее ее до сих пор, Анна Андреевна, кстати сказать, очень невзлюбила с давних пор. Думается, что именно чрезмерная его популярность казалась ей в каком-то смысле тенденциозной: она эту популярность как-то связывала с желанием «замуровать» ее поэзию в 10-е годы, желанием, довольно распространенным еще совсем не так давно в критической и мемуарной литературе, особенно на Западе.

Так вот, в черновом автографе так называемого «бювара» ЦГАЛИ эта маленькая баллада, похожая на романтически стилизованную акварель, с ее полускрытым «вторым планом» тайной и грешной любви героини к покойному королю («Дочку мою я сейчас разбужу, // В серые глазки ее погляжу»), еще сохраняла строфу, едва ли не разрушительную именно для этого «второго плана», в котором, может быть, и заключается вся прелесть стихотворения:

И покажу ей над башней дворца

Траурный флаг по кончине отца.

Анна Андреевна включила эту строфу в переиздание стихов из «Вечера» 1940 года (сборник «Из шести книг»). Однако потом она ее решительно отвергла. По черновому автографу можно увидеть и первоначальную работу поэта – постепенное художественное уточнение текста целым рядом удачных лексических замен, особенно в прямой речи мужа. Оказывается, такая работа характерна и для Ахматовой «начинающей».

Возвращаясь к своим старым стихам в связи с переизданиями, которые гак редко ее радовали, особенно в последние годы, Ахматова тем не менее пользовалась возможностью заменить или вычеркнуть то, что уже не удовлетворяло ее, иногда даже в самом известном, чуть ли не хрестоматийно популярном стихотворении.

Все, наверно, помнят это ее восьмистишие о Пушкине из маленького цикла «В Царском Селе» 1911 года:

Смуглый отрок бродил по аллеям,

У озерных грустил берегов,

И столетие мы лелеем

Еле слышный шелест шагов.

 

Иглы сосен густо и колко

Устилают низкие пни…

Здесь лежала его треуголка

И растрепанный том Парни.

Первоначально (и в журнале «Аполлон», и в книге «Вечер», и в первых изданиях «Четок») вторая строка была иной:

У озерных глухих берегов, –

и пятая тоже:

Иглы елей густо и колко…

 

Когда я как-то спросил Анну Андреевну, почему она изменила эти строчки, ответ был такой: «Просто вспомнила, что в царскосельском парке никаких «глухих берегов» не было и гораздо больше там было сосен, чем елей». Восьмая строка тоже изменилась: «разорванный том Парни» стал «растрепанным», – но это уже уточнение образа, а не реалий.

В стихотворении «Из памяти твоей я выну этот день…» была исправлена деталь еще менее заметная читателю, но для поэта важная: вторая строфа во всех изданиях до 1958 года начиналась строкой «При имени моем ты будешь вспоминать»; теперь Ахматова написала вместо нее другую: «О, как ты часто будешь вспоминать». Потому что не захотела предвосхищать полуслучайностью поэтически важную для нее анафору следующей строфы:

При виде каждого случайного письма,

При звуке голоса за приоткрытой дверью

Ты будешь думать: «Вот она сама

Пришла на помощь моему неверью».

Еще решительнее изменила Ахматова (и к лучшему!) структуру другого стихотворения того же времени (зима 1913 года) – «О, это был прохладный день…» Теперь, в окончательной редакции, оно читается так:

О, это был прохладный день

В чудесном городе Петровом!

Лежал закат костром багровым,

И медленно густела тень.

 

Пусть он не хочет глаз моих,

Пророческих и неизменных.

Всю жизнь ловить он будет стих,

Молитву губ моих надменных.

Прежде, в целом ряде изданий, обращение к тому, кем эти стихи были навеяны, выражалось непосредственно: «ты», «тебе». Была еще одна, срединная строфа, безусловно слабая, как будто совсем не ахматовская:

Ты только тронул грудь мою,

Как лиру трогали поэты,

Чтоб слышать кроткие ответы

На требовательное «люблю!».

В «Стихотворениях» 1961 года7 этой строфы уже нет. Переход с «ты» на «он» изменил вторую часть стихотворения отнюдь не формально (вместо 5-й строки была: «Тебе не надо глаз моих»; вместо 7-й и 8-й: «Но за стихом ты ловишь сих, // Молитвы губ моих надменных»). Углубился смысл, строже стал образ.

  1. Оба эти документа находятся в той части архива Анны Ахматовой, которая хранится в Отделе рукописей Государственной Публичной библиотеки имени М. Е. Салтыкова-Щедрина (в дальнейшем – ГПБ), фонд 1073, N 194.[]
  2. Другое дело – «Поэма без героя» во всей ее многоплановой сложности, с ее «тройным дном», удостоверенным самим автором, и со всеми перипетиями многолетней истории ее создания. Но это если и не чистый эпос, то все же произведение лиро-эпическое, а здесь речь идет и пойдет дальше только о лирике Анны Ахматовой.[]
  3. Анна Ахматова, Стихотворения и поэмы, Л., «Советский писатель» («Библиотека поэта»), 1976.[]
  4. Думаю, что слово «заумь» здесь означает излишнюю, с точки зрения Ахматовой, сложность ассоциаций и тропов, а не утверждение особого смысла чистой звукописи, которое было свойственно футуризму и кубофутуризму 10-х и начала 20-х годов.[]
  5. Опубликовано в моей книге «Воспоминания с комментариями», М., «Искусство», 1982, с. 436 – 437. Здесь и далее разрядка моя. – В. В.).[]
  6. В моей записи от 13 мая 1961 года эпиграф был продиктован Анной Андреевной так: «И рече Саул: дам ему ю, да будет ему в соблазн».[]
  7. Анна Ахматова, Стихотворения (1909 – 1960), М., Гослитиздат, 1961.[]

Цитировать

Виленкин, В. Стимул точности в творчестве Анны Ахматовой / В. Виленкин // Вопросы литературы. - 1983 - №6. - C. 144-177
Копировать