№1, 1964/Художник и время

Призванье – это одержимость

Я родился 22 января 1907 года и оказался первым и последним ребенком» у матери. Ей было тогда тридцать лет, но роды были очень тяжелыми, – с хирургическим вмешательством, и врачи ей сказали, что больше детей у нее не будет, а мне, новорожденному, предрекли неминуемую смерть. Только одна забота была у родственников и близких: чтобы ребенок не умер некрещеным. Поэтому в тот же день, часа через два после рождения, морозным вечером понесли меня в сельскую церковь крестить. Дьякон-чуваш, видимо, полный суеверных предрассудков, сказал: «Дадим ему имя отца, авось выживет…» Это означало следующее: когда ангел смерти Эсрель придет за моей душой, он не сразу разберется в двух одинаковых именах; а тем временем можно будет принести жертву доброму богу Пюлеху и нейтрализовать злую силу…

Хотя считалось, что село наше исповедовало православие, традиции язычества были еще очень сильны. Люди, посмеиваясь, говорили: «Чтобы угодить русскому богу, достаточно побывать в церкви за всю жизнь три раза». Обязательное крещение, венчание и панихида -вот что под этим подразумевалось. А после этой дани официальной церкви и крестины, и свадьбы, и похороны непременно справлялись по тысячелетним языческим обрядам. Так же, разумеется, поступили и после моего крещения. Бабка-повитуха, недовольная тем, что» мать родила в больнице, сделала символический обряд обрезания пуповины над острым топором и сказала мальчику: «Быть тебе плотником!» А мать моя в больнице, когда ее усыпляли для операции, под наркозом запела обрядовую чувашскую песню «Плач невесты», как ей сказала потом сиделка-чувашка.

…Я не стал плотником, а к плотникам, как и к другим мастерам – кузнецам, портным, печникам, – мой народ всегда относился с большим уважением. Не сбылось предсказание бабки-повитухи, и это поколебало веру моей матери в магическую силу знахарства: повитухи, как правило, тоже слыли мудрыми знахарками. Мать мне часто с улыбкой говорила потом: «Ты, наверное, в первый же свой день услышал мою песню, вот и вздумал сам потягаться со мной». В ее представлении мелодия и стихи были нераздельны.

Мое родное село называется Сиктерме, что в переводе означает качалку для колыбели. Качалку эту делали из гибкого дерева, чаще всего – из черемухи. Длинный шест одним концом упирался в потолок избы, на другом конце висела колыбель из коры липы или вяза. Сгибающийся и выпрямляющийся яри качании шест заменял пружину.

Сиктерме до шестнадцати лет качало меня в зеленой колыбели окружающих лесов и лугов. Пароход, паровоз, электричество, кино – все это были далекие чудеса, недоступные мне. Село расположено в Казанской губернии (ныне – Татарская АССР) в 60 верстах от Волги и Камы и от железной дороги. В 50 верстах к северо-востоку от нас находился когда-то известный город Волжской Болгарии Пюлер (ныне – Билярск), в 20 верстах к западу – город Съвар (Сувар), а на расстоянии 90 Верст к северо-западу – близ Волги -знаменитый «великий город Пълхар» (Булгар). От двух первых древних городов не сохранилось даже руин, лишь валы и рвы. От Пълхара, столицы бывшей Волжской, или Серебряной, Болгарии, осталось несколько уцелевших зданий, каменных надгробий с надписями на древнеболгарском языке, потомком которого ученые считают современный чувашский язык.

Многие чуваши из Сиктерме и из окружающих сел совершали паломничество в эти города. Неоднократно бывала в них и моя мать. Там устраивались шумные языческие празднества с жертвоприношениями, с поминовением усопших, с хороводами и играми молодежи. В песнях слышались имена последнего царя булгар Алмуша, мужественного патриота Пюлера Валема-хузя. Историческая память народа обволакивалась причудливыми легендами и преданиями, Разговоры взрослых о давным-давно прошедших веках, их сказания и песни покоряли мое детское воображение. Единственный ребенок в семье, предоставленный почти всегда самому себе, я рос замкнутым, необщительным и создал свой воображаемый мир добра и зла, мечты и тревог, борьбы и побед. После долевых работ, осенними и зимними вечерами, наши парни и девушки собирались на «уллах» (посиделках), где за рукоделием пели песни, загадывали загадки, рассказывали сказки. А люди семейные с детьми-подростками нередко сходились в избах наиболее знаменитых сказочников. «Пойдем на ночной базар», – говорил мне обычно отец, когда собирался к такому сказочнику, жившему через двор от нас. Звали его Михайла Чугунух. Это был бедный, но веселый и неунывающий человек. Такой же хлебороб, как все, он слыл еще хорошим красильщиком ниток. Натуральное хозяйство чувашского крестьянства нуждалось в таких мастерах, В маленькой избе в три окна рядом с котлом для варки пищи был вмазан большой котел для разведения красок. Хозяин вечерами что-то колдовал у очага, подкладывал дрова, окунал мотки пряжи, а его рассказы уносили всех нас, сидевших на лавках, на нарах, на полу и дышавших ядовитыми испарениями, в мир силы, красоты и справедливости. Это были для меня подлинные праздники – не заметишь, как засидишься до третьих петухов… Мать моя Варук (Варвара) была дочерью Бориса из недавно крещенного рода Сидель. Их село находилось в пяти верстах от Сиктерме, на той же речке Инча (Жемчуг). Ее отца, моего деда, в народе звали Кудрявый Борис или Борис Адвокат. Будучи неграмотным, он, видимо, слыл человеком умным, толковым и часто в качестве мирского ходатая участвовал в разрешении всяких тяжб. Мать моя, едва помнившая его и знавшая больше по рассказам родных, – ставила его мне в пример и, раздосадованная моими проказами, часто бросала мне в сердцах: «Нет, нет! По уму тебе далеко до твоего деда!» Сама она была человеком сильной воли и доброго сердца, до преклонного возраста вышивала и вязала кружева; как все чувашки, знала много песен и отлично их пела. Дожив до восьмидесяти трех лет, за три недели до смерти она спела с чаркой в руке, раскачиваясь в такт мелодии, песню о Дунае моим болгарским друзьям-писателям Веселину и Димитрине Йосифовым. Нередко она сама импровизировала мотив и придумывала слова.

…По отцовской линии во мне имеется и русская кровь: моя прапрабабушка была крепостной помещика Аристова. Майра-азанне (бабка русская) сохранилась в преданиях рода «белой, словно выкупанной в молоке», «с ковыльными волосами и небесно-голубыми глазами». Ее младший сын, мой прадед, незаурядный певец-импровизатор, сказал про нее:

«Мать русская твоя», – мне говорят,

Да, русская красавица она.

Такую здесь найдете вы навряд:

На всю Казань была она одна!

 

Мой прапрадед Кирушша женился на ней в Казани, которую по-чувашски зовут Хузан. Отсюда и моя фамилия. Окончание гай, выражающее принадлежность, было прибавлено на манер чувашских языческих имен Улангай, Юмангай… Правда, прозвание это при ревизиях перевели по-русски и стали писать Казанков. В первые годы чувашской автономии, когда культурная революция всколыхнула широчайшие массы трудящихся и высоко подняла самосознание народа, я, как и многие наши поэты, даже в возвращенной фамилии видел символ национального возрождения…

Кирушша был сыном Ивана, одного из первых «новокрещенов» села. А дальше корни родословного дерева теряются в языческих дебрях и восходят к братьям Питыбаю и Иштыбаю, сыновьям Ахтубая, имена которых зафиксированы в документах XVII века. Так, во «Владенной памяти» от 5 марта. 1689 года говорится, что «безъясашной чуваше Иштыбайку Ахтубаеву с товарищи одинатцать человек велено поселитца в Казанском уезде по ногайской дороге за Камою рекою, блиско их же вотчины на порозжей земле по Малому Черемшану реке, меж Атасу и Анчины речек… И в черном лесу хоромной лес и дрова рубить, и лыка снимать, и хмель щипать…». Старая наша деревня (Кивьял), которая разрослась вокруг вотчины Иштыбая, в документах XVIII века так и называлась Иштубаево.

Жизнь шла своим чередом. Семи лет я уже скакал верхом на коне без седла, без стремян, ездил в ночное, где вокруг костра в лесу спали такие же как я, мальчишки под домоткаными суконными чапанами, подложив веревочные недоуздки и ременные узды с удилами -под головы. Печеная в золе картошка, чуть тлеющие к полночи головешки, звон бубенчиков и колокольчиков на стреноженных конях во тьме, лай собаки у лесной сторожки, пронзительные крики филинов я сов- таков был жутковатый, но манящий мир в роще за селом. Как все мои сверстники, я полол в поле просо, дергал коноплю и лен, жал рожь. На пальцах левой руки до сих пор у меня шрамы от острого серпа. Пойдет кровь – посыплешь перегретой под палящим солнцем землей и продолжаешь жать. О столбняке или заражении крови никто в селе, разумеется, не имел никакого понятия. Земля считалась священной, и приписывать ей какие-то козни и злодеяния – это в представлении хлебороба-язычника было кощунством. А старшие нас утешали: «Кто поплачет над снопом – тот смеется за столом!» Восьми-девяти лет мне доверили самостоятельную работу в поле: я боронил вспаханную полоску тяжелой деревянной бороной с железными зубьями, которую тащил наш вороной конь, мой ровесник. Десяти – двенадцати лет я уже управлял двухлемешным плугом, в который были впряжены два коня – наш и нашего родственника. Так было принято исстари: во время тяжелых полевых работ однолошадные крестьяне «спаривались». Я прожил в селе до шестнадцати лет, выполняя все посильные работы по крестьянству. Когда мне было четырнадцать лет, умер отец, и мне приходилось работать уже как главе семьи…

А как же с цивилизацией? В нашем селе с 1878 года существовала школа, открытая выдающимся просветителем чувашского народа И. Я. Яковлевым (1848 – 1930), другом и единомышленником И. Н. Ульянова, отца Ленина, В монографии «И. Я. Яковлев», изданной в 1948 году под редакцией профессора – Ф. Н. Петрова, об этом пионере чувашского просвещения и «патриархе чувашской культуры» говорится следующее: «В течение одного человеческого века он создал литературный чувашский язык и дал законченные образцы изложения на нем труднейших видов литературы, то есть сделал то, что для славянских народов сделали Кирилл и Мефодий, для германского – Лютер, для английского – Уиклиф, для французского – Саси». Известно, что В. И. Ленин высоко ценил деятельность Яковлева. Он назвал его «человеком богатырского духа» и в телеграмме на имя председателя Симбирского совдепа писал, что его «интересует судьба инспектора Ивана Яковлевича Яковлева, 50 лет работавшего над национальным подъемом чуваш и претерпевшего ряд гонений от царизма».

Я с детства слышал рассказы односельчан о «добром чуваше», который «стоит за черный народ» и «хочет облегчить ему жизнь, повести его к свету». Несколько моих родственников и родственниц учились в Симбирске, в Центральной чувашской учительской школе Яковлева, и во время каникул рассказывали о тамошних порядках, о новых чувашских книгах, о неутомимой работе «нашего Жана Жака», я только через много лет понял, что так они называли Ивана Яковлевича.

В нашем доме всегда жили один-два ученика, дети наших родственников из ближних сел, продолжающие образование после церковноприходской школы: у нас к тому времени была уже так называемая двухклассная школа с шестилетним обучением. С жадным любопытством следил я за их занятиями, рассматривал учебники и почти самостоятельно шести-семи лет научился читать. Первая книга на родном языке, обогатившая созданный мною воображаемый мир и в то же время помогшая мне понять мир реальный, – «Сказки и предания чуваш». В этой книге, изданной Яковлевым в Симбирске в 1908 году, впервые опубликована знаменитая поэма Константина Иванова (1890 – 1915) «Нарспи», которая ныне переведена на многие языки мира. Семилетний грамотей, я многого не понимал в сложных отношениях взрослых, о которых повествовал поэт. Но меня совершенно покорили магия родного слова, мелодия стиха…

Поэма «Нарспи», написанная в год моего рождения семнадцатилетним юношей до сих пор поражает мое воображение. Лично я не знаю другого примера из мировой поэзии, чтобы в таком юном возрасте с такой беспощадно-реалистической суровостью поэт проник в психологию своего народа и создал целую галерею столь глубоких, правдивых образов. Нет в Чувашии человека, не знающего этой поэмы. Она оказала огромное влияние на все наше искусство: на драматургию, живопись, музыку, не говоря уже о поэзии. Она, гармонично сочетая форму и содержание я являясь примером высокой простоты, раскрыла перед читателем внутренний мир чувашского народа во всей его сложности, со всеми противоречиями. Ее основные герои – Нарспи и Сетнер, эти Ромео и Джульетта нашего народа, – явились для поколений читателей образцом высокочеловечной морали, внутренней чистоты, гуманности.

Другим чувашским поэтом, давшим мне почувствовать силу и красоту родного языка, был Мишши Сеспель (1899 – 1922). «Поэт с пылающим сердцем»- так называют его в нашем народе. Государственный деятель, коммунист, подлинный новатор и реформатор чувашского стиха, он прожил короткую, но яркую жизнь. В 1920 году, в день своего рождения, окинув мысленным взором прожитые годы и размышляя о будущем, Сеспель записал в своем дневнике:

«…Закончил 1918 год… вступлением моим в компартию, когда я почувствовал себя таким вольным, сильным, свободным от всех семейных, религиозных и общественных предрассудков, вместе с пролетариатом я почувствовал себя властелином жизни. С тех пор мое сознание ясно. Мысли могучи. Я – коммунист!

Членом Исполкома своей области (Чувашской автономной области. – П. Х.), председателем Реатрибунала, деятелем пролетарской юстиции вступаю в 22 год своей жизни. Карьеризма, бесчестности нет в моей натуре, надеюсь никогда не замарать звания коммуниста».

Сеспель пролетел как редкий метеор, оставив неповторимо яркий след на небе нашей поэзии. В небольшом по объему наследии поэта заключена такая взрывная сила, что «цепная реакция» от нее за эти четыре десятилетия распространилась очень широко, включая все новые и новые поколения молодежи. Его страстное обращение к «сыну чувашскому», его «стальная вера» в поступь времени не могут не находить отклика в сердцах чувашских читателей. Поэт имел полное право воскликнуть:

Во мне стучит мильон сердец.

Я не один. Я сам – мильон,

Мильона чувашей певец.

Мильоном стих мой повторен! 1

 

Сеспель великолепно знал классическую русскую и украинскую поэзию. Он пытливо следил за всеми современными литературными направлениями и школами, серьезно и вдумчиво изучал свой основной материал – родной чувашский язык, народную поэзию.

Теоретическая работа Сеспеля «Стихосложение и правила ударений», посвященная законам чувашского языка, совершила настоящую реформу в нашей поэтике. Поэт обосновал и блестяще доказал примерами из своих произведений возможность силлабо-тонического стихосложения у нас вместо традиционной силлабики. Последователи поэта-новатора составили в Чувашии целую школу, справедливо называемую школой Сеспеля.

Горячий патриот и убежденный интернационалист, Сеспель верил, что его родной народ в новых условиях получит небывалое, всестороннее развитие.

Чуваш с могучим сердцем, житель новой эры,

Плечами подпирая неба свод,

Шагнет в простор, одеждой солнечной сверкая.

Обнимет Новый День его с любовью, верой,

И путь, что впереди, цветами уберет

Интернационала радуга живая!

Эти строки, написанные сорок с лишним лет назад, нынче мне кажутся пророческими: так именно «шагнул» перед изумленным миром Андриян Николаев!

Я говорю так подробно о Сеспеле потому, что он оказал огромное воздействие на мое творчество. Он утвердил меня в моем призвании, в поисках нового.

…Восьми лет я пошел учиться. Застал два класса дореволюционной школы с ее «законом божиим» я телесными наказаниями. В моем стихийно-бунтарском, земном разуме никак не укладывались такие изречения, как «блаженны нищие духом» и «если ударят тебя в правую щеку – подставь левую». Я навсегда возненавидел всякие догмы христианства.

Трудно сказать, как бы сложилась моя жизнь, если бы не совершилась Октябрьская революция, принесшая подлинное – социальное и национальное – освобождение всем народам России. Наверное, я весь свой век прожил бы хлеборобом, как многие поколения моих сородичей, так и не став ни плотником, ни певцом. В поэме «Первая осень» я попытался воссоздать те картины и события, которые происходили в селе между февралем и октябрем 1917 года. Мы, десяти-двенадцатилетние школьники, восприняли поворот в истории мира по-своему: из самодельных пистолетов горохом и сырой картошкой «расстреляли» Портрет Николая II и в ночном распевали довольно двусмысленные песни про Распутина и царицу, занесенные матросами и солдатами.

Вскоре после революции наша школа была преобразована в восьмилетнюю, позднее – в десятилетку. В 1923 году я окончил восьмой класс и поступил в Чувашский педагогический техникум в Казани. В 1927 – 1930 годах учился в Восточном педагогическом институте, тоже в Казани. С увлечением слушал лекции профессора Н. И. Ашмарина (1870 – 1933) по истории чувашского языка и сравнительной тюркологии. Этот маститый ученый, член-корреспондент Академии наук СССР, положивший начало научного изучения чувашского языка и оставивший монументальный труд – семнадцатитомный «Словарь чувашского языка», сыграл огромную роль в развитии нашей литературы.

В большом, многонациональном городе для меня открылся новый мир, сложный и противоречивый. Это были годы новой экономической политики. Короткое слово нэп приветствовали «красные купцы», которые надеялись на долгий век. Пестрые и шумные базары, частные магазины с блестящими витринами, частное кафе «Аполло» с дорогой сервировкой, рулетка, лото… На экранах кинотеатров «Электра» и «Унион» – «Багдадский вор» с Мэри Пикфорд и Дугласом Фербенксом, «Мулен Руж», «Медвежья свадьба»… В ресторане «Татарстан» русский красавец Сударь поет «Письмо матери» Есенина. Его приятный тенор с надрывом выводит: «Будто кто-то мне в кабацкой драке саданул под сердце финский нож», – и песня эта ранит юные сердца, неокрепшие души. Бледные, анемичные юноши за бутылкой пива уже отрешенно подпевают певцу: «Я пришел на эту землю, чтоб скорей ее покинуть…»

«Стара, коса стоит Казань. Шумит бурун: «Шурум… бурум…». Так скажет позднее Маяковский об этом городе. Но была другая Казань. Маяковский увидит и ее: «А здесь, где афиши щипала коза, – «Исполнят такие-то арии…» – сказанием встает Казань, столица Красной Татарии». Для меня это новое – университет, Дом татарской культуры, Дом чувашского землячества, казанская «ячейка» Союза чувашских писателей «Канаш», в члены которой был принят и я) Пытливо присматриваясь к жизни, посещая литературные вечера и бесконечные диспуты («Есть бог или нет?», «Когда наступит мировая революция?», «Можно ли комсомольцу носить галстук?» и др.), выступая на многочисленных студенческих собраниях со своими стихами, слушая любимцев татарской молодежи Аделя Кутуя и Хади Такташа, вдумываясь в лекцию Владимира Поссэ о Горьком, упиваясь «Гавриилиадой» Пушкина в исполнении известного «безбожника» Гамзы, я уносился думами в родное село, где остались как бы мои корни. Я и поныне навсегда благодарен моему Сиктерме, где узнал изначальные радости и тревоги бытия, где, сочетая простой труд и высокую Мечту, научился ценить каждый свободный час, где робкой рукой написал первые бесхитростные строки, не имея никакого понятия о гонораре. Примерно двенадцати лет я уже «схлестнулся с этой дрянью», как названо кем-то вдохновение. Первая публикация состоялась в 1924 году в журнале «Сунтал» («Наковальня»). Привыкший думать о печатном слове как о чуде, я с волнением смотрел на страницы журнала, ощупывал их пальцами: я ли это, мои ли строки?

  1. Переводы здесь и далее мои. – П. Х []

Цитировать

Хузангай, П. Призванье – это одержимость / П. Хузангай // Вопросы литературы. - 1964 - №1. - C. 89-106
Копировать