№2, 1975/Жизнь. Искусство. Критика

Простор поэмы – простор поэзии

Что-то происходит с поэзией, чем-то она совсем не такая в сравнении с поэзией предшествующего времени – 50-х – начала 60-х годов. Потому и споры о ней – иные. Быть может, опасность инфляции поэтического слова, о чем шла речь на страницах «Вопросов литературы» в дискуссии семилетней давности, и не уменьшилась; наверняка существуют и иные спорные проблемы, касающиеся творчества того или другого поэта или тех или иных сторон поэтического развития. И все же в нынешних полемиках отчетливо ощутимо стремление понять нечто более общее, главное, основное. Словом, действительно: «кризис? подъем? накопление сил?» Тут сталкиваются – должны столкнуться – не оценки, но концепции.

Статья Вл. Соловьева «Необходимые противоречия поэзии» вызвала немало нареканий со стороны других участников обсуждения. Говорили об узости круга привлекаемых для анализа поэтических имен, о недостаточном внимании к специфическим жанрово-стилистическим чертам современной поэзии. Отмечали, что у Вл. Соловьева слабо просматривается связь проблем поэзии с общелитературными процессами и – далее – с реальными явлениями самой действительности. Наверное, в статье «Необходимые противоречия поэзии» можно найти и иные, более частные, изъяны. И все же не упустим главного – в ней есть концепция. Она рождена совершенно, на мой взгляд, законным ощущением того, что нынешний поэтический процесс отмечен особой характерностью, особыми приметами, не обнаруживавшими себя в предшествующее десятилетие. Отсюда пристальное внимание критика к недалекому (временами и далекому) нашему литературному прошлому. Мне представляется, что Вл. Соловьев точно определил важнейшую его черту: интенсивное стремление поэзии стать непосредственным фактом действительности. Думается, критик верно указал и на таящуюся в такой эстетической установке потенциальную опасность для самой поэзии. Трудности, переживаемые Е. Евтушенко, А. Вознесенским, Г. Горбовским, Б. Ахмадулиной, Б. Окуджавой и другими поэтами, творческий взлет которых пришелся на 50-е – начало 60-х годов, подтверждают выводы Вл. Соловьева. Вообще с оценками Вл. Соловьева, относящимися к прошедшему поэтическому десятилетию, во многом приходится согласиться, что, собственно говоря, с оговорками и делают другие участники дискуссии. Быть может, только критик слишком уж резко разделяет этапы движения поэзии. Не отсюда ли и перекосы в определении нынешнего ее состояния?

Сомнительно, скажем, утверждение о некоем «затишье» в современной поэзии и уже совсем трудно согласиться, будто «затишье» это вызвано якобы тем, что «потребность в ней (в поэзии. – М. Ч.) уменьшается». Логика довольно странная. Как бы ни удовлетворяли нашу потребность в знании философия и другие – гуманитарные и естественные – науки, как бы ни увеличивалась роль в нашей жизни средств массовой информации, ничто не может заменить литературы. И если необходимость в ней уменьшается, что, на мой взгляд, не соответствует действительности, то виновата в этом может быть только сама литература. Либо она – литература, поэзия – ослабила связи с жизнью, либо эти связи приобрели иной, нежели ранее, характер. Какой именно? Ответ на этот вопрос может дать только сама поэзия. Обратимся же к ней, вернее, к той ее сфере, что занята поэмой. Ибо ведущая тенденция развития современной поэзии, узловые пункты ее встреч с жизнью с особой отчетливостью проступают именно в этом жанре. Поэма с ее непременным тяготением к широкой и объемной идее как нельзя лучше отвечает требованиям нынешнего читателя, ждущего от литературы, по словам участника нынешней дискуссии Г. Асатиани, «всеобъемлющего анализа жизни». «Поэмность», философская наполненность художественной мысли становится, впрочем, важной отличительной чертой всей поэзии, не только поэмы как таковой. Эта особенность, быть может, ярче всего проявилась в стремлении к некоторой целостности, своеобразной жанровой оформленности стихотворных циклов. Вспомним «День России» Я. Смелякова или сборники стихов Э. Межелайтиса, объединенных сквозной идеей, внутренне связанных единым пафосом. Но и в отдельных стихотворениях сгущенность истории, спрессованность воедино прошлого, настоящего и будущего значительно усилилась. Возьмем, к примеру, стихотворение Д. Самойлова «Пестель, поэт и Анна». Сколь многомерен в нем образ Пушкина, ставшего выше своего века, смотрящего на него мудрыми глазами человека XX столетия, и сколь он в то же время в своей эпохе – земной, раскованный, свободно совмещающий в едином психологическом состоянии и сложную философскую мысль, и острое политическое суждение, и взволнованную готовность все оставить ради новой любви, которая для него – жизнь.

Отмечая некие общие тенденции развития поэзии, не следует, думается, с другой стороны, размывать ее жанровую структуру. А подобное стремление ощутимо в некоторых критических работах последних лет. Поэтому даже очевидные успехи в большой форме остаются для иных критиков, так сказать, «незаконными», не связываются с процессами художественного, духовного развития общества. Создается впечатление, что либо изменений в жанре совсем не происходит, либо вообще в новой литературе не приходится говорить о какой-либо жанровой определенности. Вот и участники нынешней дискуссии (за исключением одной, может быть, И. Денисовой) избегают разговора о жанрах. А казалось, чего бы естественней. Ведь жанр – это индивидуальность художника, его позиция, его идейно-тематическая устремленность. И одновременно жанр – это такое «сгущение» дальних и ближних традиций и такой порыв к их «снятию» в диалектическом смысле, что на его площадке удобно начинать разговор о важных тенденциях в литературе. Но как только делаются попытки такой разговор осуществить, так сразу слышатся заупокойные ноты.

«Поэма заждалась своего нового, качественного скачка», – меланхолично отмечал открывавший на страницах «Литературного обозрения» дискуссию о современной поэме белорусский поэт и литературный критик М. Арочко. «Да, действительно, состояние жанра поэмы вызывает тревогу, – вторил ему его узбекский коллега Р. Бабаджан. – Перед лицом больших событий, происходящих в жизни и в современной литературе, она как-то потеряла свое прежнее лицо и не обнаружила нового». А критик А. Калмановский, подчеркнув удивительное разнообразие индивидуальных художественных поисков в большой стихотворной форме, сделал на основании этого широкий вывод об исчезновении в литературе социалистического реализма жанрово устойчивых черт. «Некогда жанровые отличия были широки и определенны, – писал он, – потом они все сужались и теряли былое значение, теперь в точном смысле слова их нет, верней, они с каждым годом становятся все расплывчатей, не в них суть».

Нет, повторяю, суть все-таки и в них. Иное дело, что действительно некоторые привычно устойчивые черты поэмы исчезают, но это, однако, отнюдь не свидетельствует еще о застое, кризисе жанра. Один лишь перечень названий и имен – «Миндаугас», «Василий Буслаев», «Салават», «Бунт разума», «Лед-69», «Под кожей статуи Свободы»… Ю. Марцинкявичюс, С. Наровчатов, М. Карим, Д. Кугультинов, А. Вознесенский, Е. Евтушенко, А. Кулешов, И. Драч, С. Васильев, О. Султанов, М. Каноат, О. Чиладзе – опровергает подобные мрачные ощущения. Просто происходит жанровое изменение поэмы.

В лучших поэмах современной советской многонациональной поэзии отчетливо проступает стремление к гармонизации большой стихотворной формы, при этом происходит переосмысление функции лирики в процессе эпического освоения мира. Современная большая стихотворная форма приобщается к широкой традиции русской классической поэмы. В ней обнаруживается тяготение к философичности художественной мысли, прозревающей историческую суть свершающихся событий. Сегодняшние поэты сохраняют в своем творчестве важное завоевание поэзии 50-х – начала 60-х годов – особое качество историзма, воспроизведение прошлого в свете настоящего и настоящего в свете прошлого и будущего. И вместе с тем активное участие писателей в творении новой исторической действительности, социально-экономические, политические, нравственно-этические и культурно-бытовые стороны которой отразились в Решениях XXIV съезда КПСС, определило черты содержания, своеобразие художественной формы современной поэмы.

ИСТОРИЯ КАК СОВРЕМЕННОСТЬ

«Я вот недавно забрался в XII век, написал поэму о Василии Буслаеве. Это личность обаятельная, богатырь – забубённая голова, однако, попробовав перескочить через вечевой колокол, Василий Буслаев ее ломает. Общество и человек – вот идея этой поэмы, исторической по материалу, но современной по своим задачам». Так писал С. Наровчатов о проблематике поэмы «Василий Буслаев» (первого ее варианта). Жизненное кредо главного героя произведения отчетливо выразилось в его же собственных словах:

По себе я хорош, по себе и плох,

И не верю я, Васька, ни в сон, ни в чох,

Ни в змеиный шип, ни в вороний грай,

Ни в кромешный ад, ни в господень рай.

 

В сущности, герой поэмы перестает нуждаться в ком-либо, кроме самого себя, отвергает любовь материнскую, чувство любимой женщины, пренебрегает человеческими связями и отношениями, отрицает государство, отечество и даже то, чему, кажется, должен был бы поклоняться, – самое свободу. Оскорбляя символ свободы – вечевой колокол, он совершает нравственное и физическое самоубийство. Поэма звучала как предостережение против социального озорства, недвусмысленно указывала на то, к какому печальному финалу может привести поругание святынь. Пафос ее определялся борьбой против тех явлений, имевших место в жизни нашего общества, исчерпывающая оценка которым была дана впоследствии на XXIV съезде КПСС. Вместе с тем очевидно было, что содержание образа Василия Буслаева, зафиксированное в народнопоэтическом сознании, было куда более широким и глубоким, нежели в поэме. Слишком прямое использование былинного образа для решения современных задач привело как раз к обеднению фигуры центрального персонажа1.

История, образ героя, однако, не «отпускали», неудержимо привлекали к себе воображение писателя.

И вот новый вариант поэмы. Вновь и вновь возвращаясь к предполагаемому времени возникновения народного эпического сказания, С. Наровчатов встретился с зафиксированным в летописи свидетельством о реальном существовании в XII веке посадника новгородского Василия Буслаева.

Василий Буслаев – разрушитель всех и всяческих норм и Василий Буслаев – человек, чье призвание состояло в том, чтобы эти нормы утверждать и сохранять?! Думается, эта парадоксальная антиномия и легла в основание окончательного варианта поэмы. Автор не склонен безоговорочно становиться ни на ту, ни на другую сторону. Всем строем произведения он подталкивает к более диалектичной концепции взаимоотношений человека и обстоятельств. Мысль автора аналитична. Он не разрушает сотворенную народом легенду о былинном герое, но и не склонен восторгаться одной лишь его дерзновенностью. Поэт «поверяет» легенду реальной действительностью, которую, так сказать, представляет в произведении посадник новгородский Василий Буслаев. В свою очередь реальность «поверяется» легендой. Реальное и идеальное оказываются в теснейшем сплетении – и глубинном, идейном, и чисто сюжетном. На пересечении истории с вымыслом и рождается главная художественная мысль поэмы – о бездуховности прагматизма, лишенного гуманистической идеи, и пагубности, даже опасности идеи, не имеющей опоры в реальной жизни.

Современное (но более гибкое, диалектичное, нежели в первом варианте поэмы) прочтение событий, отстоящих от нашего времени на многие века, позволило автору создать сложный, полнокровный образ Василия Буслаева. Этот образ не потерял своих реально-исторических примет, и вместе с тем на передний план в нем выступили черты, делающие его глубоко созвучным нынешним нашим мыслям и деяниям. К тому же, автор и сам порой непосредственно выходит на авансцену событий, и тогда современная мысль поэмы начинает звучать открыто, с публицистической силой.

С. Наровчатов – далеко не единственный из современных советских поэтов, обращающихся к фактам национальной истории. Пристальное внимание к прошлому становится важной приметой литературного процесса, особенностью, распространяющейся не только (и, быть может, не столько) на поэму, но и на другие жанры- роман и повесть прежде всего. Думается, это вполне закономерно, ибо в крупных формах искусство получает возможность с наибольшей полнотой выразить свое отношение к действительности. Собственно, эта особенность определяется синтетическим характером самого жанра. Скажем, поэма открыта и для лирики, и для эпоса, и для драмы. Любые роды находят в ней себе место, но художественную реализацию обретают только на путях образности последовательно поэтической. Поэтическая образность, поэтическая мысль, прозревающая суть исторических событий, является движущей силой поэмы. Разумеется, всякий раз мысль эта ищет свои пути, свое особенное русло. Скажем, в поэме «Василий Буслаев» она выражает себя с помощью разветвленных повествовательных конструкций, подчиненных общему замыслу и строю произведения. Такая структура, в рамках которой равноправно звучат голоса героя и самого автора, становится сейчас одной из наиболее распространенных в развитии советской поэмы. Развитие – это «езда в незнаемое», и, конечно, не все здесь может быть ровным и гладким, о чем свидетельствует, в частности, «Василий Буслаев». Герой поэмы выступает в двух ипостасях, и тот лик его, что повернут в современность, нуждается не в меньшем, если не в большем, художественном обосновании, нежели реально существовавшая историческая фигура. К сожалению, тут поэту не всегда удается достичь гармонии. Историческое и современное в поэме порой существуют раздельно, они не сложились в целостно завершенную картину. Но самый путь, избранный автором, – плодотворен, в этом убеждает анализ других сочинений большой стихотворной формы.

О «Миндаугасе» Ю. Марцинкявичюса в нашей критике уже написано немало, справедливо отмечалось, что погружение в глубокую историю (XIII век) отнюдь не лишает поэму остросовременного звучания. В центре ее, как и у С. Наровчатова, – реально существовавшая историческая личность – собиратель литовских земель князь Миндаугас (Миндовг). Пафос его деятельности выражен в произведении словами: «Мой бог – Литва. Я буду делать все, что для Литвы моей необходимо». Вначале мы видим Миндаугаса одним из многих князей, а на последних страницах поэмы прощаемся с ним уже как с коронованным хозяином всех литовских земель. Он, как и посадник новгородский, одержим одной идеей – идеей государственности. Ради создания сильной, независимой Литвы Миндаугас преступает все нравственные нормы, уничтожает в себе все человеческое. И умирает он с убеждением в правоте своих деяний. Пораженный ударом меча одного из восставших против него вассалов, он в предсмертной агонии как бы исповедуется Белому летописцу:

Добавь… еще добавь, что это все

я сделал ради родины…

во имя

Моей Литвы,

И не забудь добавить

о том, что для нее и для меня

иной дороги не существовало…

 

Могучим, осиянным светом всепоглощающей идеи предстает на страницах поэмы

Миндаугас. Не личной славы, не корысти алчет он. И собирает разрозненные земли в сильное государство не для того, чтобы удовлетворить свои честолюбивые стремления. Он думает о благе народа. Но как он представляет это благо: «Здоровы? Сыты?

  1. Во вступительной заметке ко второму варианту поэмы С. Наровчатов писал, что в герое первого варианта сказывались «жесткие черты, которые в начальном варианте были прочерчены с излишней резкостью» («Новый мир», 1973, N 2, стр. 59).[]

Цитировать

Числов, М. Простор поэмы – простор поэзии / М. Числов // Вопросы литературы. - 1975 - №2. - C. 91-118
Копировать