№6, 1996/История литературы

Высший прорыв к человечности

За год до смерти, вспоминая о том, как создавалась поэма «Гость и хозяин», Важа Пшавела писал: «Она построена на следующей истории: хевсур Звиадаури попал в руки кистин по какой-то случайности, о которой мне ничего не известно… В древнем сказании говорится: недавно один хевсур убил кистина1, согласно обычаю кровной мести, за него надо мстить. Этого требует сам покойник, и, чтобы успокоить взбудораженное чувство мести убитого собрата, кистины убивают Звиадаури над могилой Дарлы (в сказании имя убитого кистина не названо). В момент заклания хевсур Звиадаури проявил большое мужество и отвагу… Мужество Звиадаури сказалось в том, что он не струсил, и когда его, как жертвенного быка, резали на могиле кистина, когда, тыкая в его шею кинжалом, требовали: «Будь слугою Дарлы на том свете, таскай ему воду, завязывай тесемки на его чустах, исполняй прилежно все, что ни потребует он от тебя», – он, Звиадаури, до последнего вздоха хрипел: «Собака да будет слугой вашему покойнику!» Если бы Звиадаури струсил, он не мог бы говорить этих слов и тогда превратился бы на том свете в слугу, в раба кистина. Но, поскольку до последнего вздоха он был непоколебим, не склонил головы перед врагами и перед самой смертью, он умер свободным хевсуром, а Дарча остался ни с чем. Вот и весь рассказ, на котором я построил свою поэму «Гость и хозяин» 2.

Это авторское свидетельство интересно по двум причинам. Во-первых, оно разъясняет смысл знаменательного эпизода «заклания» Звиадаури на могиле Дарлы, общепонятный для грузинского читателя конца XIX века, но во многом скрытый от читателя современного, тем более – русского3. Во-вторых, сопоставление «истории», на которой «строилась» поэма, с самой поэмой наглядно демонстрирует, сколь мало, в сущности, исходная «история» предопределила в поэме, в ее проблематике, тоне, пафосе и, стало быть, как сильно эта проблематика и пафос сами по себе владели воображением поэта.

Вопросы, волнующие Важа всю жизнь, получили в «Госте и хозяине» (1893) предельно острое художественное решение. В первый и единственный раз в поэмах пшавско-хевсурского цикла местом действия становится земля исконных врагов хевсуров и пшавов – кистин (кистов). С самого начала возникает ее контрастно-противоречивый образ: «Бледна лицом и молчалива, / В ночную мглу погружена, / На троне горного массива / Видна Кистинская страна. / В ущелье, лая торопливо, / Клокочет злобная волна. / Хребта огромные отрога, / В крови от темени до пят, / Склоняясь к речке, моют ноги, / Как будто кровь отмыть хотят. / По горной крадучись дороге, / Убийцу брата ищет брат». Спустя несколько строк удивительная «антропоморфная» составляющая изобразительного ряда («Бледна лицом…») получает еще более неожиданное, поистине непредсказуемое развитие: «Глядит кистинское селенье / Гнездом орлиным с вышины, / И вид его нам тешит зренье, / Как грудь красавицы жены » (здесь и далее разрядка в цитатах моя. – А. А.). Два лика «Кистинской страны» являет нам первая же главка поэмы: зловеще-кровавый и женственно-манящий. Страна, словно специально сотворенная для кровомщения («в крови от темени до пят»), – и она же «тешит» взор, «как грудь красавицы жены»! Остро контрастирующие полюса этого двуединого образа несут притчево-символический смысл, в дальнейшем с каждым из них то и дело соотносятся сюжетные ходы и тематические линии поэмы.

Взять выразительнейшую концовку первого приведенного фрагмента: «Убийцу брата ищет брат», – это ведь не начало повествования о каком-то событии, а описательная, «пейзажная» строка. То есть так и про «огромные отроги» хребта говорится, что они, «Склоняясь к речке, моют ноги, / Как будто кровь отмыть хотят», – так же и о другой детали горного ландшафта – «дороге» сказано первым долгом, как о наиболее характерной ее черте, что, «По горной крадучись дороге, / Убийцу брата ищет брат «. Тут же следует и уточнение описания – чисто осведомительная (и вместе с тем, конечно, глубоко символичная) оговорка: «Дорогой все же я напрасно / Тропинку узкую назвал. / Ходить здесь трудно и опасно, / Едва оступишься – пропал».

Повествование, рассказ о событиях и судьбах героев, начинается лишь со II главки и только в V-й выясняется, что на дороге, или тропе, возле «кистинского селенья» один из героев, кистин Джохола, действительно встретился с убийцей своего брата – хевсуром Звиадаури. Так возникает контрапунктическая связь между подробностью символизированного пейзажа и взаимоотношениями персонажей – связь, в свете которой резче выступает драматизм всего происходящего в поэме и в особенности – ключевое значение упомянутой сцены встречи, которой целиком посвящена II главка.

Вчитаемся в нее внимательно. «Вдруг камень сверху покатился, / И человек, заслышав гул, / Над пропастью остановился / И вверх испуганно взглянул». «Человек» – это горец-грузин (хевсур) Звиадаури. С этих первых строк и до середины главки автор, можно сказать, глядит на окружающее его глазами. Всеведущий и всезнающий (как и положено повествующим «в третьем лице»), автор пропускает свое всеведение сквозь призму восприятия героя, тем самым ограничивая первое – вторым. «И незнакомец, что поодаль / Стоял, возник из темноты», – говорится о Джохоле, но «незнакомцем» он может возникнуть «из темноты» только перед Звиадаури, – автор тут «пользуется» точкой зрения персонажа в буквальном (визуальном) и общепринятом переносном смысле. Авторский голос тоже может зазвучать явно в «зоне» героя (по терминологии Бахтина): «Кого там ночью носят черти ?/ Глядит: над самою тропой / Какой-то кист развилку жерди / По склону тащит за собой», – в тревожном вопросе, которым начинается это четверостишие, слово автора и слово героя переплелись до нераздельности.

Ничего подобного не просматривается в авторском отношении к другому герою – горцу-кистину Джохоле. Его слова и поступки даже никак не комментируются автором, «какой-то кист», увиденный Звиадаури, почти до самого конца II главки представлен в ней только собственной прямой речью. По контрасту с тем, как автор может отреагировать на реплику Звиадаури, вдруг выложив о нем читателю всю подноготную («Солгал, солгал Звиадаури…» и т. д. – об этом ниже), отсутствие каких-либо исходящих от автора сведений о Джохоле особенно заметно. Словно автор ничего о нем не знает, словно Джохола для него такой же «незнакомец», как для Звиадаури. Что помимо прочего лишний раз сближает автора с героем-соотечественником.

В различии позиций повествователя по отношению к двум героям есть свой тонкий художественный смысл (едва ли «планируемый» заранее, а естественно порождаемый интуитивно найденной характерностью «формы»). Он выявляется, однако, в целостном контексте всей духовной значимости рассматриваемого эпизода.

Суть ее заключается в том, что ночная встреча на горной «тропе», самой природой предназначенной для кровавого сведения счетов, привела не к драме кровомщения, а к человеческому контакту.

Само по себе замечательно, что таков был результат именно случайной встречи. Вспомним, как была пробита брешь в непробиваемой, казалось бы, стене вражды пятью годами ранее – в поэме «Алуда Кетелаури» (1888). Там герой впервые задумался над человеческой ценой своего статуса доблестного горского витязя. Хевсурский «сокол скал» Алуда, погнавшийся за «кистинами-ворами», после жестокой схватки убил кистина Муцала, но вопреки древнему обычаю не отсек у убитого правую руку – так потрясла Алуду отвага Муцала в бою. Одного «иноверца» Алуда убил сразу, у Муцала же оказалось «железо вместо сердца»: смертельно раненный, он затыкает рану травой, собрав последние силы, в третий раз стреляет в Алуду, вновь промахивается и швыряет свое ружье удачливому сопернику: «Владей же им, неверный пес, / Ему не место у другого!» И тут происходит неожиданное: у хевсура слезы на глазах – он не берет ружья, не забирает (как издавна положено) и остального оружия – «сердце воспротивилось», сказано в оригинале. Отметим парадокс: «сердце воспротивилось», смягчилось из-за того, что у врага оказалось » железо вместо сердца», кольцо кровавой вражды прорвало не что-нибудь, а исключительное рвение врага в беспощадном кровопролитии. Именно исключительное: десницу первого убитого им кистина (брата Муцала) Алуда преспокойно отсекает в полном согласии с традицией. Так что неожиданный финал боя с Муцалом – еще не прорыв кровавого кольца, а только единичный порыв человечности, только начало духовной эволюции героя. Лишь впоследствии в споре с односельчанами, оправдывая свой отказ отрубить десницу Муцала, герой подкрепляет «голос сердца» уже и общими соображениями типа: «басурмане» ведь тоже люди (а только что и не подумал сделать исключение даже для брата Муцала). Затем Алуде снится, что он с другими хевсурами готовится в поход мстить за убитого соплеменника и вдруг является призрак Муцала, просит: «Добей меня…», «Чтоб были люди ваших сел / Враждою сыты беспощадной». В бою Муцал до последнего вздоха клял Алуду «псом неверным» (что того особенно восхищало), теперь герой услышал от смельчака-кистина совсем иные речи и в ужасе давится во сне «похлебкой с мясом человечьим». Тут решающая веха: человечность, сначала парадоксальным образом достучавшаяся до «сердца» героя через храбрость врага в кровопролитии, впервые обрела адекватную себе форму мировосприятия, увидев во враге жертву кровопролития, то есть прежде всего человека. В качестве такового враг становится бывшим врагом, более того – союзником в противостоянии героя соотечественникам.

Тема эта, лишь заявленная в «Алуде Кетелаури», в поэме «Гость и хозяин», своеобразно преломляясь, находит реальное сюжетное воплощение. Важен сам тот уровень человечности, который как бы задан уже с начала поэмы. В «Алуде» мы увидели, как сложен и труден процесс открытия человека в представителе исконно вражеского лагеря. В «Госте и хозяине» взят тот случай, когда героям – кистину и хевсуру – человеческий контакт достается даром. В «Алуде» действие с первых же строк движется, что называется, с места в карьер, толчок ему дало нападение кистин – событие в хевсурской жизни привычное (как и ответные погони и собственные набеги), но все ж таки всякий раз чрезвычайное. При всей их привычности, не из одних таких событий состоит жизнь, есть и интервалы между ними, которые все же составляют основу жизненной ткани. Вот подобный интервал и представлен моментом отнюдь не чрезвычайным, а житейски-будничным, который Важа выбрал для завязки сюжета и первичного проблемного узла в «Госте и хозяине». Как творец этого мира, он словно сам решил отдохнуть душой после предельного драматизма «Алуды Кетелаури» (а еще раньше – «Гиглии» 4 ), изначально заданного в этих поэмах именно экстраординарными событиями. Необычность «Гостя и хозяина», повторю, еще и в том, что действие происходит не в пшавском или хевсурском, а в кистинском селе. То есть (если совместить оба мотива) автор впервые отправил героя-соотечественника в гнездо «басурман», и отправил не в час войны и не с войной, не мстителем за кровь и не разбойным умыкателем женщин или угонщиком стад и табунов, а в дни мира мирным же гостем. А верней сказать, как хозяин этой поэтической вселенной автор первый явился к кистинам в гости, ведя за собой героя, и в своего рода лирической экспозиции (в I главке) двойственно-противоречивым (как уже отмечалось) образом «Кистинской страны», одновременно и пугающим и манящим, сразу дал понять, что для него это не только страна врагов, но и страна людей.

Во II главке, в сцене ночной встречи героев, он, однако, как будто начисто забыл об этом. Как уже говорилось, автор здесь все знает о герое-хевсуре и ничего – о герое-кистине. Он лишь узнаёт о нем вместе с впервые видящим его хевсуром, и узнаёт ровно столько, сколько этот последний. В отсутствии у автора, прибегая к бахтинскому термину, «избытка» осведомленности по сравнению с его героем-хевсуром есть какая-то простодушная правда: ведь автор этих поэм о кровавых горских распрях тоже впервые попадает (переносится творческим воображением) в окрестности «кистинского селенья» – цитадели исконного врага горцев-грузин. Так или иначе, то, что автор-повествователь глядит на героя-кистина глазами Звиадаури, как на «незнакомца», – тонкий художественный штрих, как бы «удваивающий» восприятие кистина хевсуром как первого встречного. Добавим, что на протяжении всего диалога героев на горной тропе повествователь воздерживается от освещения их внутреннего мира, то есть неизвестно, что каждый из собеседников «подумал» или «почувствовал», говоря то-то и то-то (единственное, уже отмечавшееся нами авторское вмешательство в диалог персонажей («Солгал, солгал Звиадаури») не раскрывает душевное состояние, а констатирует факт). Тем самым вновь оттеняется, что перед читателем лишь ночной разговор двух первых встречных как таковой, во всей его внешней незначительности. Вот на этом контрастном фоне с неожиданной полнотой выступает глубокая внутренняя значительность происходящего.

Симон Чиковани пишет, что «Важа Пшавела в поэме «Гость и хозяин» с большим душевным волнением выразил свой гуманизм. Звиадаури – отважный герой, защитник отчизны. Кистина он убил с целью самозащиты. Важа Пшавела любуется мужеством человека, его рыцарской природой, его патриотическим чувством и самоотверженностью. Он сближает людей – представителей разных народов, – коль скоро люди эти обладают такими качествами» 5. Все это, к сожалению, слишком общие слова. В том и дело, что во время ночного разговора героям еще ничего не известно о столь возвышенных «качествах» друг друга, да и ничего не станет известно о них в ходе самого разговора. Темы последнего – будничные, житейские, хоть и сдобренные охотничьей спецификой, ведь занятие охотой тоже будничное дело для жителя тех мест. Разговор движется в русле, заданном конкретной ситуацией случайной встречи героев, отнюдь не касаясь «патриотических чувств» и подобных высоких материй. Словом, суть в том, что два человека, случайно встретясь, пришлись друг другу по душе – не за прежде проявленное в чрезвычайных обстоятельствах беззаветное мужество, патриотизм или рыцарскую доблесть (при всем несомненном восхищении автора перед этими качествами), вообще не зачто-то, а как бывает в жизни, в сущности, ни зачто,«просто так», без какой-либо видимой причины. И вот эта неистребимая человеческая способность беспричинно, ни за что ни про что, без всякого повода или по пустячному поводу (вроде – в данном случае – охотничьей солидарности, о чем ниже) открыться другому человеку, войти с ним в человеческий контакт, она-то в полминуты и развеяла вековую кровавую хмарь вражды, нависшую над этими хребтами и тропами, внедрившуюся, казалось, в сам органический состав горного ландшафта. Вот в чем ключевое художественное значение рассматриваемой сцены, и это, конечно, важный новый поворот в поэтическом претворении пафоса человечности, которое одушевляло и мучило Важа своей неустранимой конфликтностью, можно сказать, как личная проблема.

В самом деле. Вдумаемся в этой связи в смысловые обертоны диалога героев. Он был недолог, путь к взаимопониманию найден почти сразу и пройден быстро, но все же – не без шероховатостей. Примечательно, что львиная доля их приходится на горца-хевсура. Отчасти это объяснимо тем, что Звиадаури, в отличие от кистина Джохолы, все-таки в чужих краях. Вспомним, как, услышав шум покатившегося сверху камня, он «вверх испуганно взглянул». За этой начальной (ранее цитировавшейся) строфой II главки читаем: «Прислушался. Через мгновенье / Струя посыпалась песка, / И за ружье без промедленья / Схватилась путника рука «. Таковы тревожные реакции, предшествующие зримому появлению «какого-то киста», который «волочит что-то по земле», причем настороженность цепкого взгляда героя-хевсура сквозит в многозначительно поданной повествователем детали (изумительной по изобразительной пластике): «Блестит, как капля дождевая, / Кольцо ружейное во мгле». Затем следуют реплики диалога: «Кто ты… – спрашивает Звиадаури, – что разгуливаешь в такое время?» (подстрочный перевод): «И слышен издали ответ: / «Не видишь разве? Я охотник. / А вот к тебе доверья нет». Так единственный раз в этом разговоре кистин выразит свое недоверие Звиадаури. Недоверие, заметим, вполне понятное: дело в том, что кистин – с добычей (убитым туром, как чуть позже выяснится), ее-то он и волочит по земле, тогда как у Звиадаури нет такого наглядного «вещественного доказательства» его охотничьих занятий, а любой человек, чье появление ночью на этой «братоубийственной тропе» не связано с охотой, очевидно, заведомо вызывает опасения. Интересно, что на слова кистина Звиадаури реагирует весьма нервно: «А в чем, скажи, твои сомненья? / Зачем болтать о пустяках? / Ужель нельзя без подозренья / С прохожим встретиться в горах?» В принципе его обида праведна, но ведь вскоре же, когда на вопрос кистина, как его звать, Звиадаури назовется чужим именем, тогда-то мы и услышим о нем от повествователя: «Солгал, солгал Звиадаури, / Свое он имя не открыл! / Хевсур, отважный по натуре, / Немало кистов он убил. / Здесь в этих селах повсеместно / Давно в кровавом он долгу, / Его здесь имя всем известно, / И смерть на каждом ждет шагу».

Конечно, после подобного авторского комментария читатель будет уже иначе относиться к обиде Звиадаури на всеобщую подозрительность, царящую на горных тропах. Ведь если Звиадаури в здешних селах повсеместно «в кровавом долгу», то уж кому-кому, а ему-то грех обижаться на подозрительность. Не выглядит ли обида героя наигранной, его раздражение деланным, после того, что мы о нем узнали?

Но подчеркнем прежде всего, что комментарий повествователя мы слышим хоть и вскоре после протеста героя против подозрительности, но не сразу, а 40 с лишним строк спустя, и что поводом к нему послужили не мысли Звиадаури о подозрительности, а то, что он скрыл свое имя. Так мы встречаемся с характерной особенностью поэтики Важа – созданием, если можно так выразиться, ретроспективного подтекста. Читатель поэмы, услышавший, по какой именно причине «солгал, солгал Звиадаури», неизбежно мысленно вернется к сетованиям героя на «подозрительность», царящую в здешних горах. И пусть ему не дано с определенностью узнать, что было на душе Звиадаури, когда тот 40 строк назад нервно выговаривал свою обиду. Смысловые «пустоты», оставленные в тексте, втягивая в работу читательское воображение, углубляют и обогащают художественную значимость прочитанного.

Возвращаясь к непосредственно занимающему нас сейчас вопросу, отметим, что предположение о наигранности высказанной героем обиды все же если и справедливо, то наверняка не исчерпывает всех побудительных мотивов его высказывания. Тут очень сложная картина, и это, как всегда у Важа, – при выразительной простоте диалога героев и лаконичности авторских ремарок. С одной стороны, Звиадаури, конечно, хитрит.

Ясно, что, адресуясь в начале разговора к засомневавшемуся в нем «незнакомцу» с обращением «братец», он подстраивается к собеседнику. Трудно даже сказать, правдив ли Звиадаури, заявляя «незнакомцу», что он тоже охотник: ведь когда он уверяет: » Мне это место незнакомо, / Я здесь не хаживал давно», – он, безусловно, говорит неправду; в то же время, возможно, он в самом деле в тот день охотился в этих местах и, застигнутый налетевшим вихрем и неожиданно надвинувшейся ночной мглой, потерял дорогу. Во всяком случае, полностью верить ему нельзя. Но с другой стороны, автор убедительно продемонстрировал нам свою объективность по отношению к герою-хевсуру, и если уж он только раз вмешался в его рассказ, когда герой назвался чужим именем, читатель вправе считать, что, как говорится, по-крупному Звиадаури больше не «солгал» нигде. И, стало быть, даже после всего, что читатель узнал о похождениях героя в здешней округе, он вправе воспринять обиду Звиадаури на «подозренья»»незнакомца» как во многом продиктованную искренним чувством. Да, Звиадаури, несомненно, просто не может не понимать, что сам-то он своими действиями как раз и оправдывает «подозрительность» местных жителей. Но разве человеку не присуще вымещать на других людях обиду на тяготы собственной судьбы. А есть основание думать, что Звиадаури тяготился своим уделом кровомстителя, вечно кого-то выслеживающего, вечно кем-то выслеживаемого. Но об этом позже, теперь же пора уделить должное внимание второму участнику ночного диалога.

В возникновении человеческого контакта между собеседниками инициатива принадлежит кистину Джохоле. Его поведение в течение всего разговора, в сущности, безупречно. Первоначальное недоверие к встреченному, ночью на этих зловещих тропах неизвестному путнику, не имеющему явных примет охотника, вполне оправданно и, в общем-то, – мимолетно. На обидчивую реплику Звиадаури относительно «подозрительности», закончившуюся некоторым даже надрывом: «И я охотник, но сегодня / Я без добычи, верь не верь!» – Джохола сразу отвечает весьма миролюбиво и благожелательно: «На это воля, брат, господня! / Зато остался без потерь» 6. Последовавшему же затем пространному рассказу Звиадаури о его неудачной охоте в якобы незнакомых ему здешних местах, о том, как, застигнутый внезапным вихрем и ночной мглой, он с трудом отыскал тропу, выбился из сил и т. д., Джохола верит безусловно. Больше того. Заканчивая свой рассказ, Звиадаури говорит, что тут немало зверей «на горном прячется лугу»: «Я слышал, как рогами в скалы / Стучали туры на бегу. / Эх, как болело, братец, сердце! / Не то что взять их на прицел, – / Не в силах к месту присмотреться, / Я шагу там шагнуть не смел». После чего умолкший Звиадаури и увидел, как «незнакомец, что поодаль / Стоял, возник из темноты». Это переломный момент в разговоре. Отсюда человеческое взаимопонимание, можно сказать, нарастает крещендо. Собеседники здороваются. И на жалобы неутоленной охотничьей страсти еще пять минут назад абсолютно незнакомого ему человека Джохола откликается поистине трогательно: показывает на тушу убитого им «тура-исполина» и предлагает: «Чем зря скитаться по ущельям / В чужом неведомом краю, / Давай, как братья, мы поделим / Добычу славную мою. / Я говорю тебе без шуток! / Позор мне будет, если я / Тебя в такое время суток / Без пищи брошу и жилья».

Ни малейшего оттенка враждебности нет в его интонации, когда он спрашивает: » Ты не хевсур ли ненароком ? / Как звать тебя, мой дорогой?»

В ответ на первый вопрос Звиадаури, как мы знаем, «солгал», сказав: «Зовусь я Нунуа». Но он солгал, и отвечая на второй вопрос: «В далеком / Селенье Чиэ домик мой». «Чиэ» – хевсурское село, но, конечно, не там живет Звиадаури, он живет в Бисо, расположенном, как видно, где-то поблизости.

Представившись в свою очередь хевсуру, кистин Джохола вновь предлагает ему переночевать у него в доме, «в двух шагах» отсюда, в селе Джарега. Звиадаури соглашается и выражает готовность помочь Джохоле донести до дома охотничью добычу, решительно отказываясь, однако, от предложенной ему половины тура («Но, чтобы быть с тобою в доле, / На это совесть, братец, есть»). Затем, «Освежевав на камне зверя, / Спустились горцы под обрыв, / Беседой, полною доверья, / Свое знакомство укрепив».

Задумаемся теперь: Звиадаури, как мы помним, назвался чужим именем, прекрасно понимая, что «Его здесь имя всем известно / И смерть на каждом ждет шагу», и вот он же, словно забыв о смертельной опасности, минуту спустя соглашается идти в логово врага, можно сказать – положить голову в пасть хищного зверя. Таков его ответ на человеческую инициативу Джохолы, такова притягательная сила этой инициативы: доброе слово первого встречного перевесило смертельную угрозу. Тут, конечно, заслуга и самого Звиадаури, его человеческая отзывчивость. В этом нетрадиционность героя (но и только в этом – о чем ниже). А сейчас напомним: происшедшее как бы напророчено автором, недаром с первых же строк I главки, где никто из персонажей еще не появляется на сцене, он сквозь кровь и вражду почувствовал манящий зов «бледной лицом» Кистетии.

Этот-то зов и материализовался в человечности первого встречного представителя «Кистинской страны», и автор, увлекая героя-соотечественника (и увлекаемый им), незримо сопровождает новоявленных друзей, спускающихся к Джареге.

Здесь рубеж: пространственное продвижение в глубь «Кистинской страны» знаменует и новый шаг в ее человеческом освоении: центральным героем повествования становится уже не горец-грузин, а горец-кистин, не горец-христианин, а горец-мусульманин. И это отнюдь не формальный момент, если учесть, сколь сильна лирическая составляющая горского поэмного цикла Важа, как глубоко сопереживает автор-повествователь драме ведущих героев, сливая с их голосами свой голос или говоря как бы «изнутри» персонажа и т. д. (В дальнейшем к позиции автора в «Госте и хозяине» мы еще вернемся.)

Но значима не только подобная смена центральных героев сама по себе. Не только то, что на том месте, где читатель этих поэм привык видеть врага, пусть даже рыцарски храброго, но все же лишь в качестве врага, только и способного подорвать стереотип «образа врага» и быть воспринятым по-человечески (пример: Муцал), – он (читатель) видит теперь человека, причем высоко ценимого автором именно за мирные человеческие достоинства, несмотря на его принадлежность к стране и народу воинственных, по предыдущим поэмам, врагов-иноверцев. Всего важней то, что такой новый центральный герой не просто появляется, но и сам делает новый шаг, сам совершает новый прорыв к человечности.

Посмотрим, что происходит в поэме. Герои приходят в дом Джохолы, жена его Агаза открывает им; в доме оказывается старик, местный житель: «Стоит в сенях Звиадаури / И слышит: возле очага / Старик, играя на пандури, / Поет походы на врага. / Поет старинные сраженья, / Седую славит старину, / Дружин хевсурских пораженья, / Отмщенье крови и войну…»

Примечательно: вся эта песня старика, конечно, зловещий знак, но на Звиадаури, у которого тут кровников – полсела, даже «отмщенье крови…» не действует, настолько заворожил его зов «Кистинской страны». Между тем старик поднялся при виде вошедших, ведь, «Обычай горцев соблюдая / И песни обрывая нить, / Обязан, на ноги вставая, / Чужого гостя он почтить», – и сразу узнал Звиадаури. А «увидав Звиадаури, / Который многих здесь убил, / Какой порыв душевной бури / Он, изумленный, ощутил! / Трепещет яростное сердце, / Пылают очи старика, / Почуяв в доме иноверца, / К кинжалу тянется рука, / Но можно ль битве разгореться, / Коль враг в гостях у земляка ?»

В последних двух строках подразумевается вековой обычай, запрещающий нападать на врага, если он у тебя (или хотя бы у твоего земляка) в гостях. Старик считается с обычаем, но считается весьма своеобразно. Он не выхватывает кинжала, но незаметно выскальзывает из дома Джохолы и по всему селу разносит «неслыханную весть» о том, что Звиадаури здесь, «ночует у Джохолы»! «Его, разбойника ущелий / И кровопийцу мирных скал, / Джохола, видимо, доселе / Еще ни разу не видал «.

Этого предположения, явно высказанного с целью обойти обычай, защищающий гостя, как будто оказалось достаточно, ибо старик уверенно заявляет: » Теперь насильник в нашей власти, / Мы не простим его обид. / Посмотрим, кто кого зубастей, / Коль нашей кровью он не сыт. / Убитый им прошедшим летом, / Отмщенья требует сосед. / Верны отеческим заветам, / Как можем мы забыть об этом, / Когда препятствий больше нет?»

То есть выбор между двумя«отеческими заветами»: отмщенья и гостеприимства – сделан в пользу первого.

Характерно, впрочем, что какие-то колебания остались. «Препятствий больше нет», – сказал он, и все же: «Дивлюсь Джохоле я! Должно быть, / Совсем он спятил, если мог / Такого зверя не ухлопать / И допустить на свой порог «.

Казалось бы, зачем ему «дивиться», если он только что решил, что Джохола пустил Звиадаури к себе ночевать по неведенью, не зная его в лицо? Выходит, старик сам не верил в это неведенье, коль скоро тут же выдвинул новую версию, гораздо более эмоциональную, но куда менее убедительную: Джохола, должно быть, просто » спятил «! Столь сильное слово указывает, между прочим, и на то, какое все же значение старик придает тому факту, что Джохола «допустил»-таки «зверя»«на свойпорог».

Заметим также: нам-то известно, что Джохола действительно не узнал Звиадаури, то есть что версия, которой не поверил старик, отвечала истине. Старик предпочел оставить дело, в сущности, необъясненным, нежели согласиться с тем, что Джохола не узнал врага, которого знал в селе и стар и млад. Объяснение же, подсказываемое читателю ходом событий в поэме, заключается в том, что Джохола не так смотрел! на людей, как все остальные жители его села, у него была другая установка (если воспользоваться знаменитым термином Д. Узнадзе): во встречном незнакомце он видел прежде всего не врага, а человека.

Между тем реакция односельчан, общины (temi) на весть, принесенную стариком, была, что называется, однозначной. Собственно, «неслыханная весть» («Кистины, кровник ваш знакомый / Ночует у Джохолы здесь!») естественно переходит в призыв: «Но мы пока еще не слабы, / Мы вражью кровь заставим течь, / А коль не так, пусть носят бабы, / А не мужчины, щит и меч!» И община мгновенно отзывается: «И взволновалось все селенье, / И ухватился стар и мал / В единодушном озлобленье / За неразлучный свой кинжал. / Чтоб успокоился в гробнице / Неотомщенный их мертвец, / Пусть над могилою убийца / Простится с жизнью наконец!»

Быстро переходят к действиям. Сперва в дом к Джохоле засылают «благонадежного соглядатая», который должен зайти как бы случайно, притвориться балагуром и приметить, «где ляжет гость в постель», чтобы не упустить ночью «этого хевсура», как бывало прежде. Все так и происходит, как по писаному: лазутчик успешно выполняет поручение, и ночью целая толпа вооруженных кистин вламывается в дом Джохолы и хватает гостя.

Событие – беспрецедентное, в смысле нарушения адата. Интересно отметить, что беспрецедентность эта запечатлена в поэме не только непосредственно тематически – в гневных речах возмущенного хозяина, Джохолы, но и, что характерно для поэтики Важа, косвенно – двумя тонкими «микросюжетными» деталями. 1) Сцена в доме Джохолы, когда хозяин в присутствии подосланного общиной «соглядатая» без конца потчует гостя-хевсура, никак не может нарадоваться на него, завершается тем, что «Он на ночь гостю уступает / Свою плетеную кровать». Гость, однако, отклоняет эту любезность: он-де не может спать в комнате: «Как видно, с самого рожденья / Не приспособлен он к теплу. / Он на ночь просит разрешенья / В сенях пристроиться в углу». 2) В начале следующей (V-й) главки, когда односельчане-кистины врываются в его дом, разбуженный шумом Джохола первым делом восклицает со сна (обращаясь к жене), что, должно быть, враг напал на село: это, мол, «Наш гость, как видно, отпер двери / И, замышляя нам беду, / Под видом дружбы и доверья / Навел разбойничью орду».

Оба «пункта» свидетельствуют о живучести недоверия. Радостные и веселые, сидели хозяин и гость за столом; было сказано про хозяина, что «Доволен он невыразимо: / Сегодня дружбы их почин, / А там и вправду побратима / Найдет в охотнике кистин». А все ж таки гость явно усомнился в хозяине, раз попросил положить его не в комнате, а в сенях – поближе к выходу. В свою очередь первое, о чем подумал проснувшийся в тревоге хозяин, – о вероломстве гостя. Тем не менее рецидив недоверия в обоих случаях проявился с разной силой, «лидерство» тут несомненно опять-таки принадлежит гостю: хозяин-то улегся спать без всякой задней мысли о нем, а гость засомневался в хозяине еще до ночного вторжения непрошеных посетителей.

Но главное из того, на что сейчас хотелось обратить внимание, вот в чем: то, что герои могут заподозрить в вероломстве лишь один другого, подчеркивает полную непредставимость для них случившегося на самом деле. Каждый из них, как мы убедились, вопреки возникшей между ними человеческой близости допускал все же, что его новый знакомец мог умышленно воспользоваться статусом хозяина или гостя в коварных целях. Но что односельчане одного из них, так сказать, стихийно вмешаются со стороны в уже сложившиеся между ними, освященные древней традицией отношения гостя и хозяина, этого ни тот, ни другой даже и вообразить себе не могли.

Оттенив полную неожиданность нарушения адата общиной, автор подчеркивает тем самым (как бы по принципу «домино») и «смежные» существенные грани смысла происходящего. Совершенно очевидно, что переступить «в единодушном озлобленье» через адат – шаг для общины экстраординарный, и хотя она не склонна специально рефлектировать по этому поводу, ясно все же, что чрезвычайная мера вызвана чрезвычайностью ситуации. Ее, как мы уже понимаем, создала личность заявившегося в Джарегу «гостя». Мы слышали уже, как старик, первым узнавший Звиадаури, характеризовал его: «разбойник ущелий», «кровопийца мирных скал» и т. д. В V главке (сцена пленения гостя в доме хозяина) голос общины (анонимная прямая речь односельчан) продолжает рисовать Звиадаури особо зловещими красками. В ответ на яростный протест Джохолы: «Вы что, с ума сошли, кистины?

  1. Кистины – грузинское название чеченцев и ингушей.[]
  2. Важа Пшавела, Критика г-на Ип. Вартагава. – [Избранное], т. II, Тб., 1961, с. 525 – 526. Переводы Н. Заболоцкого поэм Важа Пшавела «Гость и хозяин» и «Алуда Кетелаури» цитируются по первому тому этого издания (Тб., 1961).[]
  3. Которому, впрочем, этот эпизод знаком по замечательному фильму Т. Абуладзе «Мольба».[]
  4. См. об этом мою статью «Орлы и вороны» («Вопросы литературы», 1992, вып. II).[]
  5. Симон Чиковани, Важа Пшавела. – В кн.: Важа Пшавела, [Избранное], т. I, с. XXIX.[]
  6. То есть: сам остался жив-здоров.[]

Цитировать

Абуашвили, А. Высший прорыв к человечности / А. Абуашвили // Вопросы литературы. - 1996 - №6. - C. 110-152
Копировать