№4, 1999/В творческой мастерской

О. Седакова: «Там тебе разрешается просто быть…». Беседу вела И. Кузнецова

– Ольга Александровна, мне кажется знаменательным, что ваш наиболее полный сборник стихотворений называется просто – «Стихи». Такое название выражает высокую степень серьезности по отношению к поэтическому призванию и продиктованный этим отказ от внешней оригинальности. В нем есть прямота поступка, и это заставляет меня в свою очередь прямо спрашивать о том, о чем уже столько раз говорили, недоговаривая, и просить Вас ответить снова, так, как будто на этот вопрос не отвечали никогда: в чем поступок стихотворения, творчества – поступок автора по отношению к самому себе (и другим)? Произведение живет по своим законам, как все живое, но имеет ли оно высший смысл в мире и можно ли об этом говорить?

– Между прочим, том, над которым я сейчас работаю, будет называться «Проза». В самом деле, поиски «оригинальности» представляются мне самым бесплодным, самым некрасивым – и самым далеким от своеобразия занятием. В современной цивилизации, где все стремится стать броским, бить в глаза, привлекать внимание, если что тривиально, то как раз желание «выделиться». Все самое своеобразное, что мне приходилось видеть, никогда в себе «оригинальности» не находило и, уж конечно, не искало. Необычность, «лица необщее выражение» – несомненно из тех вещей, которые сами собой прилагаются к чему-то более важному, более интимному. Если же такого важного, более важного для него, чем он сам, у человека нет, тогда и получается заурядность.

На ваш вопрос о творчестве как поступке ответить одной фразой вряд ли получится. Само творчество, сами сочинения и есть ответ на такой вопрос.

– В вашем эссе «Похвала поэзии» вы говорите о том, что стихотворение – это не самовыражение или главным образом не самовыражение (ведь последнее в конечном счете – возвращение к себе, в нем всегда присутствует бессознательное кокетство застывшего «я»; творчество же ищет иного и нового). Но все же от того, какова индивидуальность пишущего, его история, от того, что именно он смог или попытался увидеть и услышать, зависит многое в его произведении. Я хочу спросить вас о детстве. Судя по стихотворениям, оно было счастливым. Или детство всегда счастливо? Что ваше детство позволило вам увидеть?

– Мне много приходилось писать о детстве и поэзии и не хочется повторяться. Вы знаете, Инга, в общем-то, того, что я написала, здесь так и не прочли. Так уж все сложилось: рассыпанные публикации, и часто в переводе прежде, чем по-русски… Может быть, «Проза» поправит дело.

– Пожалуйста, расскажите о ваших учителях.

– Первым взрослым человеком, в котором я, вначале не веря себе, нашла и понимание, и увлеченность тем самым, что меня больше всего занимало с первых лет и что окружающие никак не могли со мной разделить, был учитель фортепьяно Михаил Григорьевич Ерохин, К моменту встречи с М. Г. (мне было, вероятно, десять лет) я уже решила, что мое внутреннее одиночество фатально. «Молчи, скрывайся и таи». Взрослым всегда некогда. Нет, мне никто не препятствовал и даже старались помочь, как могли, учили музыке, водили в литературную студию…

– Встреча с Сергеем Аверинцевым произошла в то время, когда вы учились на филологическом факультете университета?

– Я слушала лекции Сергея Сергеевича в университете: курс «Византийской эстетики», на который сходилась тогда «вся Москва», и «секретный» курс по книгам Ветхого Завета, который проходил в кабинете директора Горьковской библиотеки и на котором присутствовали несколько человек, древнеруссников. Формально я не была ученицей С. С, экзаменов ему не сдавала, но самыми важными представлениями о словесности, об истории, о человеческом мире в конце концов я обязана ему. Я пыталась подробно изложить то, что С. С. принес нам («НЛО», N 27), и не буду повторяться. Если говорить вкратце, он вывел нас из плена культурной советской изоляции, из ее узости, убожества и умственного рабства – и не в пустыню, а в широчайший великолепный мир ума и чувства, выстроенный человечеством, который должен был быть нашим наследством. Вы помните, Бродский назвал людей, целиком, с головой вовлеченных в тоталитарный мир и не сознающих этого, «жертвами истории». Аверинцев дал мне и близким мне людям возможность не быть такими жертвами. В его смысле я понимаю и филологию – как любовь к слову прежде всего, как «службу понимания». В его – и в мандельштамовском, близком к нему. Профессиональный филолог, «специалист» вовсе не обязательно понимает дело так. Ведь многие филологи в реальности – «мизологи». Они заняты отнюдь не «службой понимания», а деструкцией произведений, отчуждением их от практического чтения.

Вообще учителя – какой-то особый дар моей судьбы. О некоторых из них я писала в беседе с Валентиной Полухиной («НЛО», N 17).

– Не хочу заставлять вас повторять то, что вы уже говорили и что уже напечатано. Если вы не возражаете, просто, приведу цитату:

«Теперь, ужели издали (смерть Ю. М. Лотмана как бы завершила эпоху) я могу, кажется, назвать, что это было (речь идет о деятельности Ю. М. Лотмана, С. С. Аверинцева, М. Л. Гаспарова, Вяч. Вс. Иванова и других. – И. К.)… Это была попытка российского гуманизма, renovatio studiorum; нечто похожее на флорентийский Ренессанс… Это был род жизнестроительства, воссоздание образа Homo sapiens sapiens, человека мыслящего и творческого, подтверждение его достоинства… Место чистой латыни у нас занимал метаязык структуралистского описания, своего рода новый lingua docta. «Своих» отличали сразу – по одному тому, могут ли они изъясняться на этом сциентистском языке (конечно, снобизм, но тем не менее)… Как и латинское Возрождение, наше в своих достижениях оказалось не реставраторским, а новаторским и даже авангардным… Как и оригинальный гуманизм, наш составляли не только сами ученые, но и круг, довольно широкий, их читателей и слушателей в разных городах страны… Здесь-то и пролегла граница «темных веков» советской культуры: по ту сторону ее для меня остаются и шестидесятники, поколение Папы Хэма (Хемингуэя), суперменства и подросткового индивидуализма.

Две эти культуры – «довозрожденческая» и «после-» почти не встречались. Этот круг (Е. Мелетинский назвал его культурным гетто) отличался не только образованностью и интеллектуальной независимостью; он требовал и другого поведения. Это была альтернатива человеку богемы (а богемой была, в сущности, и официальная и неофициальная художественные среды). Ответственность, труд, способность к дискуссиям, социальная порядочность и вежливость… были нормами. Я имею в виду старшее поколение; следующие за ними становились просто специалистами.

Этот круг, как я уже говорила, был замкнут и чужероден в советском обществе (гетто). Но его существование было допущено! – а этого не могло случиться в предыдущие эпохи. Мы встречались на домашних семинарах, на конференциях в Тарту и Москве, на выставках и концертах… И я, конечно, во многом изделие этого круга, этой среды» 1.

Меня поразила тема одной из ваших исследовательских книг – «Метафорическая лексика погребального обряда». Поэт бывает на грани жизни, там, где все здешнее еще есть и любимо, но видится в другом свете (у вас: «так говорят напоследок»), и самое точное определение его состояния – это болезнь:

Я думаю, учит болезнь, как никто,

ложиться на санки, летящие мимо,

в железную волю, в ее решето,

и дважды и трижды исчезнуть за то,

что сердце, как золото, неисчислимо.

 

Опасна ли эта сосредоточенность на пограничных состояниях для «человеческой, слишком человеческой» жизни поэта-человека? Поэзия многое дает. Что она отнимает?

– Не знаю, как у других, у меня она отнимает мои собственные сочинения. Мое общение с собственными стихами кончается вместе с концом работы над ними. Между такими работами

я стою, как поденщик ненужный,

Плату приявший свою, чуждый работе другой. Мне совершенно отказано в том, чтобы возвращаться к сделанному по-читательски. То, что поэзия может давать, я знаю только по любимым стихам других авторов.

– На конференции, посвященной пятилетию со дня смерти Мераба Мамардашвили, вы читали доклад о его замечательной книге «Лекции о Прусте». Вы были знакомы лично? Что значит для вас это имя?

– Мне выпало счастье слушать лекции Мераба Константиновича по европейской философии XX века в университетские годы. Его лекции были событиями. Он не писал их заранее, и вы чувствовали, что вовлечены в напряженный умственный труд, что нечто совершается при вас, здесь. Это чувство причастности к умственному труду и умственному вдохновению ни с чем не сравнимо! Сами темы его были совершенной новостью для нас.

  1. О. Седакова – В. Полухина,»Чтобы речь стала твоей речью». – «НЛО», N 17 (1996), с. 345 – 346[]

Цитировать

Седакова, О. О. Седакова: «Там тебе разрешается просто быть…». Беседу вела И. Кузнецова / О. Седакова, И. Кузнецова // Вопросы литературы. - 1999 - №4. - C. 151-163
Копировать