№5, 1999/В творческой мастерской

Самая большая любовь. Беседу вела Е. Константинова

Эта беседа с замечательным поэтом (в частности, детским), и эссеистом, и исследователем Валентином Берестовым (1928 – 1998) состоялась 4 декабря 1997 года – незадолго до его кончины. Он успел текст беседы завизировать, но не успел – увидеть в печати.

Нам особенно дорого, что это, последнее в жизни писателя, серьезное интервью появится на страницах «Вопросов литературы» в год пушкинского юбилея: Пушкин был «самая большая любовь» Берестова – и этой любви преимущественно посвящен разговор, связавший век XIX и век XX-й.

 

– Как поэт, переводчик, сценарист научно-популярных фильмов вы известны давно. А теперь входите в историю словесности как первооткрыватель детства А. С. Пушкина. Ваша «Ранняя любовь Пушкина», опровергающая устоявшееся суждение о поэте как «человеке без детства», не имеет аналогов в отечественном и мировом пушкиноведении. Словом, в XX веке вы проделали не менее значимую работу, чем в XIX-м – первый биограф Пушкина Петр Васильевич Анненков…

– Вроде бы Николай Николаевич Скатов, директор Пушкинского Дома в Петербурге, пишет книгу о детстве Пушкина. Насколько мне известно, с моими работами он не знаком.

Меня чрезвычайно заинтересовала философия детства Пушкина, как оказалось, совпавшая с позднейшими открытиями науки о человеке. Ребенок, полагал поэт, рождается счастливым. Главное впечатление младенца – счастье. В 1831 году в заметке о Делорме Пушкин привел его стихи на рождение сына у Виктора Пюго: «Это опять мальчик, небо вам даровало его,/Прекрасного, свежего, радостно улыбающегося этой горькой жизни…» Не о том же ли в его «Романсе» мать говорит своему малютке, будущему подкидышу, которого оставит на чужом крыльце? «Пока лета не отогнали/Беспечной радости твоей, -/Спи, милый! горькие печали/Не тронут детства тихих дней!»

«Две-три весны, младенцем, может быть,/Я счастлив был, не понимая счастья;/Они прошли, но можно ль их забыть» – так писал Пушкин в послании «Князю А. М. Горчакову». Пушкинские «две-три весны» – это возраст от двух до пяти. Именно в этом возрасте, как доказал в книге «От двух до пяти» Корней Иванович Чуковский, все дети – гениальные исследователи языка и поклонники поэзии. Если сопоставить все свидетельства Пушкина о своих первых младенческих впечатлениях, нетрудно понять, что он отразил именно этот возраст. Кстати, Чуковский был необычайно чуток к Пушкину, безошибочно улавливал все его ритмы, интонации и т. п. Вот строки из черновика «Бориса Годунова», слова как бы восставшего из могилы царевича Димитрия: «…А где вы, дети, слуги верные мои?/Вы подите на Бориса, на злодея моего,/Изловите супостата, приведите мне его!..» Сравните с «Мойдодыром». Тот же ритм! «Если топну я ногою,/Позову моих солдат,/В эту комнату толпою/Умывальники влетят…» Чуковский даже подсчитал, в каком соотношении у Пушкина находятся части речи. И, соразмерив стихи Валерия Брюсова с нормами пушкинской грамматики, назвал его «поэтом прилагательных».

– Вы помните, с какого произведения началось ваше знакомство с Пушкиным?

– Со сказок с рисунками Ивана Яковлевича Билибина в старом издании. Это была первая книга, которую прочел сам. А научился я читать в четыре года. И был ими поражен, без конца повторял… Чуть позже сильнейшее впечатление произвела проза. Особенно «Дубровский» и «Капитанская дочка». А потом, тоже до школы, полюбил «Барышню-крестьянку». Еще и потому, что главный герой повести тоже Берестов, а капризная Лиза в результате стала Берестовой. Затем – «Арап Петра Великого», «Песнь о вещем Олеге»…

А одним из первых любимейших стихотворений – они особенно хороши для детского ума – стали «Делибаш» и «Вурдалак» из «Песен западных славян»: «Трусоват был Ваня бедный…» Эти стихи я даже прочитал на пушкинском утреннике в 1937 году, за что мне попало от инспектора гороно из Калуги: «Пишешь какие-то дурацкие стишки и выдаешь их за пушкинские».

– Вы парировали?

– Да нет, мне было очень совестно за нее. Я смутился…

– Если взять распространенную формулу «мой Пушкин», то для вас это…

-… конечно, «Евгений Онегин», моя самая большая любовь.

– Вы говорили, что занялись пушкинистикой, чтобы понять, почему Пушкин так хорошо пишет. И что же?

– У Пушкина был удивительный ум – цепкий, схватывающий основу основ. В воспоминаниях М. Н. Макарова есть такой эпизод. В доме знакомых родителей Пушкина Бутурлиных поэт-морячок декламирует: «И этот кортик,/И этот чертик!» Малыш рассмеялся. Одним движением бровей Надежда Осиповна выдворила сына из комнаты. А гувернер Бутурлиных ученый француз Жиле пожал ему руку: «Чудное дитя! Как он рано все начал понимать!» Вот ключ к детству Пушкина… Столь поразительные способности объясняют и «катастрофически быструю», по выражению Юрия Николаевича Тынянова, эволюцию пушкинского творчества, развитие его таланта. Поэт отказывал во взрослости многим своим современникам. Помните: «Среди лукавых, малодушных/Шальных, балованных детей…» («Евгений Онегин»).

Кстати, то же чувство у Лермонтова, ощущавшего себя взрослым человеком в дурацком, ребячливом, с его точки зрения, мире, и он погиб, потому что отклика в нем почти не находил. Бабушка поэта Елизавета Алексеевна Арсеньева (опять бабушка как особый институт домашнего воспитания, вспомните Марию Алексеевну Ганнибал у Пушкина!), любовь которой к внуку не знала границ, дала невообразимое развитие детской гениальности, свойственной всем детям от двух до пяти. В итоге получился такой могучий гений, что ужиться с той эпохой так и не смог. «Ужасно стариком быть без седин;/Он равных не находит…» («Он был рожден для счастья, дня надежд…»). Или: «Я предузнал мой жребий, мой конец,/И грусти ранняя на мне печатъ;/И как я мучусь, знает лишь Творец;/Но равнодушный мир не должен знать./И не забыт умру я» («1831-го июня 11 дня»). И не случайно скажет потом Толстой: если бы Лермонтов прожил подольше, русской литературе не надо было бы ни его, Толстого, ни Достоевского. А перед Пушкиным Лермонтов благоговел всю жизнь, еще ребенком переписывал в альбом его поэмы…

– Как известно, первые стихи Пушкин писал на французском, и вовсе не случайна закрепившаяся за ним в Лицее кличка Француз. Тем не менее именно он, с младых ногтей отдававший предпочтение этому языку как языку мыслей, стал родоначальником русского литературного языка. Казалось бы, парадокс?

– Ничуть нет, закономерность. Школа французского языка была очень важна для Пушкина. Кстати, Французом его прозвали в 1812 году, во время нашествия Наполеона, так что это прозвище, думаю, его задевало… Будучи от природы наделен невероятно тонким языковым слухом, а кроме того, чувством юмора, Пушкин, конечно же, не мог не замечать несовершенства строя родного книжного языка. И, естественно, сочинял на уже выкованном литературном языке – французском. Тем более что рядом с подмосковным Захаровом – Вязёмы, имение князя Александра Николаевича Голицына, писавшего на прекрасном французском…

С детства Пушкину были смешны обороты неразработанного русского языка. Как когда-то докладывал Эдуард Григорьевич Бабаев, в одном из писем Пушкин говорит, что «кумир Державина» на три четверти свинцовый и лишь на одну четверть – золотой; вытеснив из «Памятника» Гаврилы Романовича все свинцовое, Пушкин заменил его собственным золотом. «Так! – весь я не умру, но часть меня большая,/От тлена убежав, по смерти станет жить…» Можно представить, говорил Бабаев, как смеялся маленький Пушкин, вообразив эту убегающую «большую часть»!.. Возможно, не меньший смех уже у взрослого Пушкина вызвали строки из «Ответа Г[неди]чу» Константина Николаевича Батюшкова: «Твой друг тебе навек отныне/С рукою сердце отдает…»Пушкин занес на полях: «Батюшков женится на Гнедиче».

Однако сам Пушкин поначалу не избежал неуклюжих выражений. Например, в «Послании к Юдину»: «Тебя ли вижу, взоров свет,/Друг сердца, милая Сушкова?» – попытался переложить на литературный язык не что иное, как «Свет моих очей, мил сердечный друг…». В заметке «О французской словесности» Пушкин писал: «Не решу, какой словесности отдать предпочтение, но есть у нас свой язык; смелее! – обычаи, история, песни, сказки – и проч.». Проникнув в глубь народной поэзии как воплощения человеческих переживаний, Пушкин понял тайну ее песенной формы, введя в «Плане статьи о русских песнях» такое понятие, как «лестница чувств». То есть: «Начав за здравие, за упокой/Сведем как раз» («Домик в Коломне»). Или: «Что-то слышится родное/В долгих песнях ямщика:/То разгулье удалое,/То сердечная тоска…» («Зимняя дорога»). Овладев этой «лестницей чувств» в совершенстве, гениально соединил ее с фабулой и сюжетом в «Онегине». Как известно, в порядке усвоения и разработки фольклора Пушкин писал свои сказки: и «Салтана», и «Золотого петушка», и «Царевну». В каждой – народной и по словарю, и по дикции – звучит настоящая русская поэтическая речь.

В статье «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И. А. Крылова» Пушкин пишет: «Некто справедливо заметил, что простодушие… есть врожденное свойство французского народа; напротив того, отличительная черта в наших нравах есть какое-то веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться…»

Кстати, первое стихотворение Пушкина на русском языке, которым теперь открывается его любое собрание сочинений, – «К Наталье» (1813). Он как будто бы так и думал, что женится на Наталье. У настоящего поэта судьба и сюжет завязываются с первых же стихов. И развиваются всю его жизнь.

– Валентин Дмитриевич, в ваших «Веселых науках» есть предмет «пушкиноведение». Довольно-таки едкая миниатюра…

– Речь о том, что в восприятии Руси у нас отсутствует понятие историзма. Еще в записке «О народном воспитании» Пушкин писал царю, что «Россия слишком мало известна русским». Допустим, представление о стране, ее сущности и символах во времена поэта было несколько другим. Постепенно символом Руси стало считаться то, что им вовсе не было. «Чего не знал великий Пушкин?/Не знал он ни одной частушки,/Не видел ни одной матрешки/В их лакированной одежке./Березу символом Руси/Не знал он, Боже упаси…» Спору нет, береза – замечательное дерево. Однако при Пушкине символом Руси она не могла быть по очень простой причине – березой пороли. Хотя, может быть, это тоже символ?.. У народа же символом Руси был ракитов куст. «Ах ты, батюшка, част ракитов куст». Мне удалось найти его в пору цветения – он чудесен! Причем расцветает по всей России – от степей до тундры – почти одновременно, к маю.

Кто розе, кто березе, кто яблоне в цвету,

А предки поклонялись ракитову кусту.

 

Ни в печку, ни в постройку, – чего с него возьмешь!

Ну разве что из прутьев корзиночку сплетешь.

 

..А в поле ни былинки, а в роще ни листа,

А в мире нет прекрасней ракитова куста.

У части нашей интеллигенции было – да, в общем-то, и по сей день осталось – мифическое представление о русском народе. А тот, что на самом деле, ей неинтересен. Помню, в начале 80-х годов в ЦДЛ был изумительный фольклорный концерт. Из разных концов России привезли народных артистов – стариков и старушек. Думал, в зал не пробьешься. И что же? Иных зрителей, кроме нас с женой Татьяной Ивановной Александровой, автором «Домовенка Кузьки», и писателя Ю. Г. Вебера, не оказалось. В антракте пытался заманить писателей, в том числе наших почвенников, идущих в ресторан или обратно: «Послушайте настоящую русскую песню – с костюмами, обрядами! Как это поразительно!» Чихать они хотели на этот концерт…

– Почему традиции классической поэзии, развитые Пушкиным и его сподвижниками, затем стали угасать?

– Думаю, в крушении классической поэзии повинны и сами наши гении. В борьбе за права поэта, свободу слова они подняли его образ до высоты пророка, создали из него мифическую фигуру, возвышающуюся над остальными людьми.

– Но разве в том нет толики здравого смысла?

– Есть, не спорю. Однако хотелось бы, чтобы сам поэт об этом не Говорил. Это нескромно. По-моему, Валентин Катаев в «Траве забвения», а потом и Борис Заходер в своих прекрасных стихах пришли к убеждению: в мире всегда был, есть и будет всего один-единственный поэт, гений, носящий в разное время разные имена. Подтверждение тому я нашел в обыкновенном житейском примере. Зачастую, произнося какую-то строчку, даже и не помня ее автора, мы говорим: «Как сказал поэт». Кажется, что все лучшее, что получается у остальных поэтов, как бы попадает к этому поэту. Это он один все написал.

– С чем же еще, на ваш взгляд, связана эта «инфляция»?

– Кто поднял традиции классики? Эпигоны, средние или слабые переводчики, лишенные индивидуальности, неспособные сами создавать великую поэзию. В итоге, прочитав Данте, читатель думает, что он действительно прочел гениального Алигьери, на самом же деле – Николая Минского.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №5, 1999

Цитировать

Берестов, В. Самая большая любовь. Беседу вела Е. Константинова / В. Берестов, Е.И. Константинова // Вопросы литературы. - 1999 - №5. - C. 213-231
Копировать