№5, 1964/На темы современности

Путешествия и возвращения

Статьей А. Марченко мы продолжаем разговор о чертах литературы последних лет, начатый статьями Ф. Кузнецова и В. Перцовского (1964, N 2) и З. Кедриной (1964, N 4).

Литература последнего десятилетия в своих связях и отталкиваниях, противоречиях и открытиях, симпатиях и антипатиях – явление в достаточной степени определившееся и цельное, чтобы о нем можно было писать, не представляя себе закономерностей ее развития, особенностей ее движения от описательства и иллюстративности к «серьезной жизни» и «строгому искусству».

Многое уже нащупано, увидено, даже объяснено. В. Перцовский, например, начиная свою статью «Осмысление жизни» утверждением, что современная советская литература не ограничивается «отображением», но «ставит перед собой более серьезную цель: осмысление жизни», повторяет истину уже общеизвестную, и вряд ли права З. Кедрина, оспаривая это положение. Но мысль, высказанная В. Перцовским, нуждается в уточнении и конкретизации, а для этого ее надо заново добыть в процессе исследования, а не просто поймать «на лету».

От описательства… Но куда? Как? Каким образом? и т. д.

Чтобы задать все вопросы, не хватит вопросительных слов…

  1. ЧЕМУ СМЕЮТСЯ ДЕВЧАТА НА ДЕБАРКАДЕРЕ?

Почти общепринято формообразующим началом, определившим лицо сегодняшней литературы, считать отрицательную (обратную) реакцию на благополучное иллюстраторство периода культа личности Сталина. Конечно, сбрасывать этот фактор со счетов не следует, но он не должен застить глаза. Гораздо более мощными стимуляторами оказались обстоятельства не внутрилитературного, а общественного порядка: последовательный демократизм и курс на развязывание инициативы масс, ставшие нормой нашей внутренней жизни после XX съезда КПСС.

Изменившаяся общественная атмосфера заставила искусство проявить действенный интерес к народной жизни – во-первых; начать самостоятельное исследование действительности – во-вторых.

Литература тронулась с привычных мест, или, как когда-то писал Есенин о вздыбленной революцией Земле, – «поехала», выбирая маршруты четвертой категории трудности: Печора, Ангара, Арктика, Антарктика, Нарымский край, Приамурье, Приморье, Зауралье и т. д. и т. д., чтобы, раскинув невода, захватить как можно больше живой, настоящей жизни во всех ее проявлениях, во всей характерности!

Одних потянуло к истокам русской национальной истории, во всякого рода «глубынь-городки», чтобы в преддверии больших перемен отчетливее увидеть то, что сложилось веками; других – в районы новостроек, туда, где рождается коммунистическая новь, где большое и трудное дело, как бы производя естественный отбор, притягивает лучших из лучших, – короче, туда, где «пожар жизни» настолько ярок, что каким бы «бледным» ни было «зарево искусства», оно не может не сохранить его главных красок.

Вот как объясняет, например, Ю. Куранов свое пристрастие к русскому Северу:

«Чтобы воспитывать себя, ценить себя и уважать по достоинству, нужно знать свой характер. А для этого необходимо помнить, откуда он пришел, где шел, из чего складывался. То же самое можно сказать об отношении к жизни целого народа. А ведь характер народа нашего складывался и продолжает складываться из сходных в общем, но богато разнообразных в частностях характеров москвичей, ростовчан, даурцев, олонежцев, туляков и многих других. Если город близок тому новому, что рождается нашим общим разумом ежедневно, ежечасно, то деревня стоит на истоках, которые питают нас живительнейшими соками прошлого русского народа, живой водой нашей природы».

Эта ориентация на исследование, изучение, познание, естественно, потребовала от прозы предметности и фактичности. Отсюда привилегированное внимание к полуочерку, полурассказу, иногда даже с этнографическим оттенком. Отсюда же интерес к очень короткому рассказу-зарисовке, требующему точной руки и верного глаза: схватить характер натуры, ни разу не поправив линию.

Факты, факты, как можно больше фактов, и фактов редкостных, труднодобываемых! Отсюда страсть к командировкам и щегольство бывалостью:

«Завтра мне плыть на траулере к берегам Аляски. В залив Бристоль. Там морского окуня ловят. Я корреспондент. Сахалинские рыбаки взяли нынче хорошую рыбу» (Г. Горышин).

Отсюда же и интерес к таким человеческим объединениям, которые редкостной своей профессией как бы отделены от всех прочих, и какая разница чем: проходной ли засекреченного института, непроходимыми ли лесами.

Эта «децентрализация» в конечном счете оправдала себя. «Ухабы», «Не ко двору» и «Чудотворная» В. Тендрякова, «Память земли» В. Фоменко, «Деревенский дневник» Е. Дороша, «Большая руда» Г. Владимова – достаточно веские доказательства.

Но это результаты. Мне же представляется целесообразным, ориентируясь в основном на тех прозаиков, кто начал и писать и печататься после 1956 года, попытаться проследить движение к этим результатам, процесс как таковой, его трудности и издержки, подробности и оттенки.

Итак, нынешний литературный период начался с осуществления широкой программы изучения народной жизни, с накопления фактов, с одной стороны, а с другой – половодьем автобиографизма. И это естественно: что может быть достовернее лично пережитого, тем более для начинающего литератора?

Однако период лирического «эгоцентризма» длился сравнительно недолго.

Произошла любопытная эволюция: от дневника, пробивающегося сквозь литературные реминисценции, к рассказу-очерку.

О подробностях этой метаморфозы рассказал Г. Горышин («Знамя», 1962, N 9): «Мне определенно казалось, что писать есть о чем. Но все, что было со мной; было со мной, и отделить себя от этого и отдать это другим, придуманным мной людям, я не умел. Я хотел писать повесть, но получался дневник. А дневников уже скопилась изрядная стопка в левом ящике стола». И дальше: «С большим облегчением подумал, что повесть и рассказы можно подождать писать, и принялся с удовольствием и свободно излагать на бумаге события моей жизни. Мысли сразу пришли в согласие со строчками.

Потом из этих строчек получилась моя первая книга».

Путь от первой книги ко второй – это путь от вынужденного эгоцентризма к (Пристальному вниманию к людям иной судьбы и иного образа мыслей:

«Я не написал еще ничего о солдате, о моем собрате по самолету. Он служит три года в Сибири. Ему плохо без девушки. Ему славно в хозяйском владении своей судьбой. Как он добудет себе счастье?

Я еще не написал о дальневосточниках – о помбурах, о картонажниках и тралмастерах.

Разве это мало для меня, для моей работы?»

На всех этих подробностях вряд ли стоило бы так долго задерживать внимание, если бы процесс этот, вполне естественный, не осложнялся несколько необычным эмоциональным сопровождением: настроениями покаяния, вины, проповедью «естественной» жизни, тоской по утраченному «звериному чувству природы» и увлечениями всякого рода «первобытностями»…

Мотивы эти с удивительной открытостью прозвучали в повести Б. Ахмадулиной «На сибирских дорогах».

…С суеверным предчувствием чуда переступает героиня порог избы знаменитого алтайского сказителя…

Посреди избы, на высоком табурете «каменно-большая, в красном и желтом наряде женщина с темно-медными, далеко идущими скулами, с тяжко выложенными на живот руками, уставшими от власти и труда».

Женщина молчит, смотрит – не зрачками даже, «всей длиной узко и сильно чернеющих глаз»…

И вдруг возникает неожиданное: «пасть к подножию ее грозного тела», просить прощения «неведомо в чем» – за слишком радужную жизнь, за слишком белую кожу, за неумелые руки, за свою непричастность…

Благословения ее «грузной доброй ладони» достаточно, чтобы «все наладилось», разрешилось легкими, счастливыми слезами, обещавшими: «все будет хорошо и прекрасно». Надо только на мгновение вспомнить «неведомый», но «спящий где-то» в «теле» древний степной язык…

Совсем как в хитро-наивной сказке, не обходится без маленькой «взятки» нечистым силам – знака особого расположения хозяйки степи, которая через свою дочь подбрасывает потихоньку в машину флягу с молоком – «крепким снадобьем», «настоенным на всех травах, на цветах и деревьях».

И случается чудо…

«Я, похолодев от тоски и жадности, пригубила ее живой и добрый мир. Ее дети, растения и звери, приблизились к моим губам, влажно проникая в мое тело, и ничего, кроме этого, тогда во мне не было».

За способность к этой минуте степь и прощает ей отчуждение и милостиво дозволяет видеть первобытную «поэму экстаза», мистерию красок, где «желтое и голубое»»свадебно» клонится друг к другу, где «цвета возведены в такую высокую степень», что «узнать и назвать их было невозможно». Но за этим языческим ритуальным действом, за игрой в богомолье – и непридуманная неприкаянность, и неистовое, как наваждение, желание: разгадать темное молчание хозяйки степи…

Надежда найти золотой ключик к таинственной стране «Народ» возникает, как мираж, и как мираж – исчезает… Все сразу скучнеет, гаснет. И что по сравнению с этой последней неудачей нашедшиеся наконец археологи с их Тагарской культурой? Поэтому-то мы толком ничего и не узнаем от Б. Ахмадулиной ни о них самих, ни об их работе.

Конец сказки (вместо очерка о мужественных советских археологах и замечательном сказителе Дорышеве получилась сказка о сибирских дорогах) символически связан с внезапным, тоже сказочным, исчезновением провожатых – двух Иванов: Вани и Ивана Матвеевича (они и появились-то, как в сказке, ниоткуда, эти «райкомовские работники»).

Разгадка была в этих удивительных людях, а она искала ее – за холмом, за поворотом, за горизонтом…

Можно, конечно, не увидеть в повести ничего, кроме оперных декораций, – ни желания «причаститься к великому чувству по имени» народ, ни искренности, ни боли, – как то и сделал В. Перцов, хотя его рецензия называется «Реплика доброжелателя» («Литературная Россия», 7 февраля 1964 года). Ничего, кроме того, что Б. Ахмадулина предпочла злополучной Тагарской культуре какого-то… бурундука. Хотя об ней-то можно прочесть и в археологическом вестнике! Вот уж для чего в самом деле не нужно ездить в Сибирь, а очерк писать и подавно!

Можно дать ход подозрительности, не доверяющей ничему слишком красивому. И даже вспомнить интеллигентного мальчика Костю из пьесы А. Володина «В гостях и дома», который, влюбившись в красивую официантку Зину, читает ей вместо признания в любви стихотворение Б. Ахмадулиной о девчонке из ресторана («Королева») под дружный хохот зала, вполне разделяющего недоумение и неловкость Зины…

Но, пожалуй, лучше все-таки присмотреться внимательней и задать себе очень простой вопрос: откуда это условно сказочное «оформление»?

Ведь не для одной Б. Ахмадулиной оно характерно!

Вспомните Север Ю. Куранова – заповедник, где люди, как в песне, добры и счастливы. Малиновые омуты, синеглазые девушки с осанкой Василисы Прекрасной, поющие деревья, золотые олени…

Если добираться до «истоков», надо вернуться к повести Л. Лиходеева «История одной поездки», начавшей печататься в том же номере «Молодой гвардии» (1957, N 2), где были впервые опубликованы «Конь» и «Жалейка» с таким характерным для Б. Ахмадулиной лейтмотивом:

Я уеду ранним утром,

наставленьям вопреки,

я проснусь в домишке утлом,

возле пасмурной реки.

…Плывет теплоход по большой натруженной реке. И едут на нем очень разные, казалось бы, а на самом деле одинаково несчастные люди: чужестранцы и туристы в собственной своей стране.

…Остаются за бортом дебаркадеры, на которых «стоят, засунув руки в карманы, небритые дядьки в ватниках и замусоленных кепках», чуть поодаль, облокотись на перильца, – «смешливые девчата» в коротких юбках…

И, глядя на дебаркадер, человек с парохода обязательно по» думает, что хорошо бы «шагнуть за бугор, где стоят, наверно, домики, в которых живут эти девчата. Подумает пассажир и даже двинется к трапу…». «Плюнуть и остаться здесь, чтобы узнать, о чем говорят крепконогие девчата, почему стоят небритые дядьки… «Как хорошо, – подумает пассажир, – работать здесь в какой-нибудь МТС!»

И вдруг испугается своих мыслей. Нечего ему делать здесь. Хвалят его недописанную работу профессора, оставят его на кафедре вести учет юсам большим и юсам малым, будет и он сам профессором и переедет в просторную квартиру… И никогда не поймет он, чему смеются девчата» на дебаркадере!

Для Л. Лиходеева способность шагнуть с верхней палубы на дебаркадер – определяющая в человеке; недаром «положительный» Березов, почти сразу же после новеллы о знаменательном пассажире, начинает мечтать вслух: «А что, брат Корецкий, – сойти бы в этой самой обители и – адью… Может быть, и нас ожидает здесь что-нибудь выдающееся».

Отсюда и та странная виноватость, которая дает повести настрой, отсюда же – своеобразный «максимализм»: либо палуба теплохода, либо дебаркадер, ибо все растет, все увеличивается темная полоса воды между нарядным теплоходом и плавучей пристанью…

Особенно остро воспринимает свою ненужность и в то же время отъединенность от народа Корецкий – «непонадобившийся гений», как характеризует его Л. Лиходеев, но в менее болезненной форме эта проблема мучает и остальных пассажиров «белого парохода».

Может быть, и даже наверняка Л. Лиходеев несколько преувеличил, однако настроения его готовящихся «в писатели» героев во многом могут объяснить нам, почему, задумывая свои первые «взрослые» книги, молодые литераторы так испугались участи пассажира в полосатой пижаме, его будущего, ограниченного расстоянием между «юсом большим» и «юсом малым», что, зажмурившись, прыгнули на злополучный лиходеевский дебаркадер. И теперь, упиваясь значительностью своего поступка, то, как В. Липатов, советуют «отказаться от себя, жить жизнью других», то, как Г. Горышин, обнаружив в себе способность «радоваться простым вещам», начинают глубокомысленно вещать: вот так идет жизнь… вот какие люди… «помбуры», «картонажники»…

Однако экзотика экзотикой, помбуры помбурами, а люди остаются людьми, и их надо понять. И тут-то удачливые и не очень удачливые «корреспонденты» пасуют. Некоторые, например Ю. Семенов в рассказе «Бирюсовая коса», откровенно признаются в этом.

«Кентовская гравюра». Это первое впечатление Ю. Семенова от бригады рыбаков, о которых он приехал писать.

Затем гравюра превращается в живую картинку: красавица Машунька, влюбленный в нее Пашка, Ленька-приемщик, на правой руке которого вытатуировано: «Нет счастья в жизни», начальник трех тоней Стариков, мудрый фонарщик Аким, Настасья, красивая и ладная.

Простейшие связи установлены, герои обособлены друг от друга.

Но вот у Старикова с Настасьей какие-то странные отношения. Какие?

«Фонарщик Аким толкает меня в бок и спрашивает (Аким и автор только что наблюдали немую и непонятную сцену – Настасья, Стариков и его дети. – А. М.):

– Видел, какие дела? Матери-то у них нет. Понял?

– Понял.

– Ничего-то мы с тобой не поняли, – убежденно возражает Аким. – Мы посторонние наблюдатели. Дурни дурнями».

Можно многое подглядеть: и то, что рыбаки похожи на героев Кента, и что у маленькой дочери Старикова волосы стоят торчком, как у Вана Клиберна; можно даже записать на магнитофон крепкую речь рыбаков – как можно ближе к факту! – и все-таки остаться посторонним наблюдателем.

Цитировать

Марченко, А.М. Путешествия и возвращения / А.М. Марченко // Вопросы литературы. - 1964 - №5. - C. 18-38
Копировать