Не пропустите новый номер Подписаться
№6, 1988/Книжный разворот

Сквозь призму шолоховской поэтики

«Поетика стваралаштва Михаила Шолохова», Нови-Сад, 1986, 200 с. (Часть работ опубликована на языках народов Югославии, часть – на русском языке.)

Исследовать форму литературных произведений в ее богатстве и целостности – значит пробиваться и к более полному постижению самой сути «человековедения», к динамике и борениям жизни, преломляющейся в образной системе художника. Международный симпозиум, собравший в Югославии литературоведов социалистических стран и Норвегии (их выступления объединены в книге «Поэтика творчества Михаила Шолохова»), наглядно это продемонстрировал. Самими важными и самыми естественными оказались здесь непредвзятые поиски истины и здравый смысл – остросовременный и вместе с тем пронизанный историзмом.

Конкретность мгновения – и величие эры, личность – и небывалая, захватившая миллионы людей революционная буря, неумолимость классовых боев – и необозримость горизонтов гуманизма, – ко всем этим сцеплениям, слияниям и оппозициям авторы докладов выходят через поэтику шолоховской прозы, через ее просторы, ее неподражаемо своеобразную мощь. Именно через поэтику – такова задача всего симпозиума, что само по себе уже становится известным гарантом убедительности филологических исследований. Не навязывать искусству писателя чужеродные ему догмы, а исходить из его образной сути – вот в чем изначальная установка авторов.

В самом деле, как много раньше спорили, к примеру, о том, становится ли отщепенцем Григорий Мелехов, противопоставляет ли его Шолохов высокой народной правде, сколь соблазнительным казалось объяснить метания героя всего лишь заурядными мелкобуржуазными колебаниями, «двумя душами» середняка!

«Странно, – говорит болгарский литературовед В. Колевский в докладе «Трагедия Григория Мелехова», – откуда некоторые исследователи творчества Шолохова находят основания утверждать, что Григорий Мелехов является представителем того крестьянства, у которого живет и душа собственника – эксплуататора! От первой и до последней страницы романа «Тихий Дон» нет ни строки, в которой можно было бы найти подтверждение этому» (стр. 76).

Если всерьез вчитаться в «Тихий Дон», вчувствоваться в его поэтику, «вжиться» в сам ход повествования, если проанализировать самое главное – как, каким образом являет нам судьбу своего героя Шолохов, – то доктринерские представления о творчестве писателя просто не выдержат очной ставки с его реализмом. И в Григории Мелехове тогда увидится не отщепенец или «запрограммированной колеблющийся обыватель, а наоборот, глазам исследователя откроется «очарование человека», откроется «герой огромной нравственной мощи», «герой-правдоискатель», как говорил на симпозиуме А. Радос (Яссы). И никаких ассоциаций с пошлой мелкобуржуазностью не возникнет, а возникнут аргументированные анализом параллели с великими героями античности – теми, кто тоже прошел «тяжкий путь борьбы и познания истины, стремления к сверхзнанию, за что приходится расплачиваться сверхплатой» (стр. 21). Сближая автора «Тихого Дона» с корифеями античной литературы и Шекспиром, А. Радос заключает при этом, что Шолохов создает свою собственную систему гармонии внешнего и внутреннего, являющуюся условием красоты индивида, – «свою собственную, шолоховскую калокагатию» (стр. 24).

Изучая особенности архитектоники произведений, сравнивая «повествовательную структуру отдельных книг «Тихого Дона», их различающуюся композицию», Х. Конрад (Лейпциг) получает необходимые основания для своего спора с теми критиками, которые недооценивали «первостепенную роль и всемирное значение образа Григория Мелехова … вышедшего из народа и до конца остававшегося его сыном» (стр. 29).

И другие участники симпозиума приходят к подобным же выводам. Действительно, именно очарование человека (как сказал сам Шолохов о Григории), такого, которому недостаточно широк лежащий вокруг ожесточенный, разделенный, несовершенный мир, более всего ценил писатель в своем герое. И не случайно человек этот – плоть от плоти так называемого «простого» трудового народа, в чье будущее безраздельно верил Шолохов. Так полно и ослепительно раскрыть сокровища безоглядно-порывистого сердца и самобытного, неуемно-творческого ума человека от земли, не из тех, кто прошел шлифующую школу, доступную богатым, до Шолохова не смог ни один художник мира. Перед нами во весь рост встает личность. Личность – в самом высоком смысле этого слова.

Писатель во многом опередил общественное сознание своего времени. Прежде всего это относится к пафосу общечеловеческого,актуальность которого ныне становится все более очевидной. Свидетельством тому – и рецензируемый сборник.

Еще недавно многим казалось бы сомнительным такое, например, утверждение, звучащее в устах югославского литературоведа М. Бабовича отнюдь не с интонацией осуждения: «Позиция Григория Мелехова если и не задумана, то имплицитно воплощена автором как надклассовая» (стр. 71). На самом же деле в подобной позиции героя можно увидеть не только его трагичесскую иллюзию, но и предвестие будущего: за надклассовым (действительно, невозможным) прорисовывается идеал бесклассового.

Действия Григория во многом ложны и пагубны, уроки их горьки. Но для Шолохова не менее, чем результаты этих действий, важны их мотивировки, и прежде всего неудержимая тяга к независимости, свободе. Беда, однако, в том, что такая степень освобожденности в обстановке бескомпромиссной классовой борьбы – пока еще иллюзия. Между тем она становится принципом жизни героя, от которого он отступить попросту не в силах: для него это значило бы предать самого себя. Поэтому Мелехов и оказывается постоянно в разных лагерях: то он с красными, то – с белыми, то – с бандой Фомина. Стоит только одному из лагерей покуситься на его личность, ограничить его волю, как он тут же восстает против стана, в котором был, и тогда ему – такова неумолимая логика классовой битвы – ничего иного не остается, как перейти на сторону противоположную. И выходит, стремясь к неограниченной свободе, Григорий оказывается как раз не свободен от зла и неправды. Но не только эту сторону жизни видит писатель. В мелеховской тяге к независимости с убеждающей художественной силой открывается как бы залог того времени, когда личности не надо будет примыкать к тому или иному из враждующих лагерей, ибо самих этих лагерей уже не останется, человечество превратится в единую семью. И как бы далеко это ни отстояло от той действительности, которая изображается в «Тихом Доне», но сама мечта о свободе от подчинения законам войны между непримиримыми станами писателю-гуманисту дорога, он бесконечно любит своего героя, ценит в нем гордое самоуважение, нежелание быть пешкой. Думается, что именно в таком плане и следует рассматривать мысль М. Бабовича.

Шолохов выразил в «Тихом Доне» свою мечту о свободном человеке и свободном народе. Мечту не ангельски-безоблачную, не благоухающую неземными ароматами. И нисколько не оттесняющую трагических противоречий реальности. Не оттесняющую, а, наоборот, оттеняющую! В каком еще произведении мирового искусства XX столетия с такой неумолимой, безжалостной трезвостью и испепеляющей горечью приговора, не подлежащего обжалованию, открывается и повествователю и читателям та историческая истина, что век этот не только героический, но и трагический?

Не случайно проблема трагического в произведениях Шолохова привлекла внимание многих участников симпозиума, и столь же не случайно, что в их рассуждениях о специфике мироощущения писателя появляется понятие «катарсис». Р. Таутович (Белград) в докладе «Буря на Тихом Доне. Современный драматизм Михаила Шолохова» подчеркивает, что художник не дает счастливых финалов жизненным путям своих героев (об этом же говорит и В. Минич (Тиват) в докладе «Семейно-классовые линии жизни в «Тихом Доне») и освежающее, духовно освобождающее ощущение катарсиса в романе возникает не из конкретной судьбы каждого отдельного героя (Мелехова, Штокмана, Бунчука и др), а соотносится с гуманными целями революции, с будущим. Можно дискутировать по поводу выдвинутого Р. Таутовичем слишком категоричного противопоставления эпики, эпичности в романе Шолохова (к этой линии исследователь относит изображение первой мировой войны) и драматического начала (с которым он – в противоположность эпическому – соотносит изображение революции), но нельзя не согласиться, что связанный с разрешением противоречий, внесенных классовой борьбой, катарсис открывает читателю гуманистическую концепцию Шолохова.

По существу гуманистическая направленность идейно-художественной системы писателя стала стержневым вопросом симпозиума и сборника, идет ли речь о раннем шолоховском творчестве или о произведениях последующих этапов, вплоть до «Судьбы человека» (попутно выразим сожаление, что роман «Они сражались за Родину» как-то выпал из поля зрения участников обсуждения).

Посвящая свое выступление рассказу «Ветер», Г. Хетсо (Осло) так формулирует свой вывод о сути произведения: «Жизненные обстоятельства, как они ни тяжелы, не оправдывают бесчеловечной жестокости» (стр. 150). М. Заградка (Оломоуц) рассматривает «Донские рассказы», «Науку ненависти» и «Судьбу человека» в сложных соотношениях с традициями русской литературы (начиная с «Жития протопопа Аввакума»), в сопоставлении с творчеством писателей-современников (В. Богомолова, Г. Бакланова, Б. Окуджавы, В. Быкова, Ч. Айтматова, В. Рослякова и др.), повести которых содержат «лирическую рефлексию философско-этического характера», несут в себе «пафос переднего окопа, пяди земли» и подчас передают «рассказ героя о довоенной своей судьбе, как о судьбе целого поколения». «Несмотря на то, что «четвертое поколение», – говорит исследователь, – не всегда осознавало свое родство с Шолоховым, но это родство объективно сказывалось в аналитической повести конца 50-х – начала 60-х годов». М. Заградка прослеживает, как демократичность гуманизма Шолохова проступает в самом единстве содержательных и формообразующих моментов «Судьбы человека»: повествование об Андрее Соколове – это не только рассказ о жизни его, о событиях и поступках, но «глубокое размышление над всем этим перед человеком, в котором рассказчик чувствует не только единомышленника, но и брата по военному опыту и пониманию жизни, абсолютно равноправного партнера, способного понять человека с полуслова… Традиционные формы соединились в ней («Судьбе человека». – И. Д.) с социалистическим гуманистическим пониманием человека, взаимоотношений между людьми и всей действительностью, а также с типично шолоховским суровым реализмом обрисовки героев и обстановки, с трезвым способом повествования, с неповторимым использованием природной символики и со всепроникающей философией связи человека и земли» (стр. 127 – 129).

Мысль о внутренней, глубинной связи человека с землей, составляющая одну из важных сторон гуманистической концепции Шолохова, заняла центральное место в докладе Б. Косановича (Нови-Сад) «Пейзаж «Поднятой целины». Полемизируя с утверждением, будто Шолохов «в сферу природы… помещает не человечество, а лишь свой казачий Дон», литературовед утверждает: «шолоховское чувство природы имеет универсальное значение. Оно всегда говорит о глубокой взаимной связи природы и ее детища – человека» (стр. 119).

В уже упомянутом докладе Хельги Конрад прослеживается проходящая через все творчество писателя тенденция, ведущая к цели «побуждать, мобилизовать активность и сочувствие, доброту, понимание человека», которая «основывается прежде всего на принципиальных, существенных размышлениях писателя о гуманизации человека и общества» (стр. 31, 32). Сопоставляя две книги «Поднятой целины», анализируя конкретную образность романа, Х. Конрад останавливает внимание на эволюции авторской идейно-эмоциональной оценки жизни, подчеркивая, что вторая часть «Поднятой целины» «отражает размышления писателя, возникшие в 50-е и 60-е годы». Можно спорить с тезисами, которые формируют вывод автора доклада, что «только в образе деда Щукаря Шолохов в первой книге «Поднятой целины» раскрывал процесс освобождения индивидуума, развития освобожденной человеческой личности», но, конечно, совершенно справедливо утверждение Х. Конрад насчет того, что «повествовательная структура второй части романа резко изменилась», что «в картинах исторических судеб крестьян и развивающихся из них моральных, нравственных требованиях», в «разговорах между Давыдовым и крестьянами выражаются ожидания, претензии и требования крестьян к коммунистам и новому обществу», что «сам автор в этой книге поставил акцент на демократизации общественной жизни и на праве человека на самосуществование» (стр. 30).

В. Вулетич (Нови-Сад) в докладе «Композиция «Поднятой целины» на основе тщательного анализа структуры романа, исходя из целостного единства произведения, подчеркивает, что в «Поднятой целине» конкретность временная, «документальная», преломляясь во внутреннем мире человека, в «его несчастии и его радости», «претворяется в вечное». «Таким построением романа, – делает вывод литературовед, – Шолохов сумел создать произведение с особенной поэтикой и эстетикой» (стр. 111 – 112).

К аналогичному выводу о своеобразии поэтики и эстетики романа приходит Ю. Ройс (Марибор), обобщая свои наблюдения над фразеологией «Поднятой целины»: «Шолохов – талантливый последователь великих мастеров русской литературы, однако он – создатель и своего, шолоховского, стиля, своих подлинных стилистических, общеязыковых и эпических приемов. Поэтому мы можем оправданно говорить, что его писательская работа представляет традицию и новизну» (стр. 188).

Традиция и новизна в творчестве Шолохова, размышления об этом – один из лейтмотивов обсуждения. От Гомера и искусства Ренессанса – через русскую классику – к современной литературе ведут ученые свои сопоставления.

Одни из участников симпозиума делают типологические сравнения главной темой своих сообщений (например, белградский ученый Т. Митропан сопоставляет символику степи в «Тарасе Бульбе», чеховской «Степи» и в «Тихом Доне»), другие приходят к подобным сопоставлениям в ходе рассмотрения других проблем. Так, М. Милидрагович (Сараево) в сообщении «Судьба человека» и шолоховский повествовательный стиль» анализирует рассказ Шолохова в связи с традициями пушкинских «Повестей Белкина», гоголевских «Вечеров на хуторе близ Диканьки», «Севастопольских рассказов» Л. Толстого, произведений Л. Андреева. М. Йованович (Белград) в выступлении «Образы иногородних и городских женщин в творчестве Шолохова» рассматривает «Донские рассказы», «Тихий Дон» и «Поднятую целину» в сопоставлении с прозой Бунина, Куприна и поэзией Есенина, а также в противопоставлении позиции Шолохова, который «никогда не терял перспективы и не разделял пессимистического взгляда на окружающую его действительность», установкам ряда писателей, печатавшихся в 20-е годы в журнале «Молодая гвардия», и «претензиям молодых бюрократов от литературы (вроде Л. Авербаха…)» (стр. 39).

Обширный круг сопоставлений дополняется еще тремя докладами, составляющими раздел «Восприятие шолоховского искусства», где рассказывается о резонансе произведений писателя в Македонии, Польше и Венгрии.

М. Джурчинов рассматривает переводы произведений Шолохова, осуществленные в городе Скопле, в исторической последовательности их появления, подчеркивая их значение для развития македонского литературного языка, и анализирует процесс взаимодействия творчества «великого русского и советского писателя» и выдающихся представителей македонской литературы Ц. Мартиновского, С. Дракулы, Т. Момировского (стр. 155 – 160).

В сообщении «Польские писатели и «Тихий Дон» Б. Бялокозович (Варшава) приводит оценку, данную Ярославом Ивашкевичем эпопее Шолохова как «энциклопедии народной жизни», и подчеркивает, что Мариан Пехаль, Богдан Чешко, Леслав Бартельский, Богдан Дроздовский ставили «вопросы новых ценностей эстетики и правды нового мира и мирового значения «Тихого Дона» (стр. 165, 167). Ежи Путрамент определил творчество автора «Тихого Дона» как «величайшее литературное явление», которое очень многим людям помогло избрать жизненный путь (стр. 163).

В своем сообщении «Тихий Дон» Шолохова в венгерской критике 30-х годов (К вопросу о новом реализме)» Э. Каман (Будапешт) приводит отклики на «Тихий Дон», принадлежащие писателям Миклошу Радноти, Лайошу Кашшаку, Ласло Немету, Петеру Верещу и др. Венгерских литераторов захватила «мощь изображения действительности», новизна могучего реализма, органично выросшая из традиций русской классики.

Новаторство шолоховской прозы было отмечено писателями разных художественных направлений. Даже основоположник венгерского авангарда, урбанист Лайош Кашшак, считая, что роман «традиционен и в основном близок крестьянским романам начала века», подчеркивал, что «Тихий Дон» такая «здоровая, цветущая ветвь большой русской литературы», которая «удивительно моложава и нова» (стр. 174, 173).

«Один из самых интересных и проницательных отзывов, – говорит Э. Каман, – принадлежит поэту Радноти Миклошу… У Шолохова в романе он отметил столь характерный для него самого «твердый и точный лиризм, чуждый чувствительности», никак не подтверждающий версию официозной критики о бесстрастной объективности Шолохова» (стр. 174).

Думается, что приведенная тут мысль Миклоша Радноти заслуживает особого внимания. Венгерский поэт, еще в 30-е годы давший такую оценку автору «Тихого Дона», как бы предугадал путь современных исследований, в которых все большее и большее место занимает изучение неповторимого, пока еще не до конца объясненного своеобразия шолоховского видения мира, выражающегоавторское, лирическое идейно-эмоциональное отношение к жизни. Все возрастающий интерес к раскрытию тайны художественного магнетизма, завораживающей «заразительности» воздействия реализма советского классика на читателей с необходимостью приводит исследователей к размышлениям о специфике лирической образности его произведений. Два доклада на симпозиуме – «Лирический подтекст в «Тихом Доне» В. Тамахина (Ставрополь) и «О шолоховском лиризме на примере «Тихого Дона» Н. Кустурицы (Сараево) – посвящены соотношению эпического и лирического начал в романе Шолохова. Н. Кустурица, всматриваясь в художественный «механизм» соединения этих двух начал (например, прослеживая, как возникает особый, дополнительный смысл в подтексте произведения, связанный с композиционной стыковкой – «реальной» жизни героя и его воспоминаний), анализирует различные ипостаси авторской настроенности, тональности произведения, подводного течения, захватывающего читателя, – от высокого героического лиризма (в трагических эпизодах) до «лиризма комического» (стр. 62). Перекликаются с этими размышлениями наблюдения и выводы Д. Копривицы (Никшич), который выявляет внутреннее единство трагического и комического в «Тихом Доне», отражающее их взаимосвязь в самой жизни, где, в частности, смехом «могут постоянно освобождаться, в определенной мере, отчаяние, долго сдерживаемая нервность, страх и бешенство» (стр. 92). Здесь же анализируется одно из важных выражений шолоховской оценки событий: прямое «едва ощутимое… замечание» автора сочетается с интонацией внешней бесстрастности, внешнего «своеобразного бесчувствия» (стр. 91), что дает оригинальный эффект, открывая новые нюансы авторского отношения к жизни.

О специфическом художественном феномене «соединения несоединимого», высекающего эмоциональную искру нового качественного состояния, которое и несет в себе авторское отношение к событиям и героям, говорит в своем докладе М. Стойнич (Белград), рассматривая мотивы семейной жизни в «Тихом Доне» как «точки скрещения психологического, социального, экономического и философско-этического планов» (стр. 97).

Секрет заразительности авторской эмоциональной оценки жизни раскрывается и в докладах, посвященных жанру рассказа в творчестве писателя, и в сообщении М. Косанович (Нови-Сад) «Б. А. Ларин о языке и стиле М. А. Шолохова», где высоко оценивается место работ советского филолога в мировом шолоховедении.

Основная тональность шолоховской прозы и ее обертоны, как и вся образность произведений писателя, дающая возможность сделать выводы о закономерностях развития не только его творчества и не только советской литературы, но ведущие к более широким обобщениям об искусстве XX века, анализируются участниками симпозиума с подлинным пафосом изыскательства, направленного на самые разные факты и детали – исторические и лингвистические, литературоведческие и источниковедческие, нравственно-философские и эстетические, – в строгой до щепетильности приверженности к конкретике исследуемого материала. Соблазнам экстенсивных посягательств на широковещательные декларации, подчас проявлявшимся в слишком общих рассуждениях о мировом значении писателя, предпочитается вдумчивая скрупулезность и доказательность заключений, относящихся в каждом случае именно к данному, точно обозначенному «участку» теоретического и историко-литературного освоения. Поэтому так убедительно вырисовывается в совокупности всех материалов сборника уникальная глубина и многогранность творчества Шолохова и его вклад в общечеловеческую художественную культуру.

Цитировать

Дубровина, И. Сквозь призму шолоховской поэтики / И. Дубровина // Вопросы литературы. - 1988 - №6. - C. 227-235
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке