№10, 1964/Обзоры и рецензии

Пафос аналитической мысли

Г. Соловьев, Эстетические взгляды Н. А. Добролюбова, Гослитиздат, М, 1963, 288 стр.

Книга Г. Соловьева названа «Эстетические взгляды Н. А. Добролюбова», но посвящена проблеме народности литературы. Что это – искусственное сужение эстетики Добролюбова? Нет – научная концепция. Концепция, которая целеустремленно осуществлена на протяжении работы и раскрывает «особый, синтетический, всеобъемлющий характер теории народности Добролюбова» (стр. 16).

Замысел Г. Соловьева внутренне полемичен, да и вся его книга воспринимается как спор, как энергичное опровержение прежде всего самой методологии, укоренившейся в иных работах о проблеме народности в творчестве Добролюбова1. Ведь в них перед добролюбовской мыслью предусмотрительно убраны трудности, она избавлена от серьезных противоречий, от обязанности отвечать на возникающие в практике литературного движения новые вопросы. Критерий народности, который неизменно был для великого критика инструментом конкретного анализа, толкал к исследованию широкого круга эстетических проблем, нередко превращался у литературоведов в мертвенную схему, конечно же, неспособную «принять» подлинное богатство идей Добролюбова. Поэтому привычные декларации об «основополагающей роли» критерия народности в системе его воззрений в подобных случаях повисали в воздухе.

Вообще познание динамики и своеобразия эстетической теории Добролюбова дается нашей науке с боем. Как раз такую задачу и ставит перед собою Г. Соловьев, и в этом главный творческий импульс его работы.

Искусственное «вычленение» из статей Добролюбова и цитатное «синтезирование» эстетических категорий решительно отброшены в рецензируемой книге. Эстетика Добролюбова рассматривается Г. Соловьевым в целостном, исторически многообразном и вместе с тем внутренне едином движении мысли великого критика, во взаимосвязи и «взаимопереходах» выражающих ее понятий, которые в свою очередь переосмысливаются, включаются в новые логические структуры и в результате нередко оказываются «непохожими сами на себя»… Г. В. Плеханов любил повторять: если два человека говорят одно и то же, это еще не значит, что они и думают одно и то же. В книге Г. Соловьева это сплошь и рядом показывается не только при изучении еще нередко упрощаемых творческих взаимоотношений Добролюбова с Белинским и Чернышевским. Не менее выразителен и результативен анализ в этом плане суждений «одного и того же человека» – Добролюбова, относящихся к различным условиям и поэтому как бы к различным системам воззрений. Ибо движется и изменяется – одновременно! – и система в целом, и смысловое наполнение ее как будто «старых» компонентов.

Взять, к примеру, мысли Добролюбова о социальном назначении литературы, которые нередко кажутся, так сказать, исконными для него, просто-таки однозначными (и, чего греха таить, в своей однозначности и элементарными). Трафаретный разговор вообще о действенности искусства уступает в книге Г. Соловьева место анализу процесса развития идей автора «Темного царства». И выясняется, что, во-первых, Добролюбов к концу своей деятельности по-новому трактовал проблему, выдвинув тезис о литературе как пропаганде; во-вторых, тезис этот фактически включал в себя программу литературы на современном этапе (создание образа деятельного героя, революционера-борца, социально целеустремленное овладение темой народа) и также в этом смысле приобретал новое содержание; наконец, в-третьих, само воздействие литературы на жизнь Добролюбов более глубоко связывает теперь со спецификой художественного творчества: особенная роль отводится ныне «воспитанию характеров, необходимых для предстоящего исторического действия народа» (стр. 272).

Порою мы очень ощутимо обедняем литературно-критические и эстетические работы, приравнивая их к сумме тезисов, назидательных выводов. Но разве это в своем роде почти не то же самое, что свести художественное произведение к комплексу публицистических идей, считая их эквивалентом вещи или даже «заменой» ее?! Ничуть не умаляя значения итогов мысли, нельзя пренебрегать и ее движением, логикой ее развития, ее противоречиями, ее достижениями на «промежуточных рубежах». Следует ли забывать, что в общественный оборот входят не голые выводы, не собрание тезисов, а живая ткань критико-теоретической работы, запечатлевающая если не все изгибы мысли, то хотя бы главные и характернейшие?

Исследование Г. Соловьева зиждется на неподдельном, можно даже сказать, пристрастном интересе к структуре добролюбовской мысли, к ее целенаправленности и логике. Но это не делает книгу «логистичной». Логика идей изучается в ней в связи с «большой логикой» бурной истории России 60-х годов, в связи с общественно-политической и идеологической борьбой в ее конкретности. Поэтому эстетические идеи Добролюбова предстают не только в своей теоретической убедительности, но и жизненной необходимости. Успешно обходясь без деклараций и прямых оценочных заверений, Г. Соловьев доказывает это всем ходом анализа, а затем и сопоставлением эстетической программы Добролюбова, его критических прогнозов с реальным процессом развития русской литературы (в последнем случае стоило бы только, пожалуй, более полно охватить ее многообразные течения, тогда и выводы исследователя были бы шире и объективнее).

Рассматривая вопросы о традициях и новаторстве в понимании народности, о связи таких категорий, как народность и художественная правда, Г. Соловьев открывает немало нового в существе и логике исканий Добролюбова. В центральном разделе книги «Народность литературы и художественная правда» категория «правдивости» предстает как «равнодействующая» многих других эстетических слагаемых. Для ее анализа потребовалось исследовать прежде всего предмет литературы, а затем соотношение таланта писателя и этого предмета, наконец, природу и характер художественной оценки изображаемой действительности.

Очень обстоятельно проанализированы представления Добролюбова о сложном пути литературы к содержанию народности. Особенно в том случае, когда субъективные взгляды писателя не совпадают с объективным смыслом его творчества и ему приходится в прямом соприкосновении с жизнью преодолевать «общие понятия» из идеологического арсенала господствующих классов и пробиваться к художественной правде благодаря «чувству человеческой правды» вообще. В своеобразной форме «социального антропологизма» (стр. 179) Добролюбов переключает проблему художественной правды из области гносеологической в область социальную. Пожалуй, по-особому значительно и злободневно, что Г. Соловьев аналитически выявил, как Добролюбов доказывал глубокую естественность и органичность народности для самой гуманистической природы искусства, для художественного таланта.

Но есть одна проблема, которую применительно к творчеству Добролюбова (как, впрочем, и Чернышевского) Г. Соловьев, по сути, «закрывает». Речь идет о проблеме творческого метода. Видимо, в полемике с исследователями, приписавшими Добролюбову тезис о противоречии метода и мировоззрения, Г. Соловьев утверждает, что ни у Чернышевского ни у Добролюбова вообще «не возникало мысли о понятии художественного метода», что «они не раскрыли его природы, хотя и были безусловными защитниками реализма» (стр. 159), что, наконец, им свойственно «смешение художественного метода с мировоззрением, нерасчлененность этих понятий» (стр. 169; насколько, впрочем, уместно говорить о «нерасчлененности понятий» при условии, если об одном из них у Добролюбова и Чернышевского «даже мысли не возникало»?!).

Думается прежде всего, что в рецензируемой книге мы имеем дело со смешением представлений. Если, как утверждает Г. Соловьев в другом месте, Добролюбов мыслил категориям» одного метода – реализма, то это вовсе не означает, будто ему было чуждо понимание по крайней мере основ других методов, присущего им типа отношения к действительности. Если, допустим, Добролюбов не дал развернутого исследования методов различных направлений, то это отнюдь не предрешало его равнодушия к индивидуальным методам писателей. Иной вопрос, насколько все это было теоретически осмыслено и сознательно соотнесено с исходными положениями эстетики Добролюбова. Нельзя же пройти мимо того, что в статье «О степени участия народности в развитии русской литературы», стремясь проанализировать и оценить опыт художественного творчества в России, он обратился к наиболее общезначимому в нем, – и им, этим общезначимым, оказались принципы отбора, обобщения и соотнесения жизненных фактов, сама структура художественной правды. Если угодно, и универсальная категория народности литературы у Добролюбова – категория методологическая. И всем своим анализом – хочет он того или нет – сам Г. Соловьев приводит именно к такому выводу.

Но дело не только в этом. Гораздо существеннее в данном случае принципиальная сторона исследования. Нельзя не заметить, что аргументация Г. Соловьева имеет здесь, условно выражаясь, характер преимущественно теоретический: один тезис рождает другой тезис. Если «революционные демократы в своих эстетических построениях, т. е. теоретически, не разделяли ясно предмет и социальное содержание искусства», значит, «отсюда следует неизбежно» то «смешение художественного метода с мировоззрением» (стр. 169), о котором мы уже слышали. И т. п. Все это важно, но всей сложности проблемы не исчерпывает. Ибо критическая (она же – эстетическая!) практика – вовсе не послушное зеркальное отражение теории, а результат сложного взаимодействия с нею, и притом, разумеется, отнюдь не однозначный. Вот этот результат и предстоит исследовать, чтобы достичь полноты истины или хотя бы приблизиться к ней. Ведь поступил же Г. Соловьев именно так, когда писал, что, по убеждению Добролюбова, типичные для движения общества характеры людей – основной и главный предмет литературы (стр. 152); выводы в этом случае делались из критических или даже историко-литературных суждений автора статьи «Что такое обломовщина?» о «лишнем человеке» в произведениях Пушкина, Лермонтова, Герцена, Тургенева, Гончарова! Причем выводы даже получили название «закона» (стр. 152)…

Еще более оправданным был бы такой подход при изучении проблемы творческого метода, в особенности индивидуального метода писателя, в критических статьях Добролюбова. Ведь эта проблема для него – доподлинная реальность, но решал он ее не столько теоретизируя, сколько анализируя, и даже главным образом – анализируя. Такого рода исследование способно основательно обогатить наши знания о том, как Добролюбов представлял себе природу литературы, какими средствами воздействовал он на писателя и литературный процесс, с помощью каких приемов решал важнейшие эстетические и публицистические задачи критики.

И в дальнейшем, главным образом в третьем разделе – «Народность литературы и литературный процесс», – Г. Соловьев также не избежал непоследовательности. Конечно, и здесь он продолжает развертывать концепцию книги – на этот раз путем исследования того, как добролюбовская теория народности сказалась в определении перспектив развития русской литературы периода революционной ситуации и как, с другой стороны, опыт литературы содействовал обогащению самой теории. Свежо и вдумчиво проанализированы мысля Добролюбова о принципах изображения народа, о проблеме нового героя, о своеобразии и судьбах ряда жанров (особенно лирики и драмы), наконец, о роли литературы как средства пропаганды. Не насилуя факты, Г. Соловьев собирает, таким образом, в один узел, казалось бы, разнохарактерные суждения Добролюбова о сатире XVIII века и Шевченко, о Славутинском и Тургеневе, Марко Вовчке и «Грозе» Островского.

Но если раньше Г. Соловьева можно было упрекнуть в недооценке эстетических выводов из историко-литературного разбора, то теперь, по-видимому, происходит прямо противоположное: крен в сторону историко-литературного анализа, но опять-таки в ущерб исследованию собственно эстетическому. В действительности же оба «отклонения» от курса внутренне связаны по своему происхождению и отражают реальную трудность, неизменно возникающую при изучении эстетических взглядов литературного критика. Ведь они выражены во многом только практически, в конкретном анализе отдельных произведений и явлений литературы, притом, разумеется, с ориентацией на живые, меняющиеся запросы современности. Между движущейся эстетикой, как называл критику Белинский, и собственно эстетикой разница и в этом отношении отнюдь не просто в «форме».

Г. Соловьев и заинтересовался «взаимопереходами» от эстетики к критике и обратно при решении Добролюбовым проблемы народности накануне назревавшей народной революции. И все-таки трудно отделаться от впечатления, что в какой-то момент, – и как раз тогда, когда общественные противоречия достигают кульминации, а сам Добролюбов – полной зрелости как политик и теоретик, – эстетическая проблематика из его статей «выветривается», вытесняемая повседневными тактическими заботами и решениями. Если третий раздел книги оттеняет достоинства остальных, то они в свою очередь свидетельствуют, какими могли стать и здесь «размышления и разборы» Г. Соловьева (воспользуемся старой, но в наши дни обновленной формулой П. А. Катенина), сколько возможностей осталось нереализованными.

Это тем более досадно, что Г. Соловьев ведет читателя к ответственному выводу (он сделан в заключительном фрагменте «Накануне перелома») о том, что к 1861 году Добролюбов, «можно сказать без преувеличения, исчерпал возможности революционно-демократической системы взглядов» (стр. 285) и что назревавший новый этап его идейного развития вел уже к марксизму. Хотя такой вывод и нуждается в конкретизации и более широком философско-историческом обосновании (потребуется, в частности, и очень принципиальная оценка роли Щедрина – теоретика и критика), он толкает на размышления и, на наш взгляд, способен побудить более глубоко исследовать вопрос об основных этапах развития русской эстетической мысли, о ее исторических закономерностях. Но именно в связи с таким «подтекстом» тезиса Г. Соловьева было особенно важно осознать во всем объеме вершинные творческие достижения Добролюбова как своего рода итог целой эпохи – и какой эпохи! – русской эстетики.

Творческий поиск, предпринятый Г. Соловьевым на очень актуальном и трудном направлении литературно-эстетического исследования, не обошелся без издержек. Однако не ими, конечно, определяется облик книги, знаменательной и самим своим аналитическим пафосом, и реализовавшейся в ней способностью автора достичь новых результатов даже там, где их меньше всего ждали.

г. Харьков

  1. Новейшие статьи на эту тему критически оценены П. Николаевым в специальном обзоре «Филологические науки», 1961, N 3).[]

Цитировать

Зельдович, М. Пафос аналитической мысли / М. Зельдович // Вопросы литературы. - 1964 - №10. - C. 217-221
Копировать