№2, 1975/Идеология. Эстетика. Культура

Сказки технического века (Курт Воннегут: от предвидения к действительности)

Начнем с небольшой заметки, которая была напечатана летом 1972 года на последней полосе «Известий». Заметка была озаглавлена «Странные хрестоматии». Вот что в ней говорилось: «В школьных учебниках, изданных в Японии вскоре после войны, атомной трагедии, пережитой японским народом, было уделено довольно много места. Однако в книгах, по которым учатся японские школьники сегодня, Хиросиме и Нагасаки уделено всего несколько строк. Обследование, проведенное среди учеников нагасакских школ два года назад, показало, что 60 процентов из них почти ничего не знают о том, что произошло в городе 9 августа 1945 года».

Далее заметка рассказывала, как преподаватели школ Нагасаки подготовили особые хрестоматии, состоящие из документов о событиях 9 августа. Есть вещи, о которых никто не вправе забывать, и начинание педагогов, конечно, заслуживает добрых слов.

Однако не знаменателен ли самый факт необходимости подобных хрестоматий? Со дня одной из величайших трагедий нашего времени прошло всего четверть века, а сыновья тех, кто эту трагедию пережил, уже едва о ней помнят. И едва ли хотят помнить – иначе для чего хрестоматии и специальные уроки?

Прочитав заметку, Боконон мог бы почерпнуть в ней дополнительный материал для четырнадцатого тома своих сочинений. Тема сочинений, вошедших в этот том, обозначена на титульном листе в виде вопроса: «Может ли разумный человек, учитывая опыт прошедших веков, питать хоть малейшую надежду на светлое будущее человечества?» Том очень невелик по объему; он состоит из одной-единственной страницы, и на этой странице читатель найдет всего одно слово и точку – «Нет».

Философ и лжесвятой Боконон, объявленный в республике Сан-Лоренцо государственным преступником, хотя его учению поклоняются все, вплоть до диктатора «Папы» Монзано, – персонаж романа американского писателя Курта Воннегута «Колыбель для кошки», увидевшего свет в 1965 году. Отношения между этим персонажем и автором достаточно сложны, и мы еще к ним обратимся. В философии Боконона порой угадывается миропонимание самого Воннегута, но столь же часто умозаключения этого персонажа вызывают у писателя иронию, а то и насмешку, Голосом автора Боконон, несомненно, говорит в самой последней главе романа. Подводя итог своим изысканиям, он сожалеет здесь, что его силы уже на исходе: «Будь я помоложе, я написал бы историю человеческой глупости…»

Столь масштабных задач Воннегут перед собой не ставит. И все же, читая его книги одну за другой, невольно начинаешь воспринимать их как своего рода подготовительный материал к этой – увы, многотомной – истории, которая, быть может, и впрямь будет когда-нибудь создана.

Впрочем, попыток создать ее предпринималось уже предостаточно. Традиция, которой следует Воннегут, – одна из древнейших в мировой литературе. Она восходит к Лукиану; она питала творчество Эразма Роттердамского, Вольтера, Франса. В XX веке она пережила свое второе рождение, вызвав невиданный расцвет «дурачествующей литературы», в которой повседневная жизнь смертных предстает карнавалом шутов. Лавры Эразма не давали покоя многим писателям Запада, и на свет являлись все новые и новые «исправленные и дополненные» (применительно к современности) энциклопедии глупости, царящей над миром и проникающей во все сферы бытия. По своему духу, идейной направленности, характеру гротеска эти энциклопедии – от «Шутовского хоровода» Хаксли до «Уловки 22» Хеллера – порою, однако, столь отличались от бессмертного шедевра Возрождения (как и друг от друга), что сопоставления с источником выглядели бы просто натяжкой.

Воннегута как раз можно признать истинным и законным наследником старой традиции. Но при этом придется сделать одно существенное уточнение: речь у него идет о «глупости» особого рода, являющейся неотъемлемым «достоянием» XX века и даже точнее – его последних четырех десятилетий. Это «глупость» слишком короткой памяти. «Глупость» технократического сознания, не признающего категорий этической ответственности и отбрасывающего принципы гуманизма ввиду их практической «бесполезности». «Глупость», которая способна поставить мир перед реальной угрозой катастрофы, если философия, этика, социальная практика технократизма – этого зловещего порождения НТР в условиях капиталистического общества – не отступят перед разумом.

Долгие годы книги Воннегута воспринимались на Западе как образец литературной футурологии. Сегодня ясна ошибочность такого восприятия. Хотя действие его романов нередко разворачивается на несуществующих планетах или происходит в отдаленных от нас пока еще ощутимой дистанцией временах, художественная ткань этих сказок технического века соткана из конфликтов и проблем слишком знакомых, слишком широко дискутируемых и актуальных для западного общества наших дней. От предвидения здесь протягиваются многочисленные нити к живой действительности. К трагической действительности, ибо внимание автора приковано к тревожным тенденциям, возникшим на нынешнем этапе НТР и побуждающим вновь и вновь задумываться над теми – далеко не мнимыми – опасностями, которыми она чревата.

«ФИЗИК, ИСЦЕЛИСЬ САМ!»

В книге «Творец и робот» основоположник кибернетики Норберт Винер подробно останавливается на тех «аспектах автоматизации… которые являются греховными по своей сути». Речь идет об особой касте людей, сложившейся по мере роста автоматизации, применение которой уже не ограничивалось производственными сферами; Винер именует эту касту «машинопоклонниками». После появления обучающихся машин, после того, как была доказана принципиальная возможность автоматической реализации тех жизненных функций (Винер говорит о войне и о бизнесе), которые подчинены простому и безжалостному критерию голой эффективности, поклонение безграничным возможностям машины стало едва ли не повсеместным в среде людей, непосредственно осуществлявших кибернетическую революцию.

Сложился психологический тип современного технократа. Норберту Винеру этот тип внушает глубокое отвращение, «Помимо того, что машинопоклонник преклоняется перед машиной за то, что она свободна от человеческих ограничений в отношении скорости и точности, – пишет он – существует еще один мотив в его поведении… Мотив этот выражается в стремлении уйти от личной ответственности за опасное или гибельное решение. Побуждения такого рода проявляются в попытках переложить ответственность за подобные решения на что и на кого угодно: на случай, на начальство, на его политику, которую-де не положено обсуждать, или на механическое устройство, которое якобы невозможно полностью постичь, но которое обладает бесспорной объективностью». И дальше: «Как только такой господин начинает сознавать, что некоторые человеческие функции его рабов могут быть переданы машинам, он приходит в восторг. Наконец-то он нашел нового подчиненного – энергичного, услужливого, надежного, никогда не возражающего, действующего быстро и без малейших размышлений!» 1

Книга «Творец и робот» вышла в 1964 году; автору уже не довелось держать ее в руках, Есть немало причин видеть в ней духовное завещание выдающегося ученого. Речь шла не только о безответственности и корыстных личных побуждениях отдельных менеджеров и инженеров, Речь шла о том, что с успехами кибернетики сознанием людей все чаще овладевала идея беспредельной автоматизации, что машине предлагалось освободить ее создателя и от таких «функций», как забота о будущем, как долг перед обществом и перед культурой.

Некоторые последователи Винера слишком широко поняли смысл положения, сформулированного в одной из его программных статей: «Машина умнее своего создателя». Появился искус распространять это чисто научное, специально кибернетическое положение и на сферу общественных отношений, на социологию, на этику. Норберта Винера страшили перспективы, открывающиеся на этом пути.

«Машинопоклонство», преобладавшее в 50 – 60-е годы в профессиональной среде непосредственных творцов НТР, вызвало в качестве ответной реакции со стороны многих западных философов и культурологов волну технофобии. «Технический оптимизм» менеджеров встречал яростное противодействие современных последователей Освальда Шпенглера, еще полвека назад провозгласившего: «Машина – дело рук дьявола» 2. Возник целый ряд иррациональных по духу концепций, получивших общее название идеологии «технического пессимизма». Оснований для такого пессимизма, ставшего характерной чертой духовной атмосферы на Западе, новейшая стадия НТР давала е избытком.

Парадокс научного развития, непрерывно преувеличивающего человеческие возможности и вместе с тем обесцвечивающего интеллектуальный мир, стал почвой для расхожих антиномий знания и морали. Похоже, Руссо не ошибался, утверждая, что прогресс наук вовсе не способствовал совершенствованию нравов. Макс Борн с горечью констатировал, что человек оказывается все более отчужденным от им же совершенных открытий и все менее способным разумно их контролировать. «…Наука и техника, – писал он, – разрушают этический фундамент цивилизации, причем это разрушение, вероятно, уже непоправимо» 3.

Сама необратимость пути от homo sapiens к homo faber – «человеку производящему», технократу и потребителю, который исповедует этический релятивизм и преклоняется перед «целесообразностью», – внушала разочарование и тревогу. Заставляла серьезно сомневаться в том, что чудеса электроники и полеты на Луну в конечном счете знаменуют собой торжество человеческого духа. Не чудовищной ли слепотой уместнее было назвать это безмерное увлечение материальной стороной прогресса, «реальностями» взамен «словес», утилитарностью взамен разума?

Автоматы на улицах крупнейших городов, в которые нужно бросить монетку, чтобы глотнуть кислорода, – вот прообраз завтрашнего дня земли. Планета превращалась в машинный зал без вентиляции. Заговорили об угрозе «экологическому равновесию» – биофизическому будущему мира. Не отдаленному, а ближайшему будущему. Когда по заданию Римского клуба – международной организации, пропагандирующей замедление темпов экономического развития, – Массачусетский технологический институт провел исследование мировой промышленной производительности и сохранившихся на земле ресурсов, выяснилось, что при нынешних темпах индустриального прироста (7 процентов в год) человечество окажется на пороге экологической катастрофы уже к концу XX века4.

Публикация таких данных всякий раз производила ошеломляющее впечатление. Обвинение, разумеется, проще всего было предъявить самой науке. Именно она несла прямую вину за то, что на небольшом космическом корабле Земля иссякали запасы воздуха и воды. Наука «обанкротилась» – долой науку. И вот в годы великих успехов научного знания в самых высокоразвитых странах вспыхивает настоящая эпидемия оккультизме и мистических верований. Появляются бесчисленные сатанинские секты – «свидетели Артемиды», «церкви последнего суда», «черные ведьмы», «белые колдуны», даже «омфалопики», проще говоря – созерцатели собственного пупка. Знамением времени становится «антиинтеллектуализм» в его бесчисленных модификациях – от «новой чувствительности», утверждаемой хиппи в качестве эталона подлинно человеческой, не механической жизни, до контркультуры, основанной на культе эмоционального в противовес интеллекту. Во время студенческих выступлений на рубеже 60-х и 70-х американские в европейские университеты захлестывает новомодное луддитство.

Так или иначе все это были практические следствия настроений, выраженных идеологией «технического пессимизма». Причем связь была двусторонней. Чем катастрофичнее выглядела картина будущего, рисуемая «техническими пессимистами», тем больше находилось оснований для того, чтобы рациональному, воплощенному в науке, противопоставить иррациональное – некий «высший разум», некое последнее прибежище духовности. И наоборот, чем выше поднималась волна «второго средневековья» или чистейшей воды нигилизма, тем серьезнее выглядел упрек науке, словно бы и впрямь «не способствовавшей совершенствованию нравов».

Выхода в таком случае, понятно, не находилось. Однако неразрешимость ситуации была мнимой. Ошибка «технических пессимистов» состояла в том, что наука бралась ими вне ее общественных приложений, а законы научного прогресса объявлялись стихийными, слепыми, не поддающимися никакому контролю и не зависящими от социальной организации общества. Едва конфликты, созданные сегодняшним этапом НТР в условиях Запада, начинали рассматриваться как конфликты, порожденные самим неостановимым накоплением знаний, конфликты неизбежные и однозначные для всего человечества, логичным итогом оказывались либо пророчества скорой гибели планеты, либо сетования на то, что человек нравственно «не дорос» до современной научно-технической революции и в силу этого самым лучшим было бы ее приостановить5.

Господствовала растерянность. Искусство, как выяснилось, смотрело на вещи реальнее и, пожалуй, было более готовым к тем трудным коллизиям, перед которыми оказалась беспомощной доктрина «технического пессимизма». Не случайно, говоря о машинопоклонниках, Норберт Винер вспомнил старую пьесу Чапека «R. U. R.». В той же связи он мог бы вспомнить и о первом романе Воннегута «Механическое пианино» (1954). Впрочем, в это время автору романа еще предстояло доказать, что его напрасно причислили к творцам полуразвлекательной научной фантастики и что его книги вполне заслуживают серьезного к себе отношения.

Сопоставить пьесу Чапека и роман Воннегута интересно уже потому, что имея много общего и по проблематике, и по основной сюжетной ситуации, они разделены тридцатью четырьмя годами и как бы зафиксировали движение художественной мысли, обращенной к одной из острейших проблем нашего времени. Современниками «R. U. R.» был истолкован как чисто социальная, даже злободневно-политическая пьеса. В роботах видели лишь гротескное изображение обывателей, лишенных собственного гражданского сознания. Зрителям премьер казалось, что устами робота Радия, желающего «быть господином над людьми», говорит Муссолини, только что с триумфом завершивший поход на Рим: «Мир принадлежит тем, кто сильней. Кто хочет жить, должен властвовать».

Однако замысел Чапека был несколько иным. По словам автора, его произведение должно было представлять собой «комедию науки» и «комедию правды». Под «комедией правды» Чапек понимал обоснованность позиции каждого из героев, если взглянуть на нее под определенным углом зрения. Правы работы, не примиряющиеся с положением рабов. Но прав и директор компании Домин, доказывающий, что техника – творение рук человека и должна подчиняться человеку.

Критика 20-х годов упрекала Чапека за расплывчатую авторскую позицию – не без оснований, хотя вся сложность поднятых писателем проблем тогда, конечно, еще не могла быть осознана. Споры о пьесе не были случайностью. Она имела выдающееся значение, поскольку «комедия правды» органично соединилась в ней с «комедией науки», невеселой комедией, – ведь суть её состояла в том, что наука подчинилась массовому производству, «индустриализму». А законы «индустриализма» таковы, что ситуация оказывалась поистине парадоксальной, чтобы не сказать – трагической. Непрерывна ширящееся изготовление роботов создает угрозу существованию человечества: не потому лишь, что роботы восстанут и истребят людей, а потому, что и «смиренными» они нанесли миру непоправимый ущерб – «миллионы рабочих оказались выброшенными на улицу, ресурсы стали стремительно истощаться, люди больше не воспроизводят себя… И тем не менее «страшный механизм не должен останавливаться… Те, кто думает поработить промышленность, сами порабощены ею… Замысел человеческого разума вырвался в конце концов из-под власти человеческих рук» 6.

Последний вывод находился как будто в полном соответствии с философией «технического пессимизма». Однако у Чапека он опирается не на мистифицированные представления о некоей злой воле науки, а на анализ конкретной социальной ситуации. Речь идет о несовместимости гениального открытия и его эксплуатации в системе «индустриализма»: старый Россум проник в секрет зарождения жизни, молодой – использовал найденное для производства искусственных рабочих, с успехом заменивших «несовершенного» живого человека. Речь идет о необходимости обуздать вышедший из-под контроля людей научно-технический прогресс с его законами бездумного, чисто механического прироста, делающего все человеческое (в конце концов – и само человечество) излишним, ибо оно только мешает добиться максимальной эффективности на «индустриалистский» манер.

Финал пьесы оптимистичен. Побежденный роботами, сам себе вырывший могилу, человек все же оказывается способен вернуться на путь разума, сотворить еще одно чудо – восстанавливает собственное существование на земле. С художественной стороны такая развязка слабо мотивирована; нетрудно заметить шов между вторым и третьим, заключительным, актом, где действие поворачивает совсем в другую сторону. Стержневая, философская тема пьесы оборвана сигналом штурма конторы, в которой укрылись последние люди.

Воннегут подхватывает тему и исследует то же противоречие между наукой и «индустриализмом», только из полугипотетического уже сделавшееся в высшей степени реальным. Когда молодой инженер-химик, сотрудник филиала одной из крупнейших промышленных корпораций США «Дженерал электрик» в городе Шенектеди отстукивал на машинке первые главы «Механического пианино» 7, ему не приходило в голову, что рецензенты отнесут книгу к научной фантастике, поскольку для самого автора это был роман о современности (а не «роман о завтрашнем дне», как по сию пору печатается на всех суперобложках). «Я писал… о вещах, которых не мог не замечать и не слышать у себя, в Шенектеди, вполне реальном городе, влачащем безотрадную жизнь в нашем безотрадном настоящем» 8.

О чем же именно?

…Музыкальный аппарат работает от специального жетона: клавиши механического пианино приходят в движение и в строго отмеренное время (к примеру, три минуты) производят несколько строго отмеренных по протяженности мелодий – бравурную, лирическую, в ритме фокстрота и т. п. Раз в год номера программы, заложенной в этот простейший автомат, меняются с учетом вошедших за истекший срок в моду шлягеров. Механическое пианино – элементарное и совершенно безотказное средство удовлетворения мещанских эстетических запросов, по своему идеальный инструмент «массовой культуры». В романе Воннегута этот ящик, в который упакована художественная информация пяти-шести самых необходимых разновидностей, представлен символом духовного содержания современной научно-технической эпохи.

Ящики установлены в пивных для рабочих могущественного концерна «Айлиум уоркс», живущих на правом берегу реки Ирокез; селиться на левом берегу рабочим запрещено, поскольку здесь район, отведенный для менеджеров, инженеров, а также для лабораторий и машин. По одну сторону барьера нищета, по другую – изобилие, по одну сторону бесправие, по другую – всемогущество. Русло Ирокеза служит демаркационной линией. Перебраться на левый берег можно лишь в том случае, если выходец из рабочего квартала каким-то чудом сумеет выдержать обязательный для всех экзамен, на котором испытываются умственные способности: тех, кто сдал, причисляют к элите, тех, – кто провалился, – к обслуживающему машины Корпусу ремонта и реконструкции.

И демократично и эффективно. Но только проверяется-то не сама по себе одаренность; проверяется наличие данных для того, чтобы стать менеджером или инженером, а эти данные, естественно, обнаруживаются почти исключительно у детей, выросших в элитарной среде. Социальная стратификация сохраняется неизменной, лишь основой ее служит, по видимости, не принадлежность к тому или иному классу, а непосредственно зависящая от этого фактора техническая и административная подготовленность. Отчего такое внимание именно к менеджерам и инженерам? Оттого, что по мере нарастания НТР все другие виды человеческой деятельности были признаны практически бесполезными. Политика, общественная жизнь, воспитание, культура – все это оказалось компетенцией машин.

Гротеск Воннегута лишь заостряет вполне явственно обозначившуюся ко времени выхода романа общественную тенденцию. 50-е годы на Западе были отмечены небывалой вспышкой индустриально-технологического утопизма. Почва была подготовлена стремительным развитием кибернетики и электроники. Машина, которая, по характеристике одного из сотрудников «Айлиум уоркс», «совершенно свободна от эмоций, затемняющий разум», и способна «в равной мере учитывать тысячи аспектов любой проблемы», казалась всемогущей, а выносимые ею суждения в силу абсолютной их беспристрастности надлежало признать безоговорочно первыми. В американских условиях машинопоклонство знаменовало собой крутой поворот от обанкротившегося в годы «холодной войны» либерализма к «научному» миросозерцанию как единственному надежному пути решения острых социальных проблем. Их полагалось решать, опираясь не на эмоции, а на математику, отбросив «разговоры» об ответственности интеллигентов и перейдя к «делу» – к разумному социально-экономическому планированию, модернизации производства, сотрудничеству интеллигенции с правительственными чиновниками и т. п. Через шесть лет после появления романа Воннегута У. Ростоу в нашумевшей книге «Стадии экономического роста» прямо выразил кредо технократии: социальная стабильность, обеспечиваемая аппаратом власти, и всестороннее научно-техническое развитие, которое положит конец кризису ценностей и идей.

Машине предлагалось вывести общество из социального и духовного тупика. Выдаваемые ею рецепты общественного блага (например, схемы размещения производительных сил, распределения продуктов производства и т. п.) могли не устраивать приверженцев старомодного гуманизма, но точность выглядела предпочтительнее «эмоций», и поэтому рекомендации машины следовало проводить в жизнь неукоснительно, каким бы «временным» злом ни оборачивалось это математически вычисленное благо на деле.

Иллюзия, что машина устроит дела человеческие разумнее, чем сам человек, не нова, все дело в масштабах ее распространения. Вернемся еще раз к Чапеку. «Человек, – говорится в его пьесе о молодом Россуме, – это существо, которое, скажем, ощущает радость, играет на скрипке, любит погулять и вообще испытывает потребность совершать массу вещей… которые, собственно говоря, излишни». Рабочий принесет больше всего пользы, если его избавить от всего, что не имеет прямого отношения к производительности труда. Сам Россум на сцене не появляется; вспоминая его заветы, Домин, Бусман, Галлемайер и другие технократы ранней формации и восхищаются деловой жилкой основателя фирмы, и в то же время хотели бы скрасить его откровенный цинизм возвышенными грезами о своей миссии. Они завалят мир пшеницей, выращенной роботами в аргентинских пампах. Они выбросят на рынок столько товаров, что цены станут смехотворными. А потом наступит рай для всех. Иными словами, планета будет выглядеть как громадный универмаг без кассиров и контролеров, а на первом этаже разместится бесплатная обжорка для посетителей.

Технократы Воннегута не строят и таких прожектов безоблачного счастья, ожидающего человечество. Счастье, по их мнению, уже достигнуто. В одном из ключевых эпизодов романа описан назидательный спектакль, разыгрываемый для менеджеров в их летней резиденции. На сцене радикал, юный инженер и механик Джон Эвриджмэн («Иван-простак»). Радикал пытается убедить Джона, что тот ничего, не выиграл от «прогресса»: получать он стал меньше, а инженеры сделались еще заносчивее. Инженер выставляет свои доводы; в них, как в фокусе, сосредоточены все существенные черты технократического сознания. Вот основной довод: Цезарю не хватило бы всех богатств в мире, чтобы купить лампочку, которую Джон может в любой момент ввинтить в патрон на кухне. Какой огромный шаг вперед! Да плюс к тому социальный прогресс – страховка, пенсионное обеспечение.

  1. Норберт Винер, Творец и робот, «Прогресс», М. 1966, стр. 63, 64 – 65.[]
  2. О. Шпенглер, Деньги и машина, «Мысль», Пг. 1922, стр. 66.[]
  3. »Литературная газета», 11 марта 1970 года. []
  4. «TheLimitsofGrowth. A Report for the Club of Rome’s Project on the Predicament of Mankind», N.Y. 1972.[]
  5. См. Т. Ойзерман, Исторический материализм и идеология «технического пессимизма», «Вопросы философии», 1973, N 8.[]
  6. Карел Чапек, Сочинения в 5-ти томах, т. 3, Гослитиздат, М. 1958, стр. 438[]
  7. В русском переводе (с небольшими сокращениями) роман озаглавлен «Утопия 14» («Молодая гвардия», М. 1967).[]
  8. »NewYorkTimesBookReview», 5 September, 1965. []

Цитировать

Зверев, А. Сказки технического века (Курт Воннегут: от предвидения к действительности) / А. Зверев // Вопросы литературы. - 1975 - №2. - C. 32-66
Копировать