№6, 2003/Свободный жанр

«Поэзия – дело седых…» О стихах Леонида Рабичева, Александра Ревича и Наума Басовского

Когда-то мне крепко запомнились стихи Варлама Шаламова:

Поэзия – дело седых,

Не мальчиков, а мужчин,

Израненных, немолодых,

Покрытых рубцами морщин…

Позднее не раз приходилось убеждаться в справедливости этих простых строчек о поэтах, творчество которых рождено не одной мастеровитостью, а чем-то большим, что одним филологическим инструментарием не проанализируешь. Но почувствуешь душой, сколь бы ее роль в поэзии и в жизни ни «упраздняли».

Чем они дороги мне, эти поэты? Дело не в возрасте, а в глубине опыта и, главное, в глубине взгляда – глубине, помогающей увидеть частный (и честный) житейский опыт в свете бытийном. Читая стихи таких поэтов, я могу им верить, могу сопереживать и осмысливать – вместе с ними – уже мою личную жизнь с ее правдами и неправдами. И все это – с благодарностью.

О всех, чьим словом я дорожу, в одной статье не скажешь. Остановлюсь здесь на трех, имена которых сблизились для меня почти случайно. Это Леонид Рабичев, Александр Ревич, Наум Басовский. Что их сейчас объединило для меня? Может быть, то, что говорят о них чуть меньше, чем о других достойных поэтах, что недостаточен, на мой взгляд, опыт их совместного прочтения.

 

* * *

Вот Леонид Рабичев из журнальной подборки «Стихи фронтовиков»:

…Догнать, перегнать, удержать, наверстать —

И все это срочно и надо…

Уже я студентом готовился стать,

Когда началась канонада.

«Коммуналка»

Так заканчивается стихотворение. Так закончилась юность. О войне, о многом, что довелось пережить, – лишь одна, последняя, строчка из двадцати. Дальше – тишина. Все азартные жизненные звуки вдруг перебиваются той страшной тишиной, которая надолго застывает в ушах нарастающим жутким гулом. Но обрывается стихотворение не только поэтому. Еще для того, чтобы мы могли расслышать.

У настоящего поэта не бывает «темы», будь то тема войны, тема любви, тема смерти и т. д. «Темы» – для антологий. Единственный «материал» поэта – жизнь все из нее вытекает, и все к ней возвращается.

Переходы, переходы,

Три границы, двести рек,

В наступлении от взвода

Шесть осталось человек.

 

От трубы и огорода

До единственного брода

По пылающей земле.

А потом окно и небо,

Бесконечная свобода,

Лампа, книги на столе.

«Лампа»

Скупые строки, а путь – от возмужания до зрелости. Трудно сказать проще. А сложней – не надо, ибо простота – единственное, чему можно довериться. И поверить.

…Бежит сержант Баранов, бомба рвется,

И нет его. На дереве – карман.

Я говорил: – Лежи! – А он был пьян.

А я уставы нарушать боялся <…>

…………………………..

И страх меня терзал, и я терзался.

Медаль. Потом начальник на коне

Меня позвал, и я не отказался.

Не то коньяк, не то одеколон…

«Страх»

Захлебывающееся в рассказе стихотворение («А он… / А я…») обрывается выпадением рифмы. Поэту было бы стыдно завершить его гладко и красиво. И как скупо обронено – «медаль», о которой ни слова больше. Потому что стихотворение не о подвиге. О безумстве и хаосе войны. Но еще – о хаосе, когда никого не станешь винить. Безо всякой бравады и без укора живая правда. (А фамилия зазря погибшего – все-таки Баранов. Случайно?)

Жизнь – жизнь несмотря ни на что… И любовь:

В каком-то овраге немецком

Меж трупов, сгоревших в огне,

В восторге и ужасе детском

Ты шла по окопу ко мне.

Смеялись связистки, солдаты,

Гранаты, ремни, автоматы,

Портянки, обмотки, пилотки,

Сто грамм оглушительных водки,

Два танка и два этажа,

Как пряжки застегнуты туго,

Как мы раздевали друг друга,

Как мы целовали друг друга,

Как счастливы были на нарах

Меж мхов и лишайников старых

Затопленного блиндажа…

Но посмотрите, чем заканчивается стихотворение:

Осколки стекла, провода.

Меж Одером где-то и Рейном

В убежище этом трофейном

На метр стояла вода.

«Вода»

Вослед восторженно-испуганным взглядам тогдашней необоримой страсти вдруг приходит и другое видение – не только изнутри себя самого, как это и бывает в юности, но и словно откуда-то со стороны, сверху. Так даруется бытийный взгляд на обыденные вещи?

А вот любовь – совсем-совсем другая. Меньше ли она той, юной, страстной? И если уж рифмуются «любовь» и «кровь», то меньшей ли «кровью» оплачивается эта? Надо быть поэтом, то есть «самим собой до конца», чтобы написать такое пронзительное по остроте и житейской беспомощности признание:

«Я постарела и сошла с ума,

Считаю дни и думаю о смерти»…

Смеющаяся девочка в конверте

Надушенного грустного письма.

 

Пилотка, гимнастерка, две косы.

Мечусь, мечусь по комнате без толку,

Поставил фотографию на полку,

Нашел иголку, потерял часы.

«Конверт с фотографией»

(Такой конверт могла послать, например, дорогая моему сердцу поэтесса Юлия Друнина…) Боль от чьего-то, не твоего лично, одиночества. Потому что оно всегда – и твое тоже. И щемящая любовь к этим двоим – и отправителю, и адресату такого письма – становится вдруг и моим достоянием. Да, от этой щемящей любви и мне – больнее. Но это та боль, острая и благодатная, которая каждый раз сопровождает рождение человека в человеке.

Нашел – что? смешно – иголку (дело с возрастом почти невозможное), потерял… часы; какие часы: будильник или самое время?.. – а не все ли уже здесь равно… Потому что и сам поэт в этой жизни редко бывает не одиноким. Кому-то поможет развлекательное чтение или телевизор. Поэту не поможет. Больней – может сделать.

Аргентина, Корея, Европа,

Неизбежность, лишенная случая.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 2003

Цитировать

Цивунин, В. «Поэзия – дело седых…» О стихах Леонида Рабичева, Александра Ревича и Наума Басовского / В. Цивунин // Вопросы литературы. - 2003 - №6. - C. 255-264
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке