№3, 1965/Обзоры и рецензии

Шестидесятые– о двадцатых

Е. Краснощекова, Концепция человека в творчестве Всеволода Иванова первой половины 20-х годов, «Ученые записки МГПИ», т. 204, «Советская литератур», М. 1963.

На страницах «ученых записок» за последнее время появились десятки статей, посвященных литературе 20-х годов.

Разные это работы.

Есть среди них исследования, примечательные широтой взгляда, четкой концепцией, стремлением войти в мир художника. Таково отлично написанное и очень цельное эссе Е. Краснощековой1 о творчестве Вс. Иванова первой половины 20-х годов – анализ рассказов из сборника «Седьмой берег» и «Партизанских повестей».

Есть статьи, отличающиеся тонкостью анализа, бережным вниманием к слову. О «Жизни Клима Самгина» написано немало, но сопоставление вариантов рукописей эпопеи, предпринятое Л. Резниковым1, несомненно, займет свое, особое место в литературе о Горьком.

Есть и работы откровенно слабые. Работ много, о каждой не расскажешь, всех даже не перечислишь.

И наши заметки посвящены, в сущности, одному только вопросу: в какой мере вузовские исследования 60-х годов используют те новые возможности, которые в наши дни открылись перед наукой о советской литературе. В частности, речь пойдет об осмыслении литературы 20-х годов как движения, как процесса, о том, как изучение отдельных ее явлений сочетается (или не сочетается!) с анализом связей и отношений между ними.

1

Не так давно можно было достаточно часто встретить статьи и даже книги, построенные на анализе только тех вещей, что вошли в хрестоматии или в лучшем случае в тщательно отредактированные томики «избранного».

Сейчас положение изменилось. Исследователи, фигурально выражаясь, взяли решительный курс на «полные собрания сочинений». Забытые, затерявшиеся в старых журналах и газетах выступления и статьи, стенограммы дискуссий, первые публикации произведений, документы из недоступных в прошлом архивов – все это привлекается авторами новых работ о литературе 20-х годов очень широко. Иногда, как мы увидим, даже чересчур широко. Но – и об этом нужно сказать со всей определенностью – ставшее поистине всеобщим стремление приблизиться к первоисточникам, черпать из «реки по имени факт» – явление отрадное, оно знаменует качественный рост нашего литературоведения.

Новые материалы, щедро представленные на страницах работ последних лет, убеждают в необходимости изменить иные из, казалось бы, установившихся точек зрения, пересмотреть или уточнить некоторые привычные оценки.

Так, Л. Юдкевич2 в своей статье о романтическом герое в поэзии Э. Багрицкого 20-х годов впервые привлекает стихи, которые Багрицкий в 1925 – 1927 годах печатал в еженедельном журнале ЦК Союза горнорабочих СССР «Горнорабочий»: «Алдан», «На Лене», «За золотом», «В эти дни», не включавшиеся в сборники поэта.

Анализ этих произведений, их сопоставление с ранним творчеством Багрицкого и с его широко известными стихами второй половины 20-х годов позволяют Л. Юдкевичу существенно уточнить распространенное представление о «кризисе в творчестве» поэта в связи с затяжным непониманием нэпа и пагубным влиянием перевальцев. Сотрудничество Багрицкого в «Горнорабочем», его стихи, прославляющие героическое в жизни, воспевающие труд, по мнению исследователя, показывают, что и в эти трудные для его творчества годы поэт «шел далее к сближению поэзии с жизнью», что «справедливо вести речь не об общем кризисе в творчестве Багрицкого, а о кризисе неизжитых книжно-традиционных иллюзий» (стр. 226).

Думается, что общая оценка стихов из «Горнорабочего» в статье Л. Юдкевича все же несколько завышена. Однако в главном Л. Юдкевич прав: сотрудничество в «Горнорабочем»»нельзя упускать из виду… прослеживая творческий путь Э. Багрицкого».

«Для того, чтобы в начале 20-х годов в советскую литературу пришел писатель Артем Веселый, журналисту Н. Кочкурову пришлось лежать в окопах, ездить по деревням и селам, сидеть в нетопленных редакционных помещениях уездных и губернских газет, выступать на собраниях и митингах, писать о насущнейших вопросах жизни, – словом, не только наблюдать, но и выполнять «работу нового строения жизни» 3.

Этот вывод получен В. Скобелевым, литературоведом из Мурома, в итоге тщательной работы над обширнейшим, до него не исследовавшимся материалом. Весьма тонко прослеживает автор трансформацию жизненных фактов, свидетелем и участником которых был редактор, публицист, член укома партии, сотрудник Чрезвычайной комиссии Николай Кочкуров, – в книги о гражданской войне, которые предстояло написать Артему Веселому.

Критик изучил комплекты самарской «Приволжской правды», мелекесского «Знамени коммунизма», самарского «Красного листка», тульского «Коммунара», ефремовского «Красного пахаря» – газет 1917 – 1920 годов, в которых сотрудничал будущий писатель; обследовал документы Куйбышевского, Ульяновского, Тульского партийных архивов. Отправляясь от фактов, как правило, не привлекавшихся исследователями, он очень точно, безусловно убедительно показывает, как накапливались те наблюдения, которые впоследствии стали основой романа «Страна родная», как формировалась политическая и творческая позиция Артема Веселого.

Вот один пример, в равной мере характеризующий и пути становления писателя, и метод исследователя его творчества.

Сославшись на принятое в литературе мнение, что образ председателя укома и редактора газеты Павла Гребенщикова в «Стране родной» связан с личностью автора романа, В. Скобелев пишет:

«Следует заметить, что Артем Веселый вовсе не стремился к тому, чтобы все лица были, так сказать, «списаны» с действительности. В романе «Страна родная» молодой журналист Н. Кочкуров явно двоится: черты его характера, взглядов и настроений тех лет оказываются принадлежащими не только Павлу Гребенщикову, но и бывшему телеграфисту, заведующему отделом управления при исполкоме Пеньтющкину. Как и Н, Кочкуров, он очень молод, как и Н. Кочкурова, его обуревает юношески-наивное стремление одним махом расправиться со старым миром, разрушить до основания все, что было создано до революции…

Как ни гротескны черты характера Пеньтюшкина, они имеют под собой реальную почву. Переименование улиц, мечта о новых – революционных – фамилиях и именах – это характерная примета времени, идущая от стремления людей истребить даже память о проклятом прошлом. Что же касается феерического проекта о поголовном уничтожении «белогвардейцев во всероссийском масштабе в трехдневный срок», то нечто подобное было действительно сформулировано на страницах уездной газеты, где предлагалось всю русскую буржуазию свести в специальные лагеря, причем «при первом выступлении или наступлении белых банд все заложники, все враги рабоче-крестьянской революции должны быть взорваны на воздух» («Знамя коммунизма», 1918, 29 декабря, N 1).

Наивная беспощадность Н. Кочкурова в отношении представителей привилегированных сословий проявилась также и в нескольких им написанных заметках, где автор возмущается тем, что на работу в советские учреждения принимают дореволюционных чиновников…

Эти высказывания Н. Кочкурова были подвергнуты суровой и справедливой критике на заседании исполкома. Выступающие говорили редактору, что его взгляд «в корне неправилен» (см. об этом: Гос. архив Ульяновской обл., ф. 2720, оп. 1, ед. хр. 2, л. 80-й)…

Поэтому, когда Артем Веселый стал работать над романом «Страна родная», он резко и беспощадно высмеял в проектах Пеньтюшкина свои юношеские заблуждения, шедшие и от недостаточной политической зрелости, и от серьезнейших пробелов в образовании» (стр. 93 – 94).

Выписка получилась длинной, но она, нам кажется, хорошо показывает самый подход В. Скобелева к открытым им фактам. Критик отнюдь не преувеличивает чисто литературного значения журналистской работы и первых художественных опытов Артема Веселого. Он трезво оценивает также действительные масштабы и действительную роль общественной, партийной деятельности Н. Кочкурова в годы гражданской войны. Другими словами, исследователь не просто располагает материалом, но и владеет им. Поэтому и выводы его оказываются столь обоснованными.

Мы так подробно останавливаемся на этом потому, что немало работ, с которыми нам довелось познакомиться, написаны авторами, попавшими в плен к ими же собранным материалам. В этих случаях, несмотря на обилие фактов, документов, ссылок на неопубликованные источники, общая перспектива оказывается смещенной, оценка конкретных литературных явлений – ошибочной. Когда материал, пусть и новый, свежий, сам по себе безусловно интересный и достойный внимания, «привлекается «чересчур широко», вновь обретенное богатство ничуть не лучше былой бедности.

Большая, объемом свыше трех печатных листов, статья М. Савченко4 Всеволод Вишневский в краснофлотской печати 20-х годов» на первый взгляд очень похожа на работу В. Скобелева: здесь тоже речь идет о журналистской и общественной деятельности будущего писателя, здесь автор тоже располагает чрезвычайно обильным, никогда не переиздававшимся, никем до него не обследованным материалом. Но отношение критика к столь тщательно им собранным и действительно интересным фактам – отношение, которое не определишь иначе, чем апологетическое, – не позволяет ему оценить их так, как они этого заслуживают.

М. Савченко разыскал сотни и сотни статей, заметок, очерков, корреспонденции Вс. Вишневского 20-х годов. Можно согласиться с тем, что на страницах краснофлотских газет и журналов в самом деле «развернулся…недюжинный талант журналиста» Вишневского, что этот, ранний период его деятельности «заслуживает самого тщательного изучения» (стр. 6). Но если уж изучать, нужно прежде всего отчетливо представлять себе, зачем, во имя чего изучать.

В. Скобелев, как мы видели, изучал деятельность журналиста Кочкурова, чтобы понять особенности творчества писателя Артема Веселого. Рассмотреть под аналогичным углом зрения раннюю публицистику Вс. Вишневского, несомненно, было бы полезно. Однако в статье М. Савченко вопрос о значении публицистики Вишневского 20-х годов для его будущей деятельности драматурга по существу даже не поставлен. Очерки и статьи молодого Вишневского занимают критика -«как таковые». И его статья оказалась перечислением и беглым разбором, в общем-то, рядовых, в подавляющем большинстве газетных и журнальных материалов. Они представляли бы интерес, поставленные в связь с творчеством Вишневского-драматурга. А взятые сами по себе, могли бы спокойно пребывать и дальше в старых архивах.

Факты, подчеркиваем это еще раз, М. Савченко собрал интересные и вполне заслуживающие изучения. Но распорядился добытым богатством он явно не лучшим образом.

Та же причина – неумение подняться над материалом, трезво, критически его оценить – обусловила существенные просчеты в совсем другой по замыслу, характеру, стилю работе – обстоятельном исследовании Е. Вандыш5.

Очень хорошо, конечно, что автор работы об одном из самых интересных и сложных наших поэтов внимательно изучил «Поэзию как смысл» К. Зелинского и «Кодекс конструктивизма» самого Сельвинского, сборники «Госплан литературы», «Бизнес». Теоретические высказывания, полемические выступления, характеристики и автохарактеристики конструктивистов исследователь Сельвинского учитывать должен обязательно. Учитывать, но не принимать на веру, Учитывать, но при этом в каждом случае вносить необходимые коррективы.

Когда Е. Вандыш сочетает отличное знание обстоятельств литературной жизни прошлого с современным, сегодняшним взглядом на это прошлое, ее ждут удачи в решении самых сложных проблем. В частности, она смогла весьма, по нашему мнению, точно проанализировать спорную, во многом противоречивую трагедию «Командарм 2». Е. Вандыш видит непоследовательность, внутреннюю противоречивость позиции драматурга. Она устанавливает, что «эмоционально автор на стороне Оконного», что Сельвинский, «развенчивая своего героя, идеализирует его, солидарен с ним в защите справ человека» (стр. 68). И объясняет эту противоречивость трудностями, которые стояли перед самим поэтом в его «осознании индивидуализма как основной преграды па пути подлинного сближения с современностью» (стр. 71).

Но такого рода «конфликт» автора работы с объектом его исследования скорее исключение, чем правило, в статье Е. Вандыш. Чаще она доверчиво следует за суждениями писателя и его былых литературных союзников. И тогда обилие материалов становится не благом, а бедой: автор покидает позицию литературоведа 60-х годов и как бы принимает одну из точек зрения годов 20-х.

Именно с такой точки зрения в статье рассматривается, например, «Улялаевшина». Это сам Сельвинский был сорок лет назад убежден, что в его поэме «все изображаемое дается в аспекте взаимоотношений стихии и разума революции, подчинено идее торжества разума и созидания» (стр. 43). Это его единомышленники по ЛЦК полагали, что «сила эпопеи – в утверждении неизбежного торжества разума, созидательных сил революции, наследующих культуру, созданную человечеством, и все прекрасное» (стр. 49). А Е. Вандыш такой замысел, такую трактовку принимает и излагает от собственного имени. Поэтому действительно центральная проблема «Улялаевщины» – революция и крестьянство – в ее статье даже не названа6.

В работе Е. Вандыш сказано немало справедливых критических слов о конструктивизме. Но взгляды ЛЦК излагаются в терминах деклараций его деятелей, и отношение к ним современного исследователя при этом стушевывается. Так, появляются в статье рассуждения о «целостной философской концепции» конструктивизма (стр. 40), «комплексе проблем, вставших после 1917 перед мыслящей интеллигенцией всего мира» (стр. 43), плодотворности «конструктивистской установки на «грузификацию» (стр. 47), «позитивной художественной формуле» конструктивизма (стр. 50) и т. п.

Как мы видим, отказ от хрестоматийного подхода, курс на «полные собрания сочинений> связан со своими издержками.

2

Одна из схем, из числа наиболее распространенных в прошлом, – представление о процессе литературном как о процессе учебном. Неискушенному читателю литературоведческих сочинений 40-х годов советскую литературу представляли нередко как находящуюся на обучении у Горького и Маяковского. Как ни наивна эта «концепция», она до сих пор имеет приверженцев.

А. Киселев7, например, используя неопубликованные материалы архивов, сообщает интересные сведения о деятельности Серафимовича по «организации литературных сил, способных служить революции» (стр. 154), о работе писателя-коммуниста на посту руководителя ЛИТО Наркомпроса (1920 – 1923 годы).

Новые материалы, справедливые наблюдения. Но сильна инерция схемы! И вот все лучшее во фронтовых корреспонденциях Серафимовича приписывается непосредственному воздействию Горького, оценивается как подтверждение «плодотворности горьковской литературной школы»: «Годы учебы Серафимовича у Горького, творческое общение писателей дали значительные результаты именно в сложнейших условиях послеоктябрьской действительности» (стр. 147). Мотивировок или доказательств – никаких! Словно речь идет о чем-то само собою разумеющемся, очевидном.

Другой автор, А. Жирков8, обнаруживает в Эпиграммах, написанных А. Безыменским в конце 20-х годов («О блохе», «Крытическая личность»), эпиграммах грубых и неостроумных, стремление идти «вслед за Маяковским», «следы ученичества у Маяковского» (стр. 196 – 197).

И затем, дабы устранить всякое предположение о возможности скандала в литературном семействе, он изымает из эпиграмм самого Маяковского на Безыменского всякую злость и всякую соль. Выглядят они в изложении А. Жиркова как ласковые, отеческие наставления. «Томов гробовых камень веский…» – это, оказывается, «забота о подлинно творческой, а не эпизодической учебе у классиков». «Уберите от меня этого бородатого комсомольца!» – просто «урок поэтической принципиальности» (стр. 194 – 195). (Старший дает «уроки». Младший проходит «ученичество»…)

В одной работе промелькнула было обнадеживающая фраза: «Горький творчески воспринимал художественный опыт советской литературы» 9. Но автор тут же отступает на давно подготовленные для него позиции. Следует специальное примечание: «для советских писателей творчество Горького являлось художественным образцом» (стр. 18).

Е. Евстафьева10, автор статьи «А. М. Горький и В. Я. Шишков», различает качественно отличные друг от друга типы литературных связей – идейную преемственность, влияние и, наконец, заимствование. Она задалась целью выяснить «конкретные, всегда своеобразные пути и формы воздействия традиций Горького на Шишкова» (стр. 152).

Постановка вопроса современная. Но метод решения, избранный Е. Евстафьевой, оказался старым-престарым. Автор хотела и обещала раскрыть преемственность, действительно существовавшую между создателями «Дела Артамоновых» и «Угрюм-реки». А статья даже не о влиянии, а о заимствованиях, вернее, о совпадениях в двух романах, причем чаще всего о совпадениях мнимых.

Несмотря на множество оговорок («В. Я. Шишков шел своим путем» (стр. 158), «Замысел «Угрюм-реки» возник независимо» (стр. 156) и т. п.), весь анализ в конечном счете сводится к совершенно недоказательному сближению, объединению явлений, по сути, ничем не связанных.

«В. Я. Шишков, подобно Горькому, ярко изображает…»; «Подобно Горькому, Шишков утверждает…» (стр. 162)… Столь же наивно-категорично Е. Евстафьева «приводит к подобию» идеи, образы и даже стиль разных, самобытных, самостоятельных художников.

«Образ Нины некоторыми черточками близок образу Алексея Артамонова» (стр. 168); «Отец Александр… напоминает Никиту Артамонова»; он же «некоторыми черточками… близок Матвею Кожемякину» (стр. 168); и уж совсем решительно: «Протасов – представитель либеральной буржуазной интеллигенции. Такой образ не раз можно встретить и у Горького» (стр. 167).

Увлеченная коллекционированием подобий, Е. Евстафьева открывает преемственность «Угрюм-реки» даже с пьесой «Егор Булычов и другие» – произведением, написанным много лет спустя после романа Шишкова. Логика метода неумолима…

Таким образом, в нашем литературоведении, каким оно предстает сегодня в результатах исследований, выполненных на кафедрах университетов и пединститутов, наметилось определенное противоречие. Широкое обращение к фактам, стремление привлечь новые материалы – и инерция привычных схем, которые складывались в свое время как раз в отрыве от материала, несмотря на факты и вопреки им. Поиски того, что было в нашей литературе, – и заданные представления о том, что «должно было» в ней происходить. Взгляд на историю литературы как на процесс – и исключительное внимание к отдельным, вершинным ее явлениям, их абсолютизация.

Это противоречие – противоречие роста. Оно будет преодолено и уже преодолевается. Одно из подтверждений этого – работа В. Ракова «Идейно-художественные связи В. Маяковского и Д. Бедного» 11.

Статья челябинского исследователя примечательна именно зрелостью своей методологии. Обоснованно возражая критикам, которые «видят у зачинателей советской поэзии лишь одни различия и почти ничего общего» (стр. 7), В. Раков отнюдь не сглаживает реальных сложностей творческих отношений между ними. Он выясняет, в частности, что выступления Д. Бедного против поэмы Маяковского о В. И. Ленине не были случайностью, недоразумением, что «здесь столкнулись два различных способа поэтического изображения». Сегодня, в 60-е годы, очевидно, что их «неправильно противопоставлять как взаимоисключающие» (стр. 33), но, как убеждает анализ автора, это не могло быть ясно современникам.

В то же время В. Раков показывает и то, что объединяло Маяковского с Д, Бедным: не только идейная общность, но и определенная творческая близость, взаимное влияние. Показывает не декларативно, а привлекая множество биографических и литературных фактов.

Вряд ли стоило только исследователю рассуждать о том, кто и когда играл «роль ведущего поэта страны», на каком этапе чья фигура «была самой заметной в советской поэзии» (стр. 28). Ведь пафос его работы, определяющий ее принципиальное значение, состоит как раз в том, что Маяковский и Д. Бедный, их творчество и их отношения раскрываются в процессе становления нашей литературы.

3

Конечно, вопрос о месте Горького и Маяковского в социалистическом искусстве – важнейшая проблема, но это все же только одна из проблем науки о литературе 20-х годов, в решении которой сталкивается старое и новое, вызревает, прокладывает дорогу современный подход к фактам и их освещению.

Становится ясным, что для изучения литературы 20-х годов как движения, как процесса в равной мере необходимо, во-первых, раскрыть своеобразие, самобытность каждого значительного ее явления и, во-вторых, восстановить во всей сложности, противоречиях, взаимном притяжении и отталкивании связи между ними.

Именно в этих направлениях и идут поиски. Далеко не всегда пока что они увенчиваются успехом. Но неудачи здесь тоже показательны.

Можно назвать ряд вузовских исследований последних лет, в которых, отчетливо проявляется стремление определить «лица необщее выраженье» художника. С разной, правда,, степенью убедительности, но, во всяком случае, последовательно ставят эту задачу в своих статьях Е. Краснощекова12, А. Крюкова13, Т. Евплова14, Э. Шик15.

И все же чаще, гораздо чаще авторы предпочитают указывать на общее, вместо того чтобы находить особенное, неповторимое. И это общее то и дело оказывается общим местом – не более, а то, что было действительно «своим», выстраданным, открытым художником, остается незамеченным.

Вот, к примеру, работа Г. Балакина «Писатель и жизнь» 16. Она привлекает обстоятельностью, обилием материалов, большинство которых автор изучает первым. Но выводы, которые делает Г. Балакин, слишком общи и потому приблизительны.

Сказать, что Сейфуллина в 20-х годах «выступала как непреклонный борец за реализм, народность и идейность» (стр. 208) или что она в одной из рецензий 1922 года «утверждает «основные эстетические принципы реалистического метода» (стр. 212), конечно, можно. Но сказать только это – недостаточно; слишком широкие, слишком общие формулировки не дают возможности показать своеобразие эстетических убеждений писательницы, определявших и особенности ее творчества, и ее отношение к современной литературе.

Г. Балакин цитирует статьи и рецензии Сейфуллиной: «Гибели для живого в жизни нет, а есть трудный рост»; писатель должен видеть в революции «неловко величавый день» ее; нашей литературе нужно выявление «страшного лика революции». Вот он, ключ к пониманию своеобразия «Виринеи» и «Перегноя»! Но исследователь проходит мимо. Он торопится к тихой пристани «в самом общем виде» правильных определений. В итоге: самое интересное в статье Г. Балакина – цитаты из статей Л. Сейфуллиной…

Еще более распространена в работах последних лет другая крайность: во что бы то ни стало противопоставить «своего» прозаика, поэта, драматурга – всем прозаикам, всем поэтам, всем драматургам. Причем речь идет не о сравнении, не о сопоставлении творчества в чем-то сходных или чем-то отличающихся друг от друга художников, а именно о безоговорочном противопоставлении.

Иногда, правда, такого рода противопоставления – просто результат недостаточной осведомленности.

Скажем, М, Сорокина17, стремясь выделить «Разлом» Б. Лавренева из всей драматургии 20-х годов, вначале устанавливает его преимущества над «Любовью Яровой» я «Штормом», а затем, чтобы повыше поднять В. Лавренева, как можно ниже опускает А. Афиногенова.

Только предвзятым, заданным отношением к материалу или просто его незнанием можно объяснить и тот разгром, который учинила казанский литературовед Н. Асанова18 пьесе В. Киршона «Рельсы гудят». Драматург приносится в жертву весьма распространенной, но, увы, недоказанной и недоказуемой концепции: рапповскую теорию «живого человека» исповедовал кто угодно и как угодно, но только не А. Фадеев. И вот для вящей славы Фадеева побивается В. Киршон. Без всяких оговорок «Рельсы гудят» заносится в число произведений, в которых с особой силой обнаружилась вся надуманность, рационалистичность, творческая беспомощность и даже прямой вред для художника пресловутой «теории». Чем нежнее Н. Асанова к Фадееву, тем грубее она к Киршону. «Извращение законов типизации»; герой пьесы коммунист Василий Новиков – «не герой, а нечто среднее между обывателем и рабочим, обильно сдобренное бытовщиной»; «ни о каких высоких идеалах, ни о какой героизации не могло быть и речи» (стр. 240) – вот в каком тоне ведется разговор об одном из значительных явлений советской драматургии второй половины 20-х годов.

Кстати, если Н. Асановой нужно было рассмотреть книги, которые в самом деле писались согласно теории «живого человека» и оказались в силу этого в той или иной мере ущербными, она могла привлечь немало вещей, появившихся в конце 20-х годов. «Рождение героя» Ю. Либединского, «Через отмели» В. Дайреджиева, «Дикое поле» П. Логинова-Лесняка, «Наталья Тарпова» С. Семенова, «Преступление Мартына» В. Бахметьева – спокойный, вдумчивый анализ этих произведений весьма отчетливо показал бы, как «литературные команды» теорий и лозунгов РАППа сковывали, ограничивали возможности интересных художников. Но В. Киршон и его «Рельсы гудят» здесь ни при чем.

Еще один пример. Известно, что в своих ранних произведениях 1922 – 1923 годов (в частности, в повестях «Четыре главы», «Александр Македонский», «Перегной») Л. Сейфуллина отдала дань модному в начале 20-х годов увлечению «рубленой фразой», что прием сказа, широко распространенный в ту пору, применялся писательницей не всегда удачно.

Эти издержки поисков, трудности роста молодой советской прозы – общие для многих художников-первооткрывателей.

Но Л. Кременцов, автор работы «Из наблюдений над языком произведений Л. Н. Сейфуллиной» 19 озабочен отнюдь не тем, чтобы ввести творчество писательницы в литературный процесс. Пафос статьи – любой ценой противопоставить «своего» художника литературному движению его времени. Цена и на этот раз оказывается весьма дорогой: статья Л. Кременцова заполнена огульными, ничем не обоснованными и чаще всего несправедливыми обвинениями современников Л. Сейфуллиной во всех возможных грехах, в том числе и политических. Автор даже утверждает: «Борьба за чистоту языка в молодой советской литературе была одной из форм классовой борьбы» (стр. 80 – 81). Столь решительных формулировок наше литературоведение не знает, пожалуй, уже лет тридцать пять…

Для практики безоговорочного противопоставления одного художника всем прочим, противопоставления любой ценой и во что бы то ни стало, очень характерно словечко «выше», которое нет-нет да и мелькнет то в одной, то в другой статье. Мой писатель «выше», остальные, следовательно, «ниже».

Дело, конечно, не просто в неудачном слове. Речь идет не о термине, а о методе. Классификация писателей по принципу «выше» – «ниже», разделение их на чистых и нечистых приводит в конечном счете к обедненному, суженному представлению о действительном богатстве нашей литературы, искусственно упрощает процесс ее развития.

Не золотым веком безоблачного благополучия, всеобщего единения, а временем острой и напряженной идейной, классовой борьбы были для молодой советской литературы 20-е годы. Остроту этой борьбы исследователь ни в коем случае не должен сглаживать.

Писатель Вс. Вишневский не любил, не принимал «Конармию» И. Бабеля. «Первая Конная» явилась, помимо всего прочего, также и полемикой с «Конармией». Новеллы Бабеля, по мнению Вишневского, – это «обозные бабелевские измышления».

Такой была позиция Вишневского в конце 20-х годов.

Ее можно понять, ее необходимо учитывать. Ее следует объяснить. Но к ней сегодня, в 60-е годы, нельзя присоединиться. Потому что и Вишневский, и Бабель, оба они, несмотря на острые творческие разногласия, находились по эту, по нашу сторону баррикад, и их книги о гражданской войне – этого мог не видеть Вишневский, но это обязаны видеть мы – не только противостояли одна другой, но и дополняли одна другую.

А Б. Пинхасовичу, автору исследования о «Первой Конной» 20, самая мысль о возможности сопоставлять вещи Бабеля и Вишневского кажется и «странной», и «в сути своей неверной» (стр. 176). Герои новелл Бабеля для него только «жестокие и темные». Ничего объединяющего художников он не признает – одна только «принципиальная, идейная противоположность» (стр. 177). Все это излагается как нечто абсолютно достоверное, не подлежащее даже обсуждению, как «старая литературная истина». Оспаривать ее, предостерегает критик, просто-напросто «опасно» (стр. 176).

Но действительно опасным для изучения искусства 20-х годов как процесса является как раз лихое отлучение от литературы тех, кто писал иначе, чем стоявшие «выше», анафема художникам, чье творчество так или иначе не соответствовало нормам, безоговорочно принятым критиком в качестве образца.

Какими поистине угрожающими последствиями чревата подобная методология, можно убедиться на примере статьи Л. Шепелевой «Некоторые особенности метода и стиля Б. Лавренева (Проза 20-х годов)» 21.

Прозаиков первой половины 20-х годов Л. Шепелева разделяет на две группы: тех, которые справились с задачей «овладения… марксистско-ленинским мировоззрением», и тех, «которые не возвышались до точки зрения сознательного пролетариата». По одну сторону этого рубежа – «Д. Фурманов, А. Фадеев и А. Серафимович… ведущие писатели социалистического реализма» (стр. 42). По другую – все прочие: А. Малышкин, Вс. Иванов, Вл. Лидин, Б. Лавренев.

Первым, и «только» им, «удалось сказать глубокую правду о революции» (стр. 41). Прочим, всем вместе и каждому порознь, было «свойственно недостаточное или неверное понимание сущности и задач социалистической революции». Они, полагает Л. Шепелева, были носителями «мелкобуржуазного представления о революции».

Работа Л. Шепелевой в своем роде исключительна. Но исключением ее, к сожалению, не назовешь.

Удивительно точно совпадает с ней – и своими посылками, и методом анализа, и характером выводов – статья Л. Смирновой о ранней советской прозе22. На этот раз обвинительный приговор выносится П. Бессалько и А. Бибику. И это «в самом деле обвинительный приговор, а не анализ их художественных недостатков, не критика идейных просчетов, – а безоговорочное осуждение: исследователь обнаружил в них «совершенно порочные принципы художественного отображения действительности» (стр. 25).

В заключение несколько слов о статьях, которые в «ученых записках» не появились. Нет ни одного серьезного исследования о Бабеле, о Зощенко. Очень немногое сделано для восстановления в истории нашей литературы имен и произведений художников, павших жертвами сталинского произвола, – тут нечего назвать, кроме упоминавшейся статьи В. Скобелева об Артеме Веселом да еще работы М. Рудова о баснописце Иване Батраке23.

Только самые общие – и самые разноречивые – суждения встретит читатель «ученых записок» о литературных организациях и группировках 20-х годов. В одних работах все группировки объявляются «заблуждающимися, а иногда и явно враждебными» 24. В других – большие художники любой ценой из группировок изымаются, рассматриваются как случайные гости, ненароком попавшие в дурное общество. Фадеев отделяется от РАППа, Маяковский – от ЛЕФа, Тихонов – от «Серапионовых братьев» и т. д. 25. Третьи авторы в качестве объединявшего группировки начала выдвигают «общность тем или стихотворной техники» 26. Но все это – не больше, чем беглые упоминания. А вопрос о том, что развитие нашей литературы, становление ее метода совершалось отнюдь не помимо групп и организаций, – этот вопрос даже не ставится.

Еще одно «белое пятно» на литературной карте – критика и критики. 20-х годов. Статья А. Старкова, единственная работа, специально посвященная анализу творческих споров тех лет27, показывает, как много интересного и важного могли бы найти исследователи литературного процесса в критических отделах старых журналов. Могли бы…

Словом, то, о чем не пишут авторы «ученых записок», так же характерно для уровня и состояния вузовского литературоведения, так же существенно для определения его задач, как и то, о чем они пишут.

Но это уже другой разговор.

г. Душанбе

  1. См. Л. Я. Резников, Замена этюдного суждения художественным в рукописях «Жизни Клима Самгина», «Ученые записки Петрозаводского университета», т. X, вып. 2, «Вопросы литературы». Карельское книжное изд-во, Петрозаводск, 1962.[]
  2. Л. Г. Юдкевич, Романтический герой в поэзии Э. Багрицкого 20-х годов, «Ученые записки Казанского университета», т. 123, кн. 9, «Вопросы романтизма в русской литературе», Казань, 1963.[]
  3. В. П. Скобелев, Артем Веселый в годы революции и гражданской войны (1917 – 1921), «Ученые записки Муромского пединститута», вып. 6, Муром, 1963, стр. 104.[]
  4. М. М. Савченко, Всеволод Вишневский в краснофлотской печати 20-х годов, «Труды Краснодарского пединститута», вып. XXXVI, «Вопросы русской и зарубежной литературы», Краснодар, 1963.[]
  5. E. Л. Вандыш, Путь к социалистическому реализму (Эволюция творчества И. Л, Сельвинского 1915 – 1935 гг.), «Ученые записки Латвийского университета», т. 46, «Вопросы истории литературы», Рига, 1963.[]
  6. Убедительную полемику с давними взглядами К. Зелинского на «Улялаевщину» как на поэму о «культуре и революции», «разуме истории» см. в интересной статье С. Коваленко «Маяковский и поэты-конструктивисты», сб. «Маяковский и советская литература», «Наука», М. 1964.[]
  7. А. Л. Киселев, Деятельность А, С. Серафимовича в начале 20-х годов, «Ученые записки Комсомольского-на-Амуре пединститута», т. II, Комсомольск-на-Амуре, 1962.[]
  8. А. Жирков, Оружием эпиграммы, «Ученые записки филологического факультета Киргизского университета». «О мастерстве сатиры», вып. II, Фрунзе, 1964.[]
  9. В. Г. Васильев, Образ положительного героя-женщины в «Жизни Клима Самгина» М. Горького. «Ученые записки Магнитогорского пединститута», т. XV (II), Магнитогорск, 1963, стр. 17[]
  10. Е. Н. Евстафьева, А. М. Горький в В. Я. Шишков, «Ученые записки Калужского пединститута», вып. П. «Из истории литературы», Калуга, 1963.[]
  11. В. П. Раков, Идейно-художественные связи В. Маяковского и Д. Бедного, «Ученые записки Челябинского пединститута», т. VII, «Проблемы метода и стилях, Челябинск, 1962.[]
  12. См. Е. Краснощекова, Концепция человека в творчестве Всеволода Иванова первой половины 20-х годов.[]
  13. См. А. Крюкова, Поэзия Н. Асеева двадцатых годов, «Ученые записм Московского областного пединститута», т. CXVI, сб. Ill, M. 1962.[]
  14. См. Т. Евплова, Искусство и действительность, «Ученые записки Карельского пединститута», т. XIII, Петрозаводск, 1963.[]
  15. См. Э. Шик, Героика гражданской войны в произведениях Исаака Гольдберга «Ученые записки Омского пединститута», вып. 17, Омск, 1962.[]
  16. Г. А. Балакин, Писатель и жизнь (К вопросу о формировании мировоззрения и эстетических взглядов Л. Н. Сейфуллиной), «Ученые записки Казанского университетах, т. 123, кн. 8, «Вопросы эстетики и теории литературы», Казань, 1963.[]
  17. См. М. И. Сорокина. О композиции пьесы Б. А. Лавренева «Разлом», «Научные записки Днепропетровского университета», т. 74, вып. XVIlI, Днепропетровск, 1961.[]
  18. Н. А. Асанова, Об эстетических взглядах А. А. Фадеева в 20-е годы (К вопросу о революционной романтике в творчестве А. А. Фадеева), «Ученые записки Казанского университета», т. 123, кя. 9, «Вопросы романтизма в русской литературе», Казань, 1963.[]
  19. Л. Кременцов, Из наблюдений над языком произведений Л. Н. Сейфуллиной, «Ученые записки Ташкентского педагогического института», т. XXXII, вып. 3, Ташкент, 1962.[]
  20. Б. С. Пинхасович, Драматическая хроника Вс. Вишневского «Первая Конная», «Труды Ленинградского библиотечного института», т. ХIII, Ленинград, 1963.[]
  21. Л. С. Шепелева, Некоторые особенности метода н стиля Б. Лавренева (Проза 20-х годов), «Ученые записки Челябинского пединститута», т, VII, «Проблемы метода и стиля», Челябинск, 1962.[]
  22. Л. А. Смирнова, К истории формирования нового героя в прозе первой половины 20-х годов, «Ученые записки Московского областного пединститута», т. CXVI, «Очерки по история советской литературы», сб. Ill, M. 1963.[]
  23. См. М. Рудов, Баснописец Иван Батрак, «Ученые записки Киргизского университета», «О мастерстве сатиры», вып. II, Фрунзе, 1964,[]
  24. Н. А. Асанова, Об эстетических взглядах А. А. Фадеева в 20-е годы (К вопросу о революционной романтике в творчестве А. А. Фадеева), стр. 236.[]
  25. См. например, А. М. Микешин, Наследие Л. Толстого и некоторые тенденции развития советской литературы и критики 20-х годов. «Ученые записки Кемеровского пединститута», вып. V, Кемерово, 1962.[]
  26. Е. Л. Вандыш, Путь к социалистическому реализму (Эволюция творчества И. Л. Сельвинского 1915 – 1935 гг.), стр. 39.[]
  27. См. А. Старков, К спорам вокруг сатирической прозы в критике 20-х – начала 30-х годов, «Ученые записки Киргизского университета», «О мастерстве сатиры», вып. II, Фрунзе, 1964.[]

Цитировать

Милявский, Б. Шестидесятые– о двадцатых / Б. Милявский // Вопросы литературы. - 1965 - №3. - C. 178-189
Копировать