№10, 1971/Советское наследие

Путь к большой прозе

Сегодня говорят и пишут о белорусской прозе безо всяких скидок на «молодость». В снисхождении она уже не нуждается. А ведь каких-то полета лет назад даже большие ученые (Бодуэн де Куртенэ, Е. Ф. Карский) всерьез сомневались, что белорусская литература – не провинциальная, не узко этнографическая по значению – вообще возможна. Многим тогда казалось, что история не оставила для белорусов нужной «площадки», чтобы между столь близкими в языковом отношении литературами, как русская, украинская и польская, можно было воздвигнуть еще одно здание – новой белорусской литературы.

Путь белорусской литературы к общественному признанию достаточно сложен. Революция 1905 года, Октябрь создали объективные условия для ускоренного развития литератур младописьменных и тех, что (как белорусская литература) переживали вторую молодость (после десятилетий и столетий насильственной «летаргии»).

Объективные благоприятные условия необходимо было реализовать. Янка Купала, Якуб Колас, Максим Богданович, а в прозе прежде всего Кузьма Черный проделали эту работу, вполне сознавая, что они, выбирая путь для себя, выбирали его для всей последующей белорусской литературы.

Эти писатели сумели, смогли самую языковую близость к развитым литературам «повернуть на пользу» белорусской литературе. «Узкая» строительная площадка заставляла и заставляет неутомимо тянуться вверх. За какие-то полстолетия сложилась, например, белорусская проза, о которой знают уже не только в Белоруссии.

В наше время ускоренное развитие литератур с очень осложненной и затрудненной в прошлом национальной судьбой перестает быть скольжением по стилям и над стилями, которое характерно было, когда в белорусской, например, литературе не столько осваивались, сколько «пробовались» и зачастую тут же отбрасывались традиции и тенденции классицизма, сентиментализма, романтизма, символизма и т. д. Сегодня же для таких литератур «ускорение» означает не столько движение на фоне других, «более старых» литератур, сколько ускоренное развитие вместе с ними и даже «подталкивание» молодыми литературами общего процесса. Это вряд ли покажется преувеличением, если мы вспомним имена и произведения Чингиза Айтматова, Иона Друцэ, Янки Брыля, Олеся Гончара, Ивана Мележа, Василя Быкова и многих других писателей народов СССР. Происходит то, что когда-то предсказывал Горький, говоря на Первом Всесоюзном съезде писателей о будущем многонациональной советской литературы. Не поспешное «подтягивание» молодых литератур, а основательное взаимообогащение характерно для современного этапа ее развития.

Для белорусской литературы, в особенности для прозы, о которой здесь пойдет разговор, путь к такой зрелости пролегал и пролегает через жадное освоение всего лучшего в мировой литературе. Именно классики наши – Купала, Колас, Богданович, а в прозе Кузьма Чорный – определили этот путь национального литературного развития – к своему, но не отгораживаясь от опыта других, оснастившись этим опытом. Чтобы пробить глубокую скважину, нужна высокая вышка. То же и в литературе: с «вышки» общечеловеческого опыта глубже проникнешь и в свое, национальное.

Есть у Кузьмы Чорного несколько романов об Отечественной войне, написанных в 1943 – 1944 годах. И вот чем дальше наша белорусская проза, сегодняшняя проза об Отечественной войне, продвигается в своем развитии, тем поразительнее она приближается к этим романам К. Чорного, в которых война, фашизм осмыслены с высоты философски-исторического и художественного опыта человечества.

Вырастание К. Чорного в художника с такой масштабностью мышления поучительно, потому что проблема освоения опыта других литератур важна по-прежнему и никак не отменяется успехами и удачами, которые справедливо замечают и отмечают в современной белорусской прозе. А между тем при бесспорных успехах все еще сказывается у нас и тенденция к самодовольному провинциализму: «Плохонькое, да свое!» Как будто нет своего по-настоящему хорошего и как будто нет у нас большой, «чорновской», традиции поисков «своего», но масштабного, пригодного не только для собственного употребления. (Вопрос этот остро стоит, думается, не в одной только белорусской литературе.)

Даже о К. Чорном иногда рассуждают так, что, мол, другие литературы, Толстой да Бальзак, да Достоевский, совсем тут ни при чем, что наш Чорный весь на своем, из своего вырос1. Не преуменьшая значения национальной почвы развития, а тем более в отношении такого глубоко народного писателя, как К. Чорный, можно все же сказать, что без сознательного и творческого освоения мирового литературного опыта не было бы и большого национального белорусского писателя К. Чорного.

Когда сегодня мы говорим и повторяем, что К. Чорный придал новую масштабность белорусской прозе, под этим понимается не только «по-бальзаковски» смелый и грандиозный размах замыслов писателя, который задался целью «дать картину развития человеческого общества за время от крепостничества до бесклассового общества» («Про свою пьесу»). Масштабность произведений К. Чорного не только в их историзме, философичности, эпичности, но еще и в том новом чувстве, с каким белорусская литература начинала все более смело вести разговор «с целым миром».

Можно, повествуя о своем крае, народе, как бы говорить всем людям: «Вот мы, мы такие, познакомьтесь, посочувствуйте нам, погрустите или порадуйтесь вместе с нашими людьми, которых вы до этого не знали, даже не догадывались, возможно, что они рядом живут на планете».

Многие молодые литературы выполняли и выполняют эту необходимую гуманистическую задачу «этнографически» знакомить народы между собой. Но уже Я. Купала, делая и это, намного глубже понимал свою задачу. Говоря о Белоруссии, о белорусах, он говорил свое, белорусское слово и о самом человечестве. Эту сверхзадачу всякой современной развитой литературы сознательно сделал своим творческим принципом К. Чорный.

Право на слово о человечестве есть у каждого народа. Потребность же его высказать появляется, когда народ активно и сознательно включается в историческое деяние, которое затрагивает многие народы или вообще судьбы всех.

Октябрьская революция была таким историческим деянием и белорусского народа. Это и придало новый масштаб белорусскому художественному слову.

Нужно, чтобы литература была белорусская, но чтобы «белорусская» не означало: этнографическая, только бытописательская. Нужно, чтобы, повествуя о своем, она говорила и о всеобщем и чтобы весь человек в ней присутствовал – не только его действия, мысли, ощущения, считал К. Чорный, но и то, что «на грани мыслей и чувств»…

Психологизм, углубленный, напряженный, аналитический, – вот путь, который во второй половине 20-х годов избрал для себя К. Чорный, убежденный, что лишь обретя стилистическую самостоятельность по отношению к поэзии, выработав свои, «прозаические», «эпические», «аналитические» средства, белорусская проза поднимется до тех вершин, которых достигла поэзия Белоруссии в творениях Я. Купалы, Я. Коласа, М. Богдановича.

Выработать, и по возможности ускоренно, свою зрелую прозаическую традицию можно, считал К. Чорный, если прямо включить белорусскую прозу в «силовое поле» русской и мировой литературных традиций.

Уже первые свои романы К. Чорный сознательно соотносит с мировой литературной традицией. Об этом свидетельствует само название, например, романа «Земля» («Соки земли» Кнута Гамсуна и «Земля» Эмиля Золя были уже переведены, очень читались, К. Чорный их высоко ценил). Но была в таком сопоставлении и полемика. Полемика самих эпох: проблема «власти земли» отступала перед проблемой «власти над землей». Была тут и чисто творческая полемика: полный отказ от всякой экзотики в показе крестьянина, деревни, от обидной для трудового человека экзотики. Не со стороны, а изнутри видит К. Чорный жизнь, быт деревни, как бы глазами самих крестьян, для которых все это так обыденно, так привычно…

Что же касается художественной манеры, К. Чорный (так же, как Л. Толстой и особенно Достоевский) идет как бы вслед за переживаниями человека, фиксирует их с точностью и строгостью исследователя, рассказывает не то, что ему о человеке известно заранее, а как бы лишь то, что вот сейчас прояснилось, только что выступило из самой глубины. И хорошо ощущается, что это не просто прием, а особенность самого таланта писателя: создается полная иллюзия того, что, действительно, минуту назад он еще не знал, не подозревал, какой стороной души ему откроются герои.

В мире «микрочувств», которые особенно его интересуют (именно на этой глубине, по его убеждению, истоки человеческих поступков), автор не может и на миг отключиться от процесса мыслей и чувствований, от основного настроения, которое позволяет увидеть глубины психологического процесса. Это настроение рождается из анализа, раздумья, напряжения мысли.

«Без философского осмысления событий будет лишь механическое соединение фактов», – говорил К. Чорный. И еще: «Одни «Братья Карамазовы» – какая глубина чувств!.. Всем бы нам писать своих Карамазовых. Не больных – с такой силой».

Острота ощущений, противоречивость, «полярность», текучесть, изменчивость настроений в человеке всегда интересовали К. Чорного как художника. Но постепенно для него особенно важным становится также стремление увидеть и показать, как это «собирается» в характер, в индивидуальность, в человеческий тип. Как «кипение чувств» реализуется в поведении. Как все это связано с мировоззрением и с местом человека в жизни, среди других людей. Он хочет не только прочесть запутанную «кардиограмму» сложнейших человеческих чувств и переживаний. Теперь с той же страстью художника-исследователя он стремится установить связь между этой «кардиограммой» и внешним миром, средой, временем, чтобы понять, как формируется человеческая натура – ее устойчивость, определенность ее главных черт. Эти черты ярко проявлялись уже в повести конца 20-х годов «Левой Бушмар».

После «Левона Бушмара» К. Чорный – художник мыслит уже типами, историей. Писатель настойчиво ищет то, что должно сцементировать отдельные романы в «цикл». В «Ругон-Маккарах» Золя этому служит надо всем и над всеми господствующая «наследственность». В «Человеческой комедии» Бальзака – задача дать «историю нравов». Романом (недописанным) «Иди, иди» К. Чорный отрицает «биологический» принцип Э. Золя, полемически утверждая социальную, классовую природу даже «семейных» чувств.

Но конечно, целый цикл романов не мог держаться на полемике с Золя или с кем-либо другим. Необходимо было найти ту широкую позитивную идею, которая объединяла бы все здание. В романах «Отечество» (1931), а потом «Тридцать лет» (1934), «Третье поколение» (1935), в повести «Люба Лукьянская» (1936) обобщающий принцип, «общая идея» цикла будет найдена и проявится через образы и картины исторической жизни Белоруссии. Сформулировать ее можно так: историческое движение белорусского народа как части человечества от того состояния, когда человек был волком человеку, к новым путям и горизонтам, когда уничтожается, исчезает и должен исчезнуть «навсегда тот ужас человеческой жизни, который царил на протяжении всей предшествующей человеческой истории» (из статьи: «Писатели отвечают комсомольцам-«коммунаровцам»).

Начиная с «Отечества» история властно входит в романы К. Чорного (империалистическая и гражданская война, революция и т. д.), но не история сама по себе, а прежде всего «философия истории» связывает отдельные романы в цикл. Во всех крупных произведениях К. Чорного 30-х годов есть обязательная сцена, когда все герои собираются вместе. Это очень характерно и для романов Достоевского (прием «конклава»), но и характер, и композиционное назначение этих сцен у К. Чорного совсем иные. У Достоевского это как бы сюжетное «сжатие», драматическое уплотнение перед новым поворотом, толчком вперед всего происходящего, это новый толчок к трагической развязке.

У К. Чорного герои собираются вместе как бы для того, чтобы присутствовать (вместе с читателем) при торжественном моменте, когда рождается новая, более человечная минута истории. (У него эти сцены обычно на самом «излете» сюжета.) Как и у Достоевского, герои К. Чорного (почти каждый из героев) несут в себе постоянную, свою идею. Через всю жизнь. Они, герои К. Чорного, словно травмированы ею: и Левон Бушмар, и Михал Творицкий, и Леопольд Гушка, и Невада.

Однако герои К. Чорного несут в себе не те «недоконченные» идеи, которые вот-вот возникли, родились или занесены чужим ветром (как те идеи-«трихины», что открылись Раскольникову в кошмарном сновидении).

Герой К. Чорного – крестьянин, человек из глубин народной среды и как бы самой истории белорусской, и если он также несет в себе «идею», то это самая прадедовская, земная, традиционная для крестьянина идея, но тем не менее и она «по-достоевски» острая и даже болезненная. Это тоже идея-травма, необычайно обостряющая внутреннюю, духовную жизнь самых, казалось бы, простых натур, от которых мы не привыкли ждать такой склонности к самоанализу. У Чорного добрейший или угрюмый трудяга-крестьянин, долголетний молчун в какой-то момент жизни вдруг взрывается монологом-исповедью, бунтом, протестом, адресованным не только непосредственным угнетателям, своим и чужим панам, но и самой истории человеческой, в которой так уж утвердилось, что «человек к человеку волком оборачивается», а главный работник жизни – самое бесправное существо. Крестьянин Невада, через две державы возвращающийся из плена, «исповедуется» корчмарю:

«Так все и допрашивали меня – а нет ли у меня намерений пустить по ветру целую державу! А боже мой! Зачем мне Польская держава?! Она мне нужна не больше, чем Англия вместе с Францией, Америка и Туретчина в придачу. Побойтесь, говорю, бога! Соберите, говорю, золото со всего мира, сделайте из него престол, посадите меня правителем полмира, и чтобы весь мир восхвалял меня, так ведь я просить, умолять буду: пустите, будьте ласковы, дайте мне счастье сползти с этого престола! Столько лет я жита не сеял, кола даже не мог затесать, в кузне коня не ковал, на мельнице муки не молол, пахоты не нюхал, дегтем сапоги не мазал, щей не хлебал, не наслушался всласть, как петухи поют, как люди по-людски говорят» («Поиски будущего»).

Но многими героями К. Чорного овладела и цепко держит их душу старая, как мир, идея – идея своей земли, богатства. Для одних она – путь к избавлению от «наследственного батрачества» (Леопольд Гушка в романе «Отечество»); для других – средство спрятаться от мира, от людей, потому что сочувствия и помощи человек этот не ждет ни от кого, но и сам тоже никому не посочувствует (Михал Творицкий в «Третьем поколении»); для третьих – средство встать над людьми, давить и грабить других (Семка Фартушник в романе «Тридцать лет»).

К. Черный делает различие между этими видами «ложных идей» – различие нравственное. Он весь на стороне идущего от «идеи земли» к «идее революции» крестьянина Леопольда Гушки, он болеет за Михала Творицкого, которого золото делает врагом собственного будущего, он презирает, он издевается над Семкой Фартушником – мелким хищником, «идею», страсть к наживе которого умело эксплуатирует крупный хищник – «свинячий купец Хурс».

В каждом почти романе К. Черного есть сцена краха «ложной идеи». Сцену такую сопровождает некоторая даже торжественность, приличествующая минуте исторической.

Да, через государства и поколения волнами перекатываются войны и революции, борются классы и группы, но все имеет исторический смысл потому и тогда лишь, когда что-то меняется к лучшему и в самом человеке. Когда отношения между людьми хоть на одно «деление» удаляются от извечного: «Человек человеку волк». Так, в таком смысле, присутствует в романах К. Чорного история.

Торжественность «исторической минуты» окрашивает сцену у К. Чорного, когда человек приносит золото, рассыпает его перед глазами других людей (вспомните в связи с этим сто тысяч, брошенные Настасьей Филипповной в огонь, и лица персонажей Достоевского). На лицах героев К. Чорного – ни жадности, ни зависти, одно лишь удивление. Это сцена, где Михал Творицкий дарит жене и дочке клад, когда-то украденный им у кулака Скуратовича. И конечно же, почти все герои романа при этом присутствуют: минута торжественная, ради нее К. Чорный и к некоторой условности готов прибегнуть.

Или же та сцена в повести «Люба Лукьянская», когда все неожиданно собрались на квартире Любы как раз в тот день и в те минуты, когда она и ее отец после стольких трудных лет и испытаний нашли друг друга. Здесь среди остальных и Сашка Стефанкович, обманувший когда-то Любу, теперь выросший в самодовольного чинушу, и старый Ян Стефанкович, от которого Сашка, сын, отрекся.

И вот они все встретились: кто мечтал об этом и кто совсем не хотел бы теперь встречаться.

«Стефанкович стоял, как распятый на стене… Лицо его заострилось, глаза смотрели с дикой завистью. Наверное, на его глазах произошла вся сцена встречи Лукьянского с дочерью. И должно быть, в эти моменты ему раскрылся великий смысл всего того, в чем он всю жизнь никакого смысла не видел».

Старая семья, семья «урвателей»-собственников присутствует на празднике семьи действительно человеческой, достойной человека.

Почти все романы и повести К. Чорного 30-х годов – это развернутое, эпическое движение событий к современности, внимательное изучение прошлого, чтобы потом, вместе с героями, несущими в себе острую память о когда-то пережитом, переступить порог современности, где и должны получить завершение и разрешение жизненные конфликты и эволюция характеров.

Развязка в «Третьем поколении», в «Любе Лукьянской», не говоря уже о военных романах, совершается именно в современности, именно в то время, когда автор создавал свое произведение. И эта особенность К. Чорного заставляет вспомнить прежде всего Достоевского, который, как никто в русской классической прозе, связывал сюжеты своих романов с «днем бегущим», с его приметами.

К. Чорного, как и Достоевского, факты злободневной реальности интересуют не как летописца, а больше как философа: эти факты проходят через писательскую память, мысль, совесть, как метеор проходит сквозь атмосферный слой – вспыхивая ярким светом, Самый мелкий, казалось бы, бытовой факт благодаря таланту художника вдруг вспыхивает, освещая все вокруг, и даже далекую дорогу человека.

Можно весь мир, его дела и страсти, его мысли и проблемы, снизить до провинции.

  1. См., например, статью Б. Саченко «За что я его люблю», «Полымя», 1970, N 6.[]

Цитировать

Адамович, А. Путь к большой прозе / А. Адамович // Вопросы литературы. - 1971 - №10. - C. 49-67
Копировать