№4, 1962/На темы современности

Освобождаться от схем!

1

О громадном, решающем значении XXII съезда КПСС для всей идеологической жизни страны, и в частности для литературы, писалось уже не раз. Значение это определяется не только тем, что было сказано с его трибуны – в докладах Н. С. Хрущева и в речах делегатов – непосредственно о значении и задачах литературы, но и теми решающими сдвигами в идеологической жизни советского общества в целом, которые с такой точностью и четкостью были определены на съезде. Вот только два, что называется, выборочных примера.

Положения Программы о том, что диктатура пролетариата в нашей стране уже выполнила свою историческую роль, что партия стала передовым отрядом всего советского народа, всех трудящихся нашей страны, ставят перед нашей эстетической мыслью задачу конкретно-исторического истолкования партийности литературы на новом этапе. А решительная, бескомпромиссная критика культа личности и его последствий закономерно требует и решительного переосмысления с ленинских позиций многих явлений нашей идеологической жизни. Никто, например, не собирается «реабилитировать» вульгарный социологизм; но в свете сказанного на съезде яснее становится, что нельзя сводить к нему ни значения исторической школы М. Н. Покровского, сильной прежде всего духом классовой борьбы в ее экономической обусловленности, ни сущности некоторых литературных произведений, механически причисленных к этой школе и разделивших ее участь. Можно сегодня предположить, что именно вызвало в известные годы «высочайший гнев» на эту школу: не только, а быть может, даже и не столько ее вульгарно-экономическая сторона (которая и сегодня, конечно, остается неприемлемой), сколько ярко выраженная тираноборческая направленность. Не случайно, видимо, эта школа (как и некоторые характеризующиеся подобной, же направленностью произведения) подверглась нападкам в годы культа личности – так же, как не случайно в эти именно годы стала подвергаться такой идеализации личность Ивана Грозного, а памятник Юрию Долгорукому (установленный на месте, где при Ленине закладывался памятник Свободы) был сооружен с молниеносной быстротой, в то время как памятник Карлу Марксу ждал своего часа до наших дней. Историкам и литературоведам предстоит большая работа по вдумчивому, без торопливости и шараханий, восстановлению исторической правды, восстановлению в правах наших самых первых и главных великих предков – борцов, за народную свободу (порой незаслуженно забытых, замалчиваемых) и произведений, посвященных им. Эта же задача стоит, мне думается, и перед писателями, работающими над исторической темой. Это лишь два примера, взятых, как говорится, наудачу. Их можно множить и множить: буквально все, что говорилось на съезде, имеет определяющее значение для судеб нашей литературы! Все – ибо организаторско-хозяйственная и идеологическая работа партии неразрывны: советский человек – этот основной герой нашей литературы – воспитывается не только устной, словесной пропагандой, но прежде всего живым примером, практикой коммунистического строительства, обстоятельствами, в которых формируется его характер.

«После XX съезда в промышленности, строительстве, на транспорте произошли серьезные качественные изменения» (Н. С. Хрущев). Это отражается и на людях: на наших глазах складывается новый тип героя – человека со средним и высшим образованием, законного наследника Павки Корчагина, принимающего из его рук эстафету мужества и стойкости в служении делу коммунизма, но действующего в иных исторических условиях и решающего иные задачи. Новые жизненные обстоятельства формируют и нового героя.

Но эти же обстоятельства обуславливают и задачи литературы, в которую по-хозяйски входит этот герой. Чтобы выполнить свое назначение верной помощницы партии, литература должна пристально вглядываться в этого героя – человека, которому жить при коммунизме. Вглядываться – и отображать его с правдивой зоркостью и партийной остротой, утверждая всей силой искусства положительное, передовое, но не выдавая при этом желаемое за действительное (случается и так!) и не сгибаясь в поясном поклоне перед теми сторонами жизни, которые не отвечают нашему коммунистическому идеалу. И, пожалуй, самое важное: не ограничиваться ни декларативным прославлением положительного, ни столь же декларативным бичеванием отрицательного, ни изображением скоропалительной – под занавес – победы добра над злом (подобные «победы» часто оборачиваются для художника поражениями), а смело доискиваться до причин, пропагандировать те условия, которые способствуют победе нового, коммунистического в сознании людей, вскрывать обстоятельства, мешающие этой победе, подогревающие пережитки прошлого, – вскрывать не ради констатации, а для того, чтобы быстрее покончить со злом. Но вот каков он, этот герой? Великий или простой, рядовой или маленький, герой мысли или действия? А может быть, герой, объединяющий в себе эти качества? И каких приемов изображения он требует? Споры эти ведутся не только – пожалуй, даже не столько – критическими статьями, сколько самими произведениями. Синцов у К Симонова – и Богдан Колосовский у О. Гончара; Леонид Багрянов в романе М. Бубеннова, – и шофер Гошка в первой повести В. Войновича; секретарь обкома из нового романа В. Кочетова – и секретарь райкома из «Памяти земли» В. Фоменко; Иван Орлюк у А. Довженко – и Алеша Скворцов у Г. Чухрая… Перечень легко было бы продолжить. \

Можно занимать разные позиции в этом споре, но нелепо было бы отрицать его наличие. Так же нелепо, как думать, что спор этот, охвативший не только писателей, но и читателей, может быть «разрешен» очередной критической статьей. Нет, это как раз тот случай, про который уместно сказать: спор решит жизнь.

Однако если критика не в силах решить этого вопроса, так сказать, в революционном порядке, то это вовсе не значит, что она бессильна помочь его решению, направить вкус читателя, воздействовать на него. Впрочем, воздействовать можно по-разному. Можно помочь читателю, а можно его и запутать! Можно научить его разбираться в сложности литературного процесса и тем самым в диалектике жизни. А можно объявить полюбившееся тебе художественное решение единственно возможным, превратить его в догму.

Одно из самых вредных последствий культа личности, подвергшихся столь сокрушительному разоблачению и разгрому на XXII съезде партии, – догматизм, консерватизм, инертность мышления. Отрыв от живой жизни, стремление «упростить» действительность, видеть в ней лишь то, что подтверждает заранее заданную схему, и закрывать глаза на все, что в эту схему не укладывается, привычка жить вчерашними представлениями и концепциями – все то, что А. Твардовский в своей речи на съезде метко назвал «остаточными формами прежнего, принадлежащего временам культа личности мышления», – не изживается в один день и час. И в литературной критике нет-нет да и проявятся рецидивы догматического мышления – то в воскрешении арифметического подхода к проблеме типического; то в стремлении установить некую раз навсегда заданную «номенклатуру» героев и штатное расписание художественных средств, пригодных для воплощения героического; то в очередной попытке реабилитировать под видом борьбы за героическое умозрительно заданную конструкцию идеального героя, а под видом борьбы за оптимизм – облегченный, приукрашенный показ жизни; то в принижении (а фактически – отрицании) роли и места сатиры в борьбе за коммунизм. Подобные воззрения редко встретишь сегодня, так сказать, в чистом виде; порой они появляются как инородное тело даже на страницах книг и статей, в целом и верных и интересных…

2

В журнале «Сибирские огни» (1960, NN 11, 12) опубликована статья В. Михайлова «В поисках закономерностей творчества».

Многое привлекает в этой статье – интересной, не побоюсь сказать – талантливой, отличающейся не только глубоким пониманием творческого процесса, но точностью и тонкостью критического разговора о нем – качеством, встречающимся не часто.

В. Михайлов прав, когда подчеркивает, что подлинное произведение искусства – не повторение общеизвестного, а открытие нового в жизни, причем не только для читателя, но и для самого художника. Писатель, утверждает В. Михайлов, «приступает к своему роману не потому, что все знает о своих героях, но по той совершенно противоположной причине, что еще не знает… что и как с ними случится. Ему не у кого спросить, как поступят в таком-то вот случае Саламбо, мадам Бовари, Татьяна, Василий Теркин. Это он сам должен открыть. В этом и заключается его главная работа» (N 11, стр. 181). Сознательная заостренность этого высказывания (конечно же, не применимого – вот так, впрямую – ни к «Петру I», ни к «Молодой гвардии») бросается в глаза. И все-таки, если отбросить полемические преувеличения, пафос этих рассуждений критика – верный пафос, ибо нацеливает писателей на «езду в незнаемое», художественное открытие жизни, а не на унылое иллюстрирование истин, ставших уже общеизвестными. Верны, на мой взгляд, и высказывания критика, направленные против ложного оригинальничанья. «Надо думать не о том, как показаться другим людям большим, значительным человеком, а о том, как стать значительным человеком, которому есть что сказать и у которого есть мужество предстать перед людьми самим собой» (N 11, стр. 185; курсив мой. – А. К.), – к этим словам можно только присоединиться.

Но когда критик переходит к разговору о типичности героя, с ним» далеко не во всем соглашаешься. По словам В. Михайлова, писатель, как и ученый, «изображает лишь такие события, которые имеют значение в ряде случаев, и лишь таких героев, в которых есть общее со многими другими людьми… Работа писателя становится важной и значительной только в том случае, когда он изображает явления повторяющиеся, имеющие широкое распространение» (N 12, стр. 169; курсив мой. – А. К).

Всегда? А как же тогда быть с романтизмом? Неужели подвиг Данко и загнивание дворянских гнезд – явления, одинаково распространенные?

Но и в пределах собственно реалистического искусства «арифметический» критерий весьма односторонен. Допустимый по отношению к явлениям, уже определившимся, «отстоявшимся», по выражению Гончарова, – он явно неприменим при типизации нарождающегося, растущего (Рахметов, Павел Власов). Да и типизируя отживающее, наблюдательный художник не будет ждать, пока процесс гниения старого станет всеобщим, – он покажет не только первых ласточек нового, но и тех, кто, чуя гибель своего класса, «выламывается» из него, хотя бы и не найдя путей к новому. Кто возьмется отрицать значение образа Фомы Гордеева на том основании, что Гордеевых в жизни было в ту пору меньше, чем Маякиных!

Об этом не раз уже говорилось. Но, очевидно, болезнь среднеарифметического подхода к типическому дает рецидивы. Это касается не только выбора героя, но и отбора ситуаций, конфликтов, сюжетных решений, Да, все мы согласны с тем, что искусство должно изображать прежде всего главное, решающее в жизни человека и общества, а не уводить на боковые дорожки мелкотемья. Но вот как понимать это «главное, решающее», в чем его видеть? Обязан ли художник в этом случае руководствоваться тем же среднеарифметическим критерием «широкого распространения» или он вправе обратиться и к ситуациям не столь распространенным, порой даже исключительным, если это помогает ему выявить главное и решающее в людях и времени?

Вопрос не праздный. В чем, например, ярче всего проявлялся характер воина? Конечно же, в бою именно бой требует наивысшего напряжения всех духовных и физических сил, именно в нем ярче всего испытывается и выявляется характер!

Но вот – «Баллада о солдате»… Авторы фильма вынесли сцену боя (главную, решающую!!) в экспозицию, а всю остальную часть фильма посвятили вещам, казалось бы, обыденным, не героическим – тому, как солдат едет в отпуск, передает мыло чужой жене, отстает от поезда… И вдруг оказалось, что именно эти сцены стали в фильме и главными и решающими, ибо раскрыли главное и решающее в характере героя – так, как он видится авторам и как он полюбился нам, читателям и зрителям. А разве так уж часта ситуация, легшая в основу кинофильма «Мир входящему»?

Или – если обратиться к произведениям на современную тему – часто ли бывает так, как В одном из первых и, по-моему, лучшем рассказе молодого «прозаика И. Забелина «Без свидетелей»? Геолог, любимая девушка которого увлечена его товарищем по экспедиции, выходит вдвоем с этим товарищем в поиск; мало этого, когда его соперник сломал себе ногу, – вынужден несколько суток тащить его на себе. Редкая ситуация? Конечно! И, однако, когда вы читаете этот рассказ, никакие «среднеарифметические» сомнения не приходят вам в голову, потому что эта ситуация помогает с большой силой проявить главное и решающее, черты времени в характере героя.

Схожая в чем-то ситуация использована’ и в новой повести С. Снегова «В поисках пути» («Знамя», 1961, N 10). Часто ли одному инженеру приходится ревизовать работу другого? Обычное дело. Ну, а если этот другой отбил у первого жену? С точки зрения, выраженной в статье В. Михайлова, пожалуй, о такой ситуации не стоило бы и писать, настолько она придает повествованию оттенок исключительности. Однако стоит вглядеться повнимательнее в образную ткань повести – и окажется, что исключительность ситуации лишь обостряет значимость изображенных в ней явлений. История о том, как работник заводской лаборатории пришел в цех, которым руководит его счастливый соперник в любви, – пришел помочь работникам цеха расширить «узкие места», найти дополнительные резервы повышения производительности старой доменной печи, – могла бы стать еще одним типично «производственным» романом, который не спасла бы в этом случае и пикантная история, об адюльтере. А стала произведением о глубинных процессах времени! Вот Прохоров сидит в своем кабинете перед кривыми работы печи, вычерченными Красильниковым на основе анализов работы печи за много лет, и мучительно размышляет: почему к этим выводам пришел Красильников, этот вечно неорганизованный, суматошный, горячий, «не от мира сего» человек, который и быт свой наладить толком не может, а не он, Прохоров, сильный, волевой организатор, «хозяин цеха», когда-то лучший ученик известного профессора-металлурга? Не зависть движет Прохоровым в этой сцене – решение, найденное Красильниковым, сегодня практически уже бесполезно, печь уже отслужила свой срок, через месяц-два ее все равно будут ломать (в этом еще одно из «исключительных» заострений сюжета), для дела это уже как будто почти безразлично. Но не безразлично для самого Прохорова: ведь именно при нем, активном, деятельном, волевом начальнике, по его, быть может, не формальной, но фактической вине печь много лет не выдавала и половины того, что могла бы дать, если бы он не ограничивался выполнением текущего плана, оставляя анализ теоретикам, не считал, что это «не нашего ума дело», не опирался слепо на чужие, заученные формулы, а размышлял, анализировал, искал сам!

В этой сцене – суд героя над самим собой. Но одновременно и его пробуждение – то, что Г. Бровман удачно назвал «вторым рождением» героя. Не об одной печи идет речь в романе, и смысл этой сцены – в переоценке формул не только учебников по металлургии! Большой и типичный идейно-психологический сдвиг, движение времени, «большого мира», раскрывается через изменения в «малом мире» героя этой остросовременной повести! 1

Повесть интересна и с той точки зрения, что в ней, на мой взгляд, удачно решается вопрос, усердно дебатирующийся в последнее время нашей критикой, – вопрос о соотношении мысли и действия в характере нашего современника. Да, конечно, В. Панков прав, когда в своей статье «Активный человек» («Знамя», 1961, N 6) ссылается на слова Киры из «Проводов белых ночей» В. Пановой: «Деятельных людей люблю. Которые знают, чего хотят. И добиваются своего. А не плывут по течению, как щепки». Да, мы тоже, конечно, за такого активного героя. Но – с одним дополнением! Активны ведь и Мансуров и Нина, Глазычева у В. Тендрякова, и Ксения Яранцева у Е. Мальцева, и Виктория Перелыгина у В. Липатова, и тот же Прохоров у С. Снегова, но куда направлена эта активность – вот что стало для нас особенно небезразлично сегодня, когда, пользуясь словами А. Твардовского, мы и на самом деле

…стали полностью в ответе

За все на свете –

До конца.

Пробуждение мысли героя обусловлено пробуждением мысли читателя, – вот откуда такая острая потребность в герое осмысленного действия и действенной мысли!

И вот откуда наше несогласие с тем героем, для которого правильное убеждение: «Наше время – время поступков» – становится основанием для неправильного вывода: «а не философии» (как заявляет герой «Завтрашних забот» В. Конецкого). Мое дело работать, а что делать – пусть «там, наверху» решают, – это как раз та «философия»свободы от мысли, которая получила известное распространение в условиях культа личности. Именно избавление героя от этой психологии и привлекает в небольшой повести С. Снегова – повести, которая едва ли появилась бы в журнале, если бы его редакция руководствовалась критерием «широкой распространенности» ситуации. И хорошо, что не руководствовалась? Жаль только, что этим критерием все еще руководствуются иные критики. Вот, к примеру, в газете «Литература и жизнь» от 15 ноября 1961 года появилась рецензия В. Бушина «Старое и новое», (о повести Г. Бакланова «Мертвые сраму не имут»).

«В повести «Мертвые сраму не имут», – пишет В. Бушин, – действие… происходит в 1944 году. И рассказывается о том, как прорвавшаяся к нам в тыл немецкая танковая колонна громит, уничтожает наш артдивизион. Разумеется, через такое событие автору… к сожалению, не удается передать облик победоносного времени», ибо если отдельные наши успехи в начале войны выражали тенденцию времени, то «случаи… наших отдельных неуспехов в заключительный период войны оставались случаями – и только» (курсив мой – А. К.). Интересно, как в таком случае В. Бушин оценивает сюжетную ситуацию «Разгрома»? Как нетипичную? Тоже ведь эпизод, «случай» поражения в тот период гражданской войны, когда чаша весов «в целом» явно уже клонилась на нашу сторону. Или гибель так полюбившихся нам героев в «Златой Праге» Гончара, «Последних залпах» Бондарева? «Случай – и только»? Занявшись арифметикой, пытаясь априорно, безотносительно к замыслу установить, какие ситуации типичны, а какие нет, В. Бушин не понял подлинного замысла новой повести Бакланова. Повесть Бакланова – вовсе не «о том, как… немецкая танковая колонна… уничтожает наш артдивизион», а о том, как этот дивизион героически прорывается сквозь вражеское окружение, с боями выходит к своим, о том суровом испытании кровью, в, котором человек проверяется на стойкость в конце войны не меньше, – может быть, даже больше, – чем в начале (погибать у самого края победы всего обиднее!), и в котором так ярко проявляется сила духа и мужество советского человека и «отшелушивается», не выдерживая этой проверки делом, все наносное, чуждое, «прикинувшееся» нашим.

Арифметический критерий – помеха при художественном воплощении не только исключительных случаев героизма. Указать на опасность подобных рецидивов среднеарифметического подхода к проблеме типического, к изображению главного и решающего в жизни и в искусстве важно еще и потому, что подчас сталкиваешься и с противоположной (не менее опасной!) крайностью – с мнением, будто бы распространенность, обычность облика героя как бы снижают, компрометируют его, будто бы героическое обязательно должно быть исключительным, герой обязательно должен возвышаться над прочими смертными, выделяться среди них даже самым своим внешним видом.

3

Книга И. Мотяшова «Жизненная правда и художественный вымысел» («Искусство», М. 1960) – работа, безусловно, полезная; рассчитанная на массового читателя, она одновременно интересна и специалисту: лишний раз убеждаешься, что популярность изложения вовсе не противопоказана теоретической глубине, если теория изложена ярко и читатель приобщен не только к конечным результатам, но и к самому процессу исследования. В работе хорошо показаны соотношение факта и вымысла, роль отбора, обобщения (в этом отношении она во многом перекликается с известной книгой Е. Добина на сходную тему). Однако увлечение справедливой полемикой против фактографичности привело автора к утверждению, на мой взгляд, неверному и тем более досадному, что оно противоречит всему духу его работы.

Что художник должен не рабски копировать прототип, а выделять, подчеркивать главное в нем, – бесспорно. Ню вот как, на каких путях это достигается?

«Поэт-гусар Денис Васильевич Давыдов, – пишет И. Мотяшов, – по свидетельству современников, «голос… имел пискливый; нос необыкновенно мал». Он сам признавался, что «малый рост препятствовал ему вступить в кавалергардский полк без затруднения». Между тем на портрете О. А. Кипренского мы видим бравого красавца огромного роста с вполне нормальными чертами лица.

  1. Этого странным и огорчительным образом не заметил такой тонкий и умный писатель, как Ю. Герман, увидевший в ней «повесть о жизни печи», и только. Откровенно издевательски пересказав содержание повести, Ю. Герман задает вопрос: «…зачем вся эта мучительная канитель, кому от этого польза?» И делает вывод: «Мы не имеем права так писать о труде. Это кощунственно!» («Литература и жизнь», 29 ноября 1961 года). Столь серьезные обвинения следовало бы, вероятно, и серьезно обосновать. Но никакими аргументами автор статьи себя не утруждает.[]

Цитировать

Коган, А.Г. Освобождаться от схем! / А.Г. Коган // Вопросы литературы. - 1962 - №4. - C. 24-43
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке