№11, 1977/Советское наследие

Письмо советскому другу. Перевод с немецкого И. Каринцевой.

Дорогая товарищ К.,

Вы не можете сказать, что я Вас не предупреждал. Вы просили у меня статью к 60-летию Октябрьской революции, а я сказал Вам, что этот предмет требует больших и новых мыслей, если же писатель не в состоянии сказать ничего нового, то пусть воздержится и не пережевывает малостей.

Вы настаивали на получении статьи, – у Вас такая манера: настоять на своем, – и сказали, что материал, который я пожелаю предложить читателям «Вопросов литературы», не обязательно должен быть непосредственно связан с самой Октябрьской революцией.

Я, правда, ничего подобного не желал, желали этого Вы, но я знаю, если Вы настаиваете, так получаете то, чего желаете, и счел, что самое время сказать да. Если уж знаешь, что придется сказать да, надобно выбрать для того самое подходящее время.

Так вот, я Вас предупредил: то, что я по Вашему желанию здесь изложу, непосредственно с самой Октябрьской революцией не связано.

Конечно же, это чистая случайность, что календарь опять показывал 22 июня, когда я опять начал работать над статьей для «Вопросов литературы». Однако моя профессия заставляет задумываться над подобными случайностями.

Тем более, что дата и род занятий не исчерпывают сходства нынешней ситуации с прошлогодней. Год назад я был в Москве гостем съезда писателей и беседовал с Константином Симоновым, Чингизом Айтматовым, Георгием Марковым, Андреем Вознесенским, Миколасом Слуцкисом и многими другими советскими коллегами.

В нынешнем году 22 июня я как раз возвратился из Софии, с Международной встречи писателей, там я беседовал со многими коллегами из многих стран и вновь встретился с Миколасом Слуцкисом и Андреем Вознесенским, Георгием Марковым, Чингизом Айтматовым и Константином Симоновым, которых с глубочайшим уважением, быть может, смею назвать своими друзьями.

В каждый из трехсот шестидесяти четырех дней года и потому также и 22 июня. 22 июня нынешнего года, а также и всех, прошу заметить, последующих лет.

Полагаю, что журнал «Вопросы литературы» читают и многие молодые люди. Кое-кто из них, вероятно, подумает: далась ему эта дата, далась ему вообще история! И ничего особенного нет в дружбе писателей социалистических стран! И вовсе незачем рассказывать нам, какого числа он пишет свои статьи, – нас устроит, если они будут не слишком скучными.

Правы те, кто так считает, но вполне правомерна и моя позиция. У меня есть на нее право; более того, я обязан занимать ее.

Молодость по природе своей не очень-то думает об истории. В молодости живут: трудятся, волнуются, радуются, – и этого достаточно. История – кажется им, молодым, – требует благоговения, ничем, кроме самой истории, не мотивированного. Старость мы обязаны уважать. История – это старость. Но все, что мы обязаны делать, мы недолюбливаем.

Я понял, что в вопросе с историей не следует особенно торопить. История сама нас догонит. И когда мы снисходим до мысли, что мы и сами преходящи, нам открывается величие прошлого. И поскольку жизнь наша преходяща, мы проверяем себя на прочность. Так растет наш интерес к истории. Осознавая себя ее частью, мы начинаем испытывать к ней приязнь.

Пока человек молод, он рассматривает историю как один из разделов науки. Нефть была некогда папоротником, ну и что? Сумма углов треугольника равна двум прямым углам, ну и что? Кутузов задал Наполеону хорошую взбучку. Ну и прекрасно.

Позднее, когда человек дает себе время оглядеться, ибо он начинает понимать, сколь быстротечен его срок, историю он понимает как клубок событий, к которым множество, великое множество людей приложили руку. И в один из довольно поздних дней он среди многих рук узнает свои собственные; видит линии, начертанные собственными руками, борозды и норы, сделанные собственными руками, видит места, которые собственной рукой выскреб, разровнял, но которые должны были остаться и которых теперь недостает.

Глагол «постигнуть» (в немецком, во всяком случае) имеет двоякий смысл. «Тебя постигло нечто» означает: это ты имеешься в виду, это тебя касается, существует связь между тобой и этим нечто. Но «ты постиг» означает также: ты добрался до сути дела, оно тебя трогает, хотя глагол «растрогать» всего-навсего говорит о беспомощности.

Так историк может тронуть и даже глубоко взволновать своего читателя, давая ему понять, что имеет в виду его самого. А собственной судьбой мы интересуемся,, и потому история, которую мы распознаем как часть нашей собственной судьбы, может рассчитывать на наше внимание.

И опять все дело в мере: слишком много – это уже тщеславие, слишком мало – ив результате мы имеем дурацкое равнодушие. Опасности, которые подстерегают человека, пытающегося найти себя в истории, кажется, достаточно известны, но меня бы они не удержали от поисков. Поиски эти у человека без чувства собственного достоинства ни к чему не приведут, но они не приведут ни к чему и в том случае, если у него этого чувства сверх меры или оно не сбалансированно.

Но мы не одни на белом свете; у нас немало помощников, и они следят, чтобы мы во всем знали меру.

Недавно два редактора, ведущие умы в своей профессии, ведущие сотрудники ведущего журнала, потратили половину рабочего дня на то, чтобы отговорить некоего профессора, известного своей основательностью везде и во всем, от положения, каким он начал свою рецензию: «Литература, говорят, – это память народа».

Мне кажется, что так действительно говорят и говорящие так правы, если не монополизируют это положение, диагностируя у всех остальных ослабление памяти и даже полную потерю памяти.

Да чего только люди не говорят, и если в их суждениях сквозит хоть крупица ума, тогда все в порядке и тогда для такого положения, которое снабжено к тому же подчеркивающей его относительность вставкой «говорят», двух редакторов и половины рабочего дня ровно на половину рабочего дня и двух редакторов больше, чем нужно.

Литература может, должна быть связана, неразрывно связана, с народом – но разве и не с его памятью?

В чем же выражается неразрывная связь? В слепой покорности или в творческих достижениях, в своеобычных достижениях, в своеобычности как вкладе во всеобщность?

Разумеется, литература – это память народа, ибо в ней сохраняется и с ней передается то, что совершилось с народом и чему он дал совершиться, что он сам совершил. Ведь тот, кто говорит о литературе, что она память народа, вовсе не собирается лишить права на существование научных историков, добросовестных политиков или всезнающих архивариусов (и тем более редакторов).

А что говорил Энгельс в связи с Бальзаком и надежностью бальзаковских свидетельств? И благодаря чьей помощи помнят читающие народы о том, какова была жизнь в бальзаковские времена? Или во времена Гриммельсхаузена? Или во времена Льва Толстого? Или Теодора Фонтане?

Еще ходят среди нас те – их мало, с сердечной болью мы отмечаем, как мало их осталось, – кто на собственном опыте познал, каково жить среди волков.

Настанет день, когда они покинут нас, но память народа сохранит, каково было жить среди волков. Потому что сохранится, к примеру, книга «Голый среди волков».

И что иное имел в виду Георгий Марков, когда с содроганием говорил на съезде писателей о бреши, которая существовала бы в советской литературе, не будь «Тихого Дона», не будь мужества и выдержки Шолохова, его зоркого глаза и крепкой памяти?

«Представьте на минуту, – сказал Г. Марков, – оробел бы молодой художник перед громадностью своего замысла, перед сложностью конфликтов и коллизий времени. Не по себе становится от одной мысли, что бы мы потеряли, какого сокровища не получил бы наш народ».

Перефразируя эти слова применительно к моим рассуждениям, скажу: не по себе становится, как представишь себе брешь в памяти, которая зияла бы там, где сейчас обретается «Тихий Дон». Поистине, бездна беспамятства.

Правда, мы бы и не знали, чего у нас нет, не будь у нас Шолохова. Только имея его, мы понимаем, что значило бы не иметь его.

И в заключение вопрос: нужны ли были усилия двух редакторов, чтобы отговорить профессора, занимающегося Шолоховым, от положения: литература – это память народа?

Ответ мог бы гласить, – он чаще всего гласит чуть приукрашенно, – примерно так: Шолохов – это же совсем другое дело! И Толстой, Толстой тем более, Толстой совсем, совсем другое дело, к тому же он умер.

Действительно, ведь бытует мнение, что Толстые только тогда родятся, когда они умирают.

В этом утверждении есть свой смысл, ибо литература должна выдержать испытание, один из компонентов которого – время. Но чтобы быть почитаемым мертвым писателем, надо было быть значительным живым писателем. Толстой был куда каким живым, прежде чем стал мертвым.

Яснее ясного, не правда ли? Яснее ясного, однако, что «литература – это память народа», – это уж чересчур. Писатели и без того больно много мнят о себе, зачем же им приписывать еще какие-то заслуги. Ох, уж эти писатели!

Не жалуется ли тут один из них на недостаток благожелательности в отношении к нему?

Нет, у него нет оснований для жалоб, с его стороны это было бы глубоко несправедливо. К нему очень и очень доброжелательны.

Он отмечает только скрытую недоверчивость и постоянную озабоченность читателей тем, как бы писатели не пожелали заняться делом, им несвойственным. Как бы о себе не слишком возомнили. Ох, уж эти писатели!

Поскольку я действительно пытаюсь быть справедливым, то не могу отрицать двух обстоятельств:

Цитировать

Кант, Г. Письмо советскому другу. Перевод с немецкого И. Каринцевой. / Г. Кант // Вопросы литературы. - 1977 - №11. - C. 50-65
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке