№4, 1996/В творческой мастерской

Правила игры. Беседу вела И. Кузнецова

Тимур Юрьевич, в одном из интервью вы сказали, что являетесь русским традиционным лирическим поэтом. К чему это обязывает?

— Боюсь, что я не смогу точно сформулировать, но, во всяком случае, это многого не позволяет делать. В частности, радикально порывать с традицией. Приемы письма могут быть какими угодно. Гораздо более важна «художественная идеология» (нелепое сочетание!), то, чего поэт добивается от самого себя. И я называю себя традиционным поэтом потому, что добиваюсь от своих стихов именно того, что я испытывал от чтения классических стихотворений, когда мне было 14 – 15 лет. Вторая цель, которая, пожалуй, даже более архаична, – простодушное желание описывать то, что меня окружает. Поэтому, несмотря на то, что по технике я пересекаюсь с любимыми мною поэтами-концептуалистами, по глубинной сути своей я традиционен.

Поэт в России кем только по совместительству не пытался быть – пророком, гражданином, легкоатлетом, в пылу погони за комсомолом, задирающим штаны, и т. п. Его роль всегда была несколько преувеличена. Всегда – вплоть до самого последнего времени. Но сейчас, как мне кажется, поэт у нас именно равен поэту. Огорчает ли вас такая ситуация?

— Нет. Она меня радует. Она гораздо здоровее. Печатающиеся поэты перестали быть богатыми людьми и поп-героями. Но возникает другая проблема, становится моден противоположный комплекс идей: писатель ни на что не влияет и ни за что ответственности не несет, а его занятие – просто игра. Против этого мое сердце тоже восстает.

Печально думать, что единственную жизнь тратишь на баловство. С этим можно было бы смириться, но я чувствую, что это неправда. Мы все воспитаны книгами, которые прочли, – они задают нам не только лексикон и взгляды, но и стереотипы поведения. И чем интеллигентнее человек, тем в большей степени это верно. Любой из нас похож на Дон Кихота: его представления о мире сформированы книгами, его отношения с реальностью зависят от того, какие это книги. Об этом очень хорошо сказал Бродский в Нобелевской лекции.

Я никогда, наверное, не решусь сказать, в чем именно смысл поэтического занятия, потому что, как только начнешь что-нибудь формулировать, с неизбежностью впадаешь в ту или иную пошлость и огрубляешь то, что чувствуешь. Печально, что когда ты на стороне беззаботной, безответственной игры, то оказываешься среди симпатичных и интеллигентных людей, а как только начинаешь рассуждать о влиянии художника на жизнь, невольно сливаешься с монстрами. И становится очень трудно говорить об этом, особенно такому робкому человеку, как я. Но говорить об этом нужно, иначе мы вообще можем лишиться литературы.

Лишиться литературы… Что это – естественные эсхатологические настроения в конце века- Ваши друзья – Сергей Гандлевский, Михаил Айзенберг и др. – открыли «Школу современного искусства» в РГГУ. Юрий Арабов, читая там курс лекций о кинематографе и теории восприятия, грустно заметил однажды: поэзия в XX веке умирает, не в силах оправиться от удара, нанесенного ей верлибром в 10 – 20-е годы.

— Мне одинаково чужд как излишний оптимизм, точка зрения типа: «С культурой ничего не случится, ведь она – сила, непреходящая ценность; мы же все выдюжим и пронесем светлое знамя культуры вперед, для будущих поколений», – так и противоположное мнение. Верлибр в своих лучших достижениях – тоже замечательная поэзия. Я не люблю фатализма. Я не могу сказать, что являюсь христианином, но, во всяком случае, я человек христианской культуры. Я верю в то, что свобода выбора за нами осталась. Судьбы человечества и, в частности, судьба российской поэзии зависят от воли людей. Я не могу делать прогнозов. Я только чувствую, что культура, как все хорошее, необыкновенно хрупка, слаба, нежна и ее легко сломать.

Как набоковскую бабочку в руке.

— Да, если угодно. Ее нужно защищать. Хочется, чтобы это брали на себя люди умные. К несчастью, часто защитниками культуры становятся не слишком культурные субъекты, которые своей ретивой деятельностью по сохранению ценностей превращают их в мертвечину.

Вы говорили о модном сегодня подходе к литературе как к безответственной игре и о том, что вам это не близко. Но ведь игра – значимая категория в вашем собственном творчестве. «Ответственная» игра-

— Я не люблю всех этих формулировок именно потому, что неизбежно возникает опасность обвинения в звериной серьезности, в отсутствии понимания игровой природы искусства. Все игра – политика и сама жизнь, но в каждой игре существуют правила, и, как только они нарушаются, игра становится бессмысленной. Если на футбольном поле по мановению старика Хоттабыча оказывается сто мячей, о какой игре может идти речь- Правила игры нужно осознать. Мне кажется, в правилах литературной игры заложено воздействие слова на мир. То, как оно воздействует, – дело совести поэта.

Вы говорили о том, что каждый человек складывается книгами, прочитанными в детстве. Какими книгами «сложились» вы?

— В детстве у меня был обычный мальчиковый круг чтения – Жюль Верн, Вальтер Скотт, Фенимор Купер, Уэллс, Джек Лондон. Почему-то Майн Рида я не очень любил (кроме «Всадника без головы»). Для меня до сих пор является загадкой мое тогдашнее совершенно неадекватное отвращение к советской литературе. Я был нормальным пионером, сыном политработника и жил в военных городках. Никакой информации, порочащей советскую литературу, я получить не мог, но прекрасно помню, как я входил в гарнизонную библиотеку, где направо были советские книги, а налево – зарубежные, и всегда поворачивал налево.

Совсем маленьким, будучи классе во втором, я прочел книжку про партизан, которых мучили эсэсовцы, естественно, или гестаповцы, партизаны очень стойко держались. Я задумался: а я смог бы вынести все эти мучения- И несмотря на нежный возраст (видимо, я был очень здравомыслящим мальчиком), я решил: нет, не смог бы, обязательно бы предал. Сознание собственной преступности повергло меня в такой ужас, что больше подобных книг я уже не читал.

Что касается стихов, то в детстве их много мне читал отец. Это был странный набор: Лермонтов и Расул Гамзатов (видимо, отец желал, чтобы я хотя бы приблизительно вырос кавказцем). Но Лермонтов, честно говоря, и тогда производил на меня большее впечатление. А в 13 лет я случайно обнаружил в тумбочке у бабушки (она была простой осетинской старушкой) «Избранное» Александра Блока. Книжечка была маленькой, симпатичной, с гравюрами, если не ошибаюсь, Фаворского. (К сожалению, впоследствии я ее потерял.) «Двенадцать» и немного лирики. Я начал просматривать ее без особого интереса – и вдруг произошло нечто оглушительное. Я не мог понять, кто и в какие поля отошел без возврата, но получил какое-то гипнотическое, даже наркотическое впечатление. Я был будто пьян. Очень долго Блок был моим кумиром; его записные книжки я знал наизусть. Подражая ему, я и начал что-то писать – нарочито туманное и символистическое. Естественно, подписывать такие декадентские стихи «Тимур Запоев» (а это моя настоящая фамилия) я не мог и потому нашел себе изысканный, как мне тогда казалось, псевдоним – Эдуард Дымный. С тех пор стихосложения я уже не прекращал, но, честно говоря, приличные стихи появились лет в 25, а по большому счету, наверное, уже в 30.

А как вы стали Кибировым?

— Я взял фамилию, существовавшую в нашем роду (бабушка отца из Кибировых). Был у нас славный родственник, который в чине поручика победил знаменитого ингушского абрека Зелемхана (по всем российским журналам тогда прошла его фотография:

Цитировать

Кибиров, Т. Правила игры. Беседу вела И. Кузнецова / Т. Кибиров, И. Кузнецова // Вопросы литературы. - 1996 - №4. - C. 214-225
Копировать