№6, 1996/XХ век: Искусство. Культура. Жизнь

Предмет влюбленных междометий. Ю. Юркун и М. Кузмин– к истории литературных отношений

1

Понятия мифа и театра одни из наиболее существенных для восприятия художественной жизни 10 – 30-х годов. Именно эстетикой театрализованного действа нередко мотивировалось поведение многих деятелей культуры этого периода. Примером могут служить и мистические бдения на Башне Вячеслава Иванова, и игры в натуризм Максимилиана Волошина, поклонение хлыстовству в окружении А. Радловой, увлечение античностью К. Сомова и М. Кузмина (можно опять же упомянуть кружок «гафизитов», в котором все участники фигурировали под вымышленными именами, Кузмин, например, под именем Антиноя. Для чтения вслух «гафизитам» им был написан специальный весьма откровенный текст «Назидательная история моих начал», призванный «сплотить» слушателей. Перед началом чтений все участники обычно переодевались в специально сшитую стилизованную – маскарадную – одежду) и пр. Театральный экзерсис, поставленная в театре пьеса делаются наиболее значимыми формами общения актеров и литераторов друг с другом и со зрителями – на языке аллегорий. Именно по этому принципу строятся действа в «Бродячей собаке» (1911 – 1915) и «Привале комедиантов» (1916 – 1919). Читая «Поэму без героя» А. Ахматовой, «Сумасшедший корабль» О. Форш, «Полутораглазый стрелец» Б. Лившица и другие художественные, с изрядной долей мемуаристики, произведения, естественно отметить маскарадность и условную биографичность их сюжетов. Судьбы самих литературных и окололитературных персонажей приобретают в этом контексте ту театральную взвинченность и как бы несерьезность, которая едва ли не оставляет у нас ощущение их невзаправдашности. Самоубийство Вс. Князева1, случайная смерть Н. Сапунова (он утонул, катаясь с дамами в лодке2 ) или аналогичная гибель во время праздничного катания по Фонтанке балетной артистки Лидии Ивановой (моторная лодка с балериной и ее поклонниками столкнулась с пассажирским судном, в результате чего Л. Иванова утонула; современники полагали, что ее таким хитрым образом убили) – все это имеет подчеркнутую карнавальность и легкомысленность, на фоне которых трагические события их жизни и гибели кажутся столь же нереальными. (Ср. у Кузмина: «Художник утонувший / Топочет каблучком, / За ним гусарский мальчик / С простреленным виском…» На смерть Н. Сапунова Кузмин написал стихотворение, впервые вместе с воспоминаниями о художнике опубликованное в сборнике, посвященном его памяти3.) В этом контексте даже факт самоубийства А. Чеботаревской, бросившейся в Неву, обставляется с чрезмерной экзальтацией (театральностью) – в течение семи с половиной месяцев, пока ее тело не нашли, не веривший в ее гибель Ф. Сологуб ставил в обед на стол лишний прибор – «на случай, если она вернется», как писал В. Ходасевич4.

Характерно, что поставленная В. Мейерхольдом пьеса Блока «Балаганчик» (премьера 30 декабря 1906 года) закончилась именно маскарадным балом «Вечер бумажных дам» в квартире одной из актрис, описанным Кузминым (он был автором музыки к пьесе) в повести «Картонный домик»: «Женщины… были по уговору в разноцветных однофасонных костюмах из тонкой бумаги, перевязанных тоненькими же цветными ленточками, в полумасках, незнакомые, новые и молодые…»

Это тот самый карнавал, который как бы микширует реальные трагедии 20 – 30-х годов, адаптируя их к цивилизованному сознанию, позволяя его персонажам не потерять свое лицо, сохранить уважение к самим себе. Можно даже назвать этот «карнавал» насилием над собой. Еще в 10-х годах Н. Евреинов выступил с идеей «театрализации жизни» и «интимизации театра», что вызвало сочувствие у интеллигенции Петербурга и в итоге послужило причиной создания первых «литературных» кафе, вокруг которых возникла та особая стихия «веселья», которая впоследствии наложила отпечаток на творчество многих художников этого периода. Кстати, эротическая постановка Евреиновым «Саломеи» О. Уайльда была запрещена властями, но пропагандируемый им же культ обнаженного тела привился, соединился с увлечением Фрейдом и Юнгом, а позднее, уже в большевистскую пору, даже наложился на пропаганду большевиками здорового тела: по улицам города гордо прогуливались юноши, щеголяя в одних лишь спортивных трусах. Уже после закрытия большинства литературных кафе, 7 ноября 1920 года, Евреинов устраивает на Дворцовой площади свою «инсталляцию» – постановку «Взятие Зимнего дворца», в которой приняло участие семь тысяч человек.

В конце 30-х театрализация нищего и ужасного быта естественным образом кончилась, отчасти в силу гибели (или эмиграции) самих участников действа, отчасти ввиду невозможности вообще заниматься творчеством. Последние всплески «формализма» и «упадничества», пришедшиеся на середину 30-х (к которым можно отнести прозу Добычина и Зощенко, творчество обэриутов, поэзию Кузмина, Ахматовой, Мандельштама и пр.), объясняются все тем же стремлением посредством карнавализации жизни привнести элемент интеллигентской художественности и творчества в тоталитарное рабоче-крестьянское общество.

Именно это уже отсутствие внешней театральности способствовало интересу литераторов к мифологизации собственной биографии, которая становилась отныне для них прежде всего средством художественного осмысления жизни и уже потом – набором фактической информации. Вспомним карнавальный деревенский образ, создаваемый Н. Клюевым, и его стремление сделать свою биографию более загадочной, нежели она была на самом деле, юродство и хлыстовство Рюрика Ивнева, «персидские» вояжи С. Есенина (его вечер в Берлине 29 марта 1923 года проходил под лозунгом «Перед отъездом в Африку»), туман в отношении себя, который напускал М. Кузмин (даже изменивший ради этого год своего рождения – на его могиле указан не верный 1872-й, а вымышленный 1875-й). В сочетании с действительно неправдоподобной судьбой Н. Гумилева и реальными путешествиями по миру Н. Рериха подобного рода мифы создавали ту мозаичность, при которой реальная биография становилась материалом для осуществления собственных фантазий и подчас заслоняла собой иное творчество писателей. (Точно таким же, кстати, образом, как убедимся ниже, Америка в конце 20-х и 30-х годах играла для Юркуна роль той новой (постмонархической) жизни, воображаемого путешествия, которые в контексте его биографии ассоциировались с нереализованными творческими возможностями.)

Той же цели служили и Дневники М. Кузмина. Насыщенные конкретными бытовыми деталями, они задумывались как литературное произведение – отсюда публичные выступления писателя с зачитыванием фрагментов оных и уже позже – скупая фиксация пережитого, во многом зашифрованные записи, при кажущейся интимной открытости отнюдь не полные (в 20 – 30-х М. Кузмин уже не только «творит» миф, но и пытается посредством Дневников держать себя в рабочей форме). Вполне отдавая себе отчет в собственной значимости, а следовательно, и в значительности своего творчества, Кузмин все же вводит в заблуждение возможных будущих читателей, продолжая вплоть до последних записей мифологизировать реальность, в которой фигурирует он сам и его ближайшее окружение.

«Жизнь Кузмина казалась мне какой-то театральной, – вспоминает Рюрик Ивнев. – Мы сидели у него дома, встречались в «Бродячей собаке» и на литературных вечерах в Тенишевском и в других местах, гуляли в Летнем саду и в Павловске… Он был прост и обычен. И все же иногда мне рисовало воображение или предчувствие, что мы находимся в партере, а Кузмин на сцене блестяще играет роль… Кузмина. Что было за кулисами сцены, я не знал» 5. Сама по себе идея сделать свои дневниковые записи публичным достоянием есть не что иное, как стремление к еще большей театрализованности (публичности) жизни своей и своих близких. И в этих Дневниках Кузмин предстает перед нами центром, вокруг которого вращается известный ему мир.

Одной из таких мифологизированных и театрализованных фигур непроизвольно становится и ближайший друг Кузмина писатель Юрий Юркун. Кузмин не только создал (буквально) ему литературное имя (вместо Иосифа Юркунаса – Юрий Юркун) и способствовал развитию писательского дара, но и почти умышленно заслонил от нас его творчество подробными описаниями собственного с ним сожительства (начиная с 1913 года Юркун фигурирует практически в каждой дневниковой записи Кузмина), превращая его тем самым в персонаж собственного литературного окружения и собственной же биографии (подробности жизни самого Юркуна Кузмина не интересуют и в Дневниках отсутствуют, поскольку, что и естественно, не являются частью литературного бытования последнего). В предисловии к современному изданию прозы Юркуна точно замечено, что он «стал центральным образом личной поэтической мифологии своего возлюбленного, который называет его Иосифом… Вилли Хьюзом и Дорианом, именами, наиболее значимыми для ассоциативного мира тех денди начала века, о которых говорили, что они носят в петлицах зеленые гвоздики» 6. Таким образом, Кузмин однозначно сделал Юркуна как бы героем своего творческого мира, поначалу лишь формально интересуясь литературными опытами последнего, ценя в их союзе прежде всего свои чувства и чувственность и свое по отношению к нему наставничество: не столько результат, сколько процесс7. В Дневниках Кузмина за 1921 год можно увидеть искреннее непонимание Кузминым того, почему творчество его друга не находит должной оценки у критиков: «Он (Юркун. – А.Ш.) пишет гениальные вещи, и кто на них ласково смотрит? Даже я не сух ли и (Боже мой!) не обкрадываю ли его иногда? Влияние его, конечно, есть», «…мое мнение кажется ему и пристрастным и недостаточно восторженным», «Юр. отлично писал, хотя меня несколько смущает, что он сам провозглашает пьесу «гениальной», «Все не могу успокоиться о Юр. Он пишет упорно и прелестные вещи и, действительно, – никакого сочувствия, даже от меня одобрения мало, только споры» 8. Юркуну в это время было 26 лет, он был автором двух романов и книги рассказов9, которые очень широко обсуждались в прессе. Кузмину было 49 лет, и он находился в расцвете своей славы.

Надо полагать, Юркуну не было приятно сознавать, что почти всегда оценки его литературных и художественных произведений происходили с оглядкой на фигуру Кузмина, а их собственные достоинства игнорировались. Впрочем, для той трагико-буффонадной эпохи подобная ситуация была не оригинальна. Творчество И. Одоевцевой, Н. Берберовой, А. Радловой, В. Шершеневича, Л. Каннегисера, А. Штейгера и ряда других писателей, при всей разности их жизненного пути, нередко оказывалось заслонено либо биографическими аспектами их судеб, либо безусловной ценностью их же мемуарных свидетельств, что опять-таки оставляло в тени их собственные оригинальные произведения (не всегда справедливо). Если тот же Кузмин к 30-м годам мог не считаться с мнением критики и фактически не нуждаться в оценках или публикациях, а только «впадать в уныние… от неспособности работать, что нужно»10, то Юркуну явно не хватало признания и уверенности в себе. Он был вынужден либо сам себя уговаривать в собственной «гениальности», либо, по определению того же Кузмина, «распыляться» – рисовать, клеить коллажи, скупать старинные чашки (у Кузминых было принято пить не из сервизов, что они считали пошлым, но пользоваться именно разрозненными столовыми предметами). Кузмин, несмотря на то, что в Дневнике все время укоряет себя за невнимание к творчеству Юркуна, все же являлся единственным человеком, который относился к его текстам заинтересованно и даже восхищенно, что нашло отражение в том же Дневнике. Он постоянно упоминает его в своих статьях, протежирует в журналы и издательства. Подобное «платоновское» отношение к мужской дружбе было типичным для Кузмина. В своих увлечениях он старался ценить не только собственное чувство, но и выделять творческое начало. Его рекомендации молодых людей в те или иные издания были настойчивы, а порою казались и чрезмерными. Очаровываясь внешне, Кузмин желал самообманываться и во всем остальном. И все же после 1923 года, то есть в период наибольшего творческого расцвета, Юркун вообще перестал публиковаться. Можно представить себе самочувствие писателя. Ему как никогда требовалась та поддержка, которой определенно не хватало. Показательна надпись М. Кузмина на сборнике «Форель разбивает лед», подаренном художнику К. Козьмину: «Милому Косте Козмину (так. – А. Ш.) в благодарность за его дружбу, за его рисунки, за его любовь к Юрочке, за его молодость и ласковость искренне любящий его М. Кузмин. 1936. Сентябрь»11. Несмотря на это, по воспоминаниям современников, именно в последние годы жизни им были созданы новые произведения, которые, возможно, помогли бы нам по-иному оценить его творчество и более уверенно вписать Юркуна в число писателей его круга – Ваганова, Добычина, Пастернака.

2

Стремление к театрализации собственной жизни, свойственное персонажам 10 – 20-х годов, открывало своего рода ассоциативный ряд, когда каждый из интересующихся мог выбрать себе для подражания вполне отчетливую историческую или культурологическую параллель или ситуацию и откровенно ее парафразировать. Он мог базироваться и на дионисийстве, язычестве и хлыстовстве, аллюзиях пушкинской эпохи и реминисценциях из западной литературы.

Кузмину повезло с Юркуном в том, что они оба вполне сознательно стали имитировать взаимоотношения Верлена и Рембо. Не случайно их так иногда за глаза и называли. Эту литературную ситуацию они сознательно перенесли на русскую почву. Известно, что Рембо был одним из любимых поэтов Юркуна, что Кузмин любил стихи Верлена, но важнее все-таки даже не их отношение к текстам французских поэтов, а стремление к определенному культурному стереотипу, которого они вдруг решили придерживаться. Можно привести примеры достаточно длительных взаимоотношений подобного рода, но гораздо реже встречается столь существенная разница в возрасте, которая делает указанную выше параллель столь наглядной. То, что именно к этой модели «ученик – учитель» стремился Кузмин, понятно. Даже свое кратковременное увлечение С. Судейкиным он воспринимал с изрядной долей экзальтации, тем более – разрыв отношений с ним. Удивительней, что другая роль оказалась привлекательна для Юркуна. То есть мы имеем редкое совпадение чувственности и желаний двух людей и сознательную их перекличку с историей, случившейся менее чем за полвека до их первой встречи.

» – Куда же вы идете, Майкл! – (Юрочка всегда называл Кузмина по-английски). – Тут же лужа! Держитесь за меня!

О! Это совсем не злой и жестокий – «Артур»! Доставивший столько зла своему слабому, нежному и безвольному «Полю»!»12

Это вспоминает ближайший друг Юркуна. Один из ближайших. То есть прозвище это не могло быть неизвестно самим героям.

Да и по их знакомству в 1913 году Кузмин точно в стихотворении ассоциирует себя с французской парой:

Мы – два веселых подмастерья, –

Идем, обнявшись, поутру.

Придется – красим и заборы,

Простую песенку споем.

Без уверенья верны взоры,

Весь мир другой, когда вдвоем.

Что нам обманчивая слава?

На мненье света наплевать!

Отель закрыт, – с травой канава

Заменит пышную кровать.

 

Известна фраза Ахматовой о том, что она – поэт, а место поэтов – в канаве. Иронически сказанная, она все же отсылает нас все к тем же «проклятым» французским поэтам, петербургским отголоском которых были Кузмин с Юркуном.

Безусловно (как отмечает и В. Милашевский), их дружбе не были свойственны столь резкие перепады от любви к ненависти, что было характерно для Верлена и Рембо. Скорее даже наоборот – установка на семейственность, домашность. Как вспоминает мемуарист, над роялем у них «висел портрет мальчика лет четырнадцати, в белом парике и в Преображенском мундире… Добрые веселые глаза улыбались, нос пупочкой, губы сердечком!» Этот портрет обитатели дома прозвали «Петрушей» и игриво разъясняли его появление как «прибавление семейства»13.

То есть Кузмин в своих взаимоотношениях с Юркуном стремился воплотить тот древнегреческий идеал, которым восхищался. Причем это не было однозначно связано с эротической темой, к которой порой сводили его тексты и поведение читатели и что до конца жизни его возмущало. Как справедливо отмечает А. Эткинд, «научные идеи и понятия играли роль метафор, воплощающих более или менее осознанные интересы и надежды… Мы имеем дело с мифами, индивидуальными и коллективными; или, возможно, с единым, исторически развивающимся мифом»14.

Поэтому обращение к творчеству Кузмина нельзя считать обстоятельным без учета той мифологизации собственного образа, которой он сознательно увлекался последние годы жизни, и того романа литературы, который шаг за шагом утверждался им в Дневниках и взаимоотношениях с окружающими его литераторами.

3

Сведения о биографии Юркуна скудны и не всегда достоверны. Основным их источником являются воспоминания его жены О. Н. Гильдебрандт и уже цитированные выше дневниковые записи Кузмина.

Родился Юрий Иванович Юркун (Иосиф Юркунас) 17 сентября 1895 года в селе Селумцы Гелванской волости бывшей Виленской губернии. Умер (расстрелян) – 21 сентября 1938 года в Петрограде15. (В Дневнике Кузмина от 24 января 1921 года находим запись: «Гороскоп готов. Жизнь гения и умницы с постыдными страстями. Несчастны 7-е и 9-е годы. Слава, но нет успеха. Тюрьма. Опасности… Юр, что-то неблагополучное выходит по гороскопу. Боже мой, когда же все это кончится»16. Об этом же гадании – составлении гороскопов Юркуну и Кузмину их другом литератором С. Папаригопуло – есть упоминания и у О. Гильдебрандт: «В Юрином гороскопе стояла «власть над толпой», любовь к музыке и искусству, опасность тюрьмы или изгнания»17.) В дате рождения Юркуна существует определенная неточность – его близкие отмечали эту дату на день ранее, нежели это было записано в его метрике.

Литовец по национальности, в своей прозе Юркун нередко обращается к провинциальному польско-литовскому быту, что делает его тексты даже формально непохожими на прозу других петербургских литераторов. Вот, например, явно автобиографический диалог из его повести «Дурная компания»: » – У вас сильно розовые щеки… – А это как, очень плохо? – Нет, – отвечал задумчиво тапер. – Щеки как бы покрыты пухом, волоса белые… В общем, вы похожи на финского юношу… спортсмена. – Я – поляк. – Тогда, судя по фамилии, вы литовец? – Моя мать ненавидела литовцев»18. Литовская тема на бытовом уровне волновала Юркуна мало, сохранилось еще одно упоминание о ней. Оно связано с первым арестом Юркуна по делу Каннегисера, когда его мать порывалась идти хлопотать об освобождении сына через Литовское общество, куда посоветовал ей обратиться знакомый ксендз. (Мемуаристы также отмечают наличие в комнате матери Юркуна большого количества пышных католических образов и частый переход сына в разговорах с ней с русского языка на польский.)

Юность Юркуна прошла в провинциальном Вильно. Судя по всему, семья имела небольшой достаток. Его отец и братья рано умерли. Второй раз мать вышла замуж за местного вахмистра, стала религиозной, хотела сделать сына священником, ради чего отдала на учебу в иезуитский пансион, из которого он бежал. (Позже, в справке НКВД, образование Юркуна было охарактеризовано как «низшее».) Бросив учебу, Юркун увлекся театром, вместе с театральной труппой ездил по российским и украинским городам (его театральный псевдоним отличался понятной для его лет вычурностью – Монгандри). В начале 1913 года по пути из Вильно в Киев – Юркун играл тогда в маленьком оркестре, и ему, как мы понимаем, не было еще восемнадцати лет – он случайно познакомился с М. Кузминым (первая запись об Юркуне в Дневниках Кузмина относится к 3 марта 1913-го). Отныне вся его дальнейшая судьба оказалась теснейшим образом связана с судьбой Кузмина.

Более точной датой их знакомства нужно все же считать не март, а февраль 1913 года. Именно февралем – августом 1913 года датирован цикл стихотворений Кузмина «В дороге» в книге «Глиняные голубки», посвященный и адресованный Юркуну:

Слезами сердце я омою

И праздную уйму печаль, –

Ведь в веющий теплом февраль

Весна встречается с зимою.

 

Легко влюблявшийся и так же быстро остывающий к объектам своего увлечения, Кузмин прожил рядом с Юркуном 23 года. В одном из стихотворений Кузмин написал, что его любовь к Юркуну «соединяет в себе / нежность брата, / верность друга / и страстность любовника…»19. Друзья Кузмина были недовольны этой его дружбой. «Все знакомые, – записывает он в Дневнике 20 июня 1913 года, – возмущены, что Юрк<ун> надо мною издевается, мои деньги тратит на девок, известен в полиции, меня не любит, злобен, порочен до мозга костей, меня не ценит и т. п., что не было для меня новостью»20. У поэта не было иного выбора, как постараться «поднять» юношу до своего уровня и превратить в творческую личность, что ему со временем и удается. Если вначале это можно было воспринимать как своего рода жертвенность со стороны Кузмина, то позднее окрепший талант Юркуна давал Кузмину столь необходимые ему творческие импульсы. («Юра… обижался до слез в юности (после стал спокойнее) на Кузмина, который (гениально, как Моцарт, – говорил Юра) крал, где плохо лежит, чужие сюжеты и идеи и претворял их…» – вспоминает мемуаристка21.) Можно обоснованно полагать, что те успехи, которых Юркун в конце концов добился в литературе и живописи, – результат влияния на него Кузмина, так что Юркун стал, таким образом, едва ли не единственным учеником Кузмина, который к наставничеству, в общем-то, никогда не был расположен (именно наставничеству, а не протежированию).

Начиная с 1914 года Юркун принимает живое участие в художественной жизни Петербурга, становится завсегдатаем ночных ресторанов «Бродячая собака» и «Привал комедиантов», является заметной фигурой литературных салонов и художественных мастерских, причем отнюдь не только как конфидант Кузмина. Позже наряду с другими молодыми поэтами (Г. Иванов, Г. Адамович, М. Струве) принимает участие в неформальных заседаниях литературного кружка (и одноименного издательства) «Марсельские матросы», возникшего в апреле 1917 года вокруг Кузмина. Вышедший в 1914 году его первый роман «Шведские перчатки» имеет большую, пусть и противоречивую, прессу. Роман написан столь профессионально, что подразумевает более ранние юношеские литературные штудии, о которых, к сожалению, ничего не известно («Купи себе, Иосиф, бумаги и записывай каждый день, что ты делал, что думаешь делать, чего хотел бы» – это косвенное упоминание о первых литературных опытах Юркуна содержится в его романе «Шведские перчатки». Дневники Юркуна не сохранились). Этот стремительный дебют вызвал даже слухи о том, что сам Кузмин «прошелся» рукой мастера по первой пробе пера своего друга, что, конечно, является лишь предположением. Вплоть до 1923 года Юркун с некоторыми перерывами продолжает публиковаться в периодике, вместе с О. Гильдебрандт, В. Милашевским, Н. Кузьминым, Т. Мавриной и другими художниками состоит членом группы художников-графиков «Тринадцать» (1921 – 1931). Его работы экспонировались, однако, лишь на 1-й выставке группы, прошедшей в Москве 17 февраля 1929 года22. Как я уже отмечал, Кузмин всячески поддерживает художественные начинания Юркуна, первые рисунки которого по просьбе Кузмина оценивает К. Сомов – кстати, и сам бывший конфидант поэта. Позднее Юркун делает иллюстрации к произведениям Кузмина. В Дневниках Кузмина постоянно фигурируют упоминания о том, как Юркун покупает в лавках ту или иную старинную книгу, фотографию или рисунок. (Юркун был знатоком старинных книг и некоторое время работал в букинистической лавке в Киеве, на что опять же есть ссылки в его романе и воспоминаниях о нем.) Иллюстрированные журналы или репродукции он иногда использует для создания собственных художественных работ в технике коллажа, часть из которых экспонировалась в 1990 году в музее А. Ахматовой в Фонтанном Доме в Санкт-Петербурге. В 1931 году (в ночь с 13 на 14 сентября – сентябрь можно считать роковым месяцем для Юркуна) большинство из рисунков и коллажей Юркуна было изъято у него во время обыска сотрудниками ЛенОГПУ и пропало. Кузмин в своем Дневнике от 14 и 20 сентября 1931 года делает соответствующие записи: «Чего от него хотят? чтоб он морально умер? физически зачах? И так он уже почти не пишет. Нашел обход – рисование, и тут удар. Здоровье его не важно. Как он выдерживает? При его мнительности», «Сердце обливается кровью, когда у Юр. спрашивают про его рисунки. Когда у него все отобрали, какие тут коллекции. И делать вид, что ничего не случилось!»23

Эти дневниковые строчки перекликаются со стихотворением Кузмина «Плен», написанным в 1919 году после первого ареста Юркуна:

Бац!

По морде смазали грязной тряпкой,

Отняли<…>

Все

И сказали:

«Живи и будь свободен!»

Бац!

Заперли в клетку, в казармы,

В богадельню, в сумасшедший дом,

Тоску и ненависть посеяв…

 

К 20-м годам относится и участие Юркуна в группе «эмоцианалистов», в которой, помимо него и Кузмина, участвовали А. Егунов (кстати, Егунов, как и Юркун, тоже увлекался созданием коллажей, а его позднейший перевод платоновского диалога «Федр» как нельзя точнее передавал взаимоотношения Кузмина и Юркуна24 ), И. Лихачев, В. Дмитриев, Л. Раков, Б. Папаригопуло, К. Вагинов, Андр. Пиотровский, Анна и Сергей Радловы. Идеи группы были сформулированы Кузминым в статье «Эмоциональность и фактура» («Жизнь искусства», 26 декабря 1922 года): «Эмоциональное, свое, единственное, неповторимое восприятие, овеществленное через соответствующую форму для произведения эмоционального же действия – вот задача искусства. Движет к искусству – любовь. Любовь к миру, материалу, человеку. Не схематическая, или отвлеченная, а простая, конкретная, единолично направленная любовь»25. Группа выпустила в 1922 – 1923 годах четыре сборника стихов и прозы – «Часы» и «Абраксас», опубликовала свою декларацию и «Приветствие художникам молодой Германии от группы эмоцианалистов», а также выступала с публичными чтениями своих произведений26.

Литературная деятельность Юркуна, в начале 20-х еще вполне успешная, проходит на фоне серьезных изменений в его личной жизни. В начале 1920 года (на Новый год) у него начинается роман с уже упоминавшейся выше О. Гильдебрандт (1897 – 1980), молодой драматической актрисой, в течение 1919 – 1923 годов выступавшей в труппе Александрийского театра и пробовавшей свои силы в живописи и поэзии (сценический псевдоним – Арбенина27 ). Ей были посвящены циклы стихотворений Мандельштама, Гумилева, стихотворения Кузмина и Бенедикта Лившица. Причем Юркун, будучи старше ее на два года, практически «отбивает» О. Гильдебрандт у активно ухаживавшего за ней Гумилева, который рассчитывал на ней жениться. Роман этот почти сразу же перерастает в любовь, что особенно остро переживает, конечно, Кузмин, памятуя о схожей ситуации лета 1912 года, когда его близкий друг поэт Всеволод Князев (они познакомились с Кузминым, когда Князев был еще 18-летним юнкером, так что ему было столько же, сколько и Юркуну при его первом знакомстве с Кузминым) встретился с О. Глебовой-Судейкиной. После трех недель, проведенных в сентябре Кузминым в Риге у Князева (там был расквартирован драгунский иркутский полк, в котором Князев служил младшим унтер-офицером, позже преобразованный в 16-й гусарский. Отсюда – образ молодого драгуна или гусара в стихах Кузмина и Ахматовой), Кузмин расстался с Князевым, а еще через полгода тот застрелился28. Отчасти эта поездка Кузмина в Ригу нашла отражение в его романе «Плавающие-путешествующие», посвященном Юркуну и вышедшем впервые в 1915 году. Взаимоотношения замужней Елены Александровны Вербиной и влюбленного в нее юного Лаврика (решительное их объяснение происходит в рижской гостинице) отражены в монологе героини:

» – Зачем вы играете мною? вы сами ломаете то, что так бережно строили…

– Ну, да, да! я – противная дрянь! я вами играла, вас завлекала! Что вы хотите? Как у вас, Лаврик, не хватает деликатности, чтобы не приставать ко мне с разным вздором?.. Я хочу простой, тихой, спокойной любви! я думала, что в вашем невинном сердце, в вас, тонком, чутком, я сумею взрастить то, чего я так ждала… я старше вас и должна вам сказать тоже правду: я не буду вас мучить и делать несчастным… я вас не могу любить так, как нужно было бы».

Адресованный Юркуну, этот роман – часть литературного диалога с ним, который продолжался вплоть до 1936 года и включал в себя обмен прозой, стихотворными посвящениями, дневниковыми записями (как и Кузмин, Юркун зачитывал вслух друзьям свои Дневники). Так что эта нравоучительная история, пережитая Кузминым в личной жизни, как бы специально была адресована молодому другу, уже тогда увлекавшемуся легкомысленными дамами. Несомненно, она – и скрытая форма диалога с О. Глебовой-Судейкиной, с которой Кузмин продолжал поддерживать отношения.

Уже годы спустя в своих поздних мемуарах О. Гильдебрандт косвенно подтверждает справедливость кузминских предчувствий, вспоминая историю своего знакомства с Юркуном: «Разве можно было поверить, что веселая встреча в мае 1916 г. (с Гумилевым, конечно. – А. Ш.) да окончится таким бесстыдным разрывом в эту новогоднюю ночь (встреча Нового 1921 года. – А. Ш.). Что меня можно будет увести, как глупую сучку, как женщину, бросающую свой народ, свой полк, свою веру?.. Кузмин (потом я узнала) уговаривал Юру: «Что вы делаете!!» Он жалел меня. «Она хорошая молодая девушка. Это вам не Надина Ауслендер, не Татьяна Шенфельдт. Она собирается выходить за Гумилева». «Она его не любит» (?..). «Вы же не можете на ней жениться. Что вы делаете?» А я… выпустила из рук – на волю ко всем четырем ветрам – на охоту за другими девушками, на тюрьму, на смерть – своего Гумилева»29. Так что Гильдебрандт, уже встречаясь с Юркуном, своим все же считала пока еще Гумилева (вплоть до его расстрела 24 августа 1921 года). И только ее толерантность помогла ей ужиться и сжиться с Кузминым-Юркуном и невзлюбившей ее матерью последнего. Примечательно, что Кузмин почти детально описал всю последующую ситуацию в своих записях: «У Юр., как я и думал, роман с Арб<ениной> и, кажется, серьезный. Во всяком случае, с треском. Ее неминуемая ссора с Гумом и Манделем наложит на Юр. известные обязательства. И потом сплетни, огласка, сожален<ие> обо мне. Это, конечно, пустяки. Только бы душевно и духовно он не отошел, и потом я все еще не могу преодолеть маленькой физической брезгливости» (4 января 1921)30.

Кузмин в этот критический для себя момент (первая запись в его Дневнике о знакомстве Юркуна с О.

  1. Всеволод Князев – гусар, близкий друг Кузмина, стрелявший в себя из браунинга в Риге 29 марта (ум. 5 апреля) 1913 года после полугодичной размолвки с Кузминым. Причиной размолвки был роман Князева с О. Глебовой-Судейкиной.[]
  2. Запись об этом случае есть в Дневнике Кузмина от 14 июня 1912 года: «Наконец пришел Сапунов и стал сердиться и ссориться. Решили поехать кататься. Насилу достали лодку. Море – как молоко. Было не плохо, но когда я менялся местами с княжною, она свалилась, я за нею, и все в воду. Погружаясь, я думал: неужели это смерть? Выплыли со стонами. Кричать начали не тотчас. Сапунов говорит: «Я плавать-то не умею», уцепился за Яковлеву, стянул ее, и опять лодка перевернулась, тут Сапунов потонул, лодка кувыркалась раз 6. Крик, отчаянье от смерти Сапунова, крики принцессы и Яковлевой – ужас, ужас… В лодке новые рыдания о Сапунове. Все время я думал: «Боже, завтра приедет милый Князев, а меня не будет в живых!» – в кн.: Н. А. Богомолов, Джон Э. Малмстад, Михаил Кузмин: искусство, жизнь, эпоха, М., 1996, с. 174. Примечательно, что Сапунов был крайне суеверным, всегда боялся утонуть, такую смерть ему предсказала гадалка, он даже опасался переезжать Неву на пароходе. В Териоки (ныне Зеленогорск) он приехал вместе с Кузминым для подготовки программы карнавала, который предполагалось устроить в белую ночь на берегу Финского залива с балаганами, аттракционами и ряжеными. Когда в сумерках взяли по инициативе Сапунова лодку для катания, то художницы (Яковлева, Бебутова и Назарбек) гребли, Кузмин читал свои стихи, а Сапунов лежал на корме и пил шведский пунш. Женщины устали грести и решили поменяться местами… Как записал в своих дневниках А. Блок: «Меня звали по телефону в Териоки Кузмин, Сапунов и К», желающие устраивать в Петров день «Карнавал». Все идет своим путем. Скоро все серьезное будет затерто, да и состоится ли еще?», и далее: «Под тяжелым впечатлением… поехал в Териоки… После спектакля мы опять прошли чуть-чуть по берегу моря, в котором лежит тело Сапунова…» (Александр Блок, Собр. соч. в 8-ми томах, т. 7, М. – Л., 1963, с. 150, 151). Тело Сапунова было найдено только две недели спустя возле Кронштадта.[]
  3. «Н. Сапунов. Стихи, воспоминания, характеристики», М., 1916.[]
  4. Владислав Ходасевич, Колеблемый треножник. Избранное, М., 1991, с. 352. По словам Ходасевича, А. Чеботаревская утопилась, не выдержав психологически той ситуации, когда власти то разрешали, то отказывали ей с мужем в отъезде за границу.[]
  5. Рюрик Ивнев, Встречи с М. А. Кузминым. – В кн.: Рюрик Ивнев, Избранное, М., 1988, с. 545. Здесь и далее курсив мой. – А. Ш.[]
  6. В. Кондратьев, Портрет Юрия Юркуна. – В кн.: Юр. Юркун, Дурная компания, СПб., 1995, с. 8.[]
  7. Там же.[]
  8. М. Кузмин, Дневник 1921 года. Публ. Н. Богомолова и С. Шумихина. – «Минувшее. Исторический альманах», 13, М. – СПб., 1993, с. 465, 464, 494.[]
  9. Юр. Юркун, Шведские перчатки. Роман в 3-х частях с предисловием М. Кузмина, Пб., 1914; Ю. Юркун, Дурная компания. Рисунки Ю. Анненкова, Пг., 1917; Юр. Юркун, Рассказы, написанные на Кирочной ул., в доме под N 48, Пг., 1916. См. также: сб. «Петроградские вечера», кн. 3, Пг., 1914; сб. «Часы. Час первый», Пг., 1922; сб. «Абраксас», N 1 – 3, Пг., 1922 – 1923[]
  10. «Минувшее», 13, с. 458.[]
  11. О. Гильдебрандт, М. А. Кузмин. Предисл. и коммент. Г. Морева. – В сб.: «Лица: биографический альманах». 1992, N 1, с. 286.[]
  12. В. Милашевский, Вчера, позавчера… Воспоминания художника, М., 1989, с. 164.[]
  13. В. Милашевский, Вчера, позавчера… Воспоминания художника, с. 208.[]
  14. А. Эткинд, Содом и психея. Очерки интеллектуальной истории Серебряного века, М., 1996, с. 215.[]
  15. Официальная справка Управления КГБ по Ленинградской области. – В сб.: «Михаил Кузмин и русская культура XX века», Л., 1990, с. 244.[]
  16. «Минувшее», 12, 1993, с. 440. []
  17. О. Н. Гильдебрандт, О Юрочке. – В кн.: Юр. Юркун, Дурная компания, с. 458.[]
  18. Ср. с посвященными Юркуну строками Кузмина: «Пьянит и нежит девственный пушок».[]
  19. О. Н. Гильдебрандт, О Юрочке, с. 75.[]
  20. Н. А. Богомолов, Джон Э. Малмстад, Михаил Кузмин: искусство, жизнь, эпоха, с. 180.[]
  21. О. Н. Гильдебрандт, О Юрочке, с. 460.[]
  22. Подробнее в сб.: «Художники группы «Тринадцать». Из истории художественной жизни 1920 – 1930-х годов». Вступ. статья и сост. М. А. Немировской, М., 1986.[]
  23. М. Кузмин, Дневник 1931 года. Вступительная статья, публикация и примечания С. Шумихина. – «Новое литературное обозрение», N 7 (1994), с. 170, 172.[]
  24. Можно считать, что в «Крыльях» Кузмин развернул любимую идею Платона: любовные взаимоотношения плодотворны лишь тогда, когда влюбленный не ограничивается физической близостью с возлюбленным, но старается развить его лучшие наклонности.[]
  25. М. Кузмин, Условности. Статьи об искусстве, Пг., 1923, с. 177.[]
  26. T. Nikol’skaya,Эмоцианалисты. – Всб.: «Russian Literature», 1986, vol. XX, N 1, с. 61 – 70.[]
  27. Она дочь заслуженного артиста Императорских театров Николая Федоровича Арбенина (настоящая фамилия – Гильдебрандт) и актрисы Глафиры Викторовны Пановой, также выступавших на сцене Александрийского театра.[]
  28. Подробнее этот эпизод рассмотрен в ст.: Р. Тименчик, Рижский эпизод в «Поэме без героя» Анны Ахматовой. – «Даугава», 1984, N 2. Самоубийство В. Князева является одной из сюжетных линий «Поэмы без героя» А. Ахматовой, называвшей Князева «драгунским Пьеро».[]
  29. О. Н. Гильдебрандт-Арбенина, Гумилев. Публ. М. Толмачева, прим. Т. Никольской. – В сб.: «Николай Гумилев. Исследования и материалы. Библиография». СПб., 1994, с. 458 – 462.[]
  30. В кн.: Н. А. Богомолов, Джон Э. Малмстад, Михаил Кузмин: искусство, жизнь, эпоха, с. 230.[]

Цитировать

Шаталов, А. Предмет влюбленных междометий. Ю. Юркун и М. Кузмин– к истории литературных отношений / А. Шаталов // Вопросы литературы. - 1996 - №6. - C. 58-109
Копировать