№2, 2008/Полемика

Попытка объясниться

Должен признаться, что в годы моей студенческой и аспирантской молодости на видном месте стеллажей всегда стояла книжка Б. Сарнова «Рифмуется с правдой». И перечитывал я ее не раз, и ссылался (не в статьях, которые тогда и вообще с трудом печатались, а в разных выступлениях), и почитал одной из замечательных литературно-критических книг 60-х годов, успевшей проскочить до ощутимого политического похолодания.
Но потом как-то стало замечаться, что все реже и реже вынимаешь ее и пальцы пачкаются пылью, а затем она переместилась с видного места на задворки, а далее и вовсе покинула актуальную библиотеку, переехав на дачу. В суете не хотелось специально обдумывать, почему это произошло. Так бы, наверное, я и не стал отдавать себе отчета, если бы не серия острых статей того же автора в «Вопросах литературы», посвященных уже не конкретным анализам, а общим принципам литературоведения и критики, статей, прочитанных с удовольствием от авторского стиля, интонации, остроумия – и с разочарованием от тех мыслей, которые за этим скрываются.
Воспользовавшись тем, что в последней из этих работ1 автор попробовал разобрать один пассаж и из моей книги, я решил позволить себе именно то, что значится в заголовке, – попытку объясниться. О том, что касается моей книги, спорить нам с Б. Сарновым глупо. Прошу прощения за пахучую цитату, но так уж она автором задумана: «Как видим, «говно» у Галича – самое что ни на есть натуральное. То есть оно, конечно, и символическое тоже – недаром свое стихотворение, озаглавленное «эпически скромно» («Пейзаж»), поэт назвал «философским этюдом». Но натолкнуло его на мысль об этом философском этюде вполне реальное изобретение вполне реального русского умельца.
Что же касается грустной сентенции Кибирова («Распадаются основы, / Расползается говно»), то его на этот философский вздох натолкнули совсем иные образы и ассоциации: Черненко, Хрущев, Ильич, Крупская. И «говно», которое у него «расползается», – это уже совсем иное, чисто символическое говно: говно обанкротившихся, протухших идей, обанкротившихся, канувших в Лету исторических фигур и персонажей» (С. 24).
Сами слова и выражения подводят тут автора. Он, например, утверждает, что у Кибирова, в отличие от Галича, данная субстанция, оказывается, «чисто символическая». Однако, как нетрудно заметить, «говно…» «исторических фигур и персонажей» – уже совсем не символическое, а вполне, если угодно, реалистическое. С другой стороны, Сарнов видит, что и Галич, и Кибиров вполне отдают дань философии («философский этюд» и «философский вздох»), что также заставляет задуматься об их внутренней близости, поскольку философия «вторичного продукта» как-то не слишком располагает к тому, чтобы выявлять его феноменологические особенности. Ну да, конечно, путь к очень сходному ощущению советского миропорядка у поэтов был разным – кто бы спорил. Но результат очень схож.
На самом же деле, как я полагаю, Б. Сарнова не устроило в моем рассуждении то, что дивный измерительный прибор «говномер» из стихотворения Галича мне представился не реальным изобретением русского умельца, а словом, распавшимся в стихах Кибирова на свои составные части – силомер и то самое, упорно акцентируемое Сарновым. Вполне может быть, что показавшееся мне «беглым намеком» и на самом деле не звучит так для другого читателя. Не чувствует он намека – и по-своему прав. Но ведь смешно вести об этом спор.
Сарнова же интересовала моя статья лишь как образец одной глобальной опасности, почти что международного терроризма в современном литературоведении: «Опасность «чутье испортить», о которой предупреждал Р. Якобсон, таится не только в обращении к произведению, не затронувшему душу исследователя. Она – в отношении к интертекстуальным сопоставлениям как к конечной, – в сущности, даже единственной – цели исследования» (С. 36). И еще острее – в самом конце статьи. Процитировав замечательные стихи Б. Окуджавы «Счастливчик Пушкин», Б. Сарнов подводит итог «…владеющее поэтом неодолимое стремление «марать бумагу», или, как говорил сам Пушкин, «для звуков жизни не щадить», было для него не игрой, а делом жизни. И делом – повторю еще раз – смертельно опасным, нередко гибельным.
В результате же бессмысленного вращения приверженцев «антидогматического» литературоведения в замкнутом кругу контекстов и подтекстов, в результате всех этих их «интертекстуальных анализов» – иногда смешных и глупых, а иногда даже совсем не глупых и довольно метких – это смертельно опасное дело превращается именно в игру, за которую совсем не стоило «умирать у Черной речки»» (С. 42).
Слов нет: простое установление связи двух (или нескольких) текстов, не приводящее к каким-либо осмысленным выводам, никому не нужно. Равным образом не нужны ложные или натянутые сопоставления, которые могут быть опровергнуты простым чутьем читателя или анализом критика. Но отрицать существование таких связей вообще – значит делать чудовищную ошибку, основанную на непонимании природы словесного искусства. Именно словесного, потому что у поэта (в широком смысле слова) для исполнения его дела жизни есть только один способ: писать «слова на бумаге», как сказано в одном стихотворении Юрия Левитанского, или «бумагу марать», как у Окуджавы, и эти слова не могут быть безразличными, этакими одинаковыми кирпичиками, из которых строится здание стихотворения, романа, пьесы.
Раз уж тут шла речь о стихах Александра Галича, давайте поговорим о нем. Кто-кто, а он прекрасно осознавал, что делает «смертельно опасное дело», что каждая его новая песня встречается как отчаянный шаг навстречу катящимся советским танкам. И вот появляется «Салонный романс», посвященный памяти А. Вертинского, с эпиграфом из его песни. Попробуем представить себя на месте слушателей этой песни. Что прежде всего обратит на себя внимание? Безусловно, подчеркнутые в исполнении «Вертинские» интонации и паузы, подкрепленные очевидными для всякого (в 60-е годы, конечно: сейчас Вертинского помнят уже не так) словесными напоминаниями: сероглазый король (ахматовский, но Вертинским обыгранный), бразильский крейсер и лейтенант, лиловый негр, пани Ирена, прощальный ужин. И одновременно с этим – острое политическое содержание:
И правнук лилового негра
За займом приедет в Москву.

И все ему даст непременно
Тот некто, который никто,

И тихая пани Ирена
Наденет на негра пальто2.

Можно быть уверенным, что слушатели этим и ограничивались. Сама природа песни не позволяла им вслушаться пристальнее и услышать, например, что строчка: «А тучи – летучей грядой» вовсе не случайна, и вовсе это не пейзажная вставка, а напоминание о пушкинской строке: «Редеет облаков летучая гряда». И если кто-то скажет, что это я, литературовед, придумал, в ответ я процитирую патетические строки из «Генеральной репетиции»: «У моей России вывороченные негритянские губы, синие ногти и курчавые волосы – и от этой России меня отлучить нельзя <…>

  1. Сарнов Бенедикт. «И стать достояньем доцента…» // Вопросы литературы. 2006. N 3. Далее номера страниц этой статьи указываются в тексте.
    []
  2. Именно эти строки были вменены в вину автору информацией ЦК ВЛКСМ для ЦК КПСС: «Галич откровенно издевается и над интернациональной политикой нашего государства, высмеивая помощь Советского Союза народам Африки» (Галич Александр. Облака плывут, облака. М.: Локид, Эксмопресс, 1999. С. 222).. Конечно, при этом нельзя не вспомнить еще и знаменитое: «У них первый был вопрос – «Свободу Африке!», / А потом уж про меня – в части «разное». / Ну, как про Гану – все в буфет, за сардельками…»[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 2008

Цитировать

Богомолов, Н.А. Попытка объясниться / Н.А. Богомолов // Вопросы литературы. - 2008 - №2. - C. 324-331
Копировать