Нью-Йоркский сборник материалов по истории русской литературы
Русский литературный архив. Под редакцией М. Карповича и Дм. Чижевского, Нью-Йорк, 1956, 239 стр.
Перед нами сборник документов, многие из которых имеют большую историко-литературную значимость. Здесь недавно обнаруженный автограф послания Пушкина «К морю», черновая редакция второй главы «Записок из мертвого дома» Достоевского, тридцать семь писем Тургенева к М. А. и Н. А. Милютиным, неизвестные стихи, письма и материалы записных книжек Маяковского, автографы Гоголя Вяземского, Лескова, А. Блока, М. Цветаевой.
Сборник подготовлен к печати профессорами и преподавателями отдела славянских языков и литератур Гарвардского университета, в библиотеке которого и хранится большая часть публикуемых документов.
Советский читатель понимает, какие трудности стоят перед славистами США, далеких от русских архивохранилищ и библиотек, от последних критических изданий классиков и монографий о них. Все без исключения публикации нью-йоркского сборника свидетельствуют о том, что даже при интересе и внимании к тому, что печатается у нас о Пушкине и Гоголе, Тургеневе и Достоевском, Блоке и Маяковском, заокеанские специалисты по русской литературе часто не учитывают советских изданий, знакомство с которыми избавило бы их работы от многих ошибок, неточностей и пробелов.
Сборник открывается публикацией неизвестного автографа послания Пушкина «К морю». В этом автографе особенно ценны строки, самим Пушкиным не печатавшиеся (в силу цензурно-полицейских опасений), а в позднейших изданиях его сочинений, вплоть до последнего академического, реконструированные на основании начальной редакции послания или его случайных копий. Вот эти строки в окончательной редакции нового автографа:
Мир опустел… Теперь куда же
Меня б ты вынес, океан?
Судьба земли повсюду та же:
Где капля блага, там на страже
Уж Просвещенье иль Тиран1.
Публикация нового автографа сопровождается его детальным текстологическим анализом и обширными историко-литературными комментариями (стр. 5 – 39). В самой технике передачи всех сменяющихся вариантов чернового текста проф. Д. Чижевский успешно пользуется новейшими методами советской текстологии (работы С. Бонди и его школы). Однако эффективность их применения была бы гораздо значительнее, если бы Д. Чижевский обладал большим опытом в работе над рукописями Пушкина, если бы он усвоил не только новую технику публикации вариантов в советских изданиях классиков, но и самую логику чтения и расшифровки черновых текстов. Без понимания этой внутренней логики работы наших текстологов над автографами Пушкина, без учета всех особенностей начертания великим поэтом тех или иных слов и строк, техники их вставок, замен и переносов, никакие набеги на пушкинские автографы не могут оградить публикаторов от досаднейших недочетов и провалов. Так, например, не сумев прочитать строку, заменившую стих «Взволнуйся ж море непогодой», Д. Чижевский пишет: «В строке зачеркнуто «уйс»… и «море». Над строкой над зачеркнутым «уйс» 1 нрзб слово, как кажется, из 6 букв, по всей видимомости «м…ь» и зачеркнутое «м». Еще выше … зачеркнутое «ты». Строка не получила окончательной формулировки» (стр. 7).
В этом невразумительном пассаже ни одно наблюдение и утверждение не соответствует истине. Как свидетельствует фотографическое воспроизведение автографа, приложенное к публикации Д. Чижевского, неразобранная им строка получила в рукописи Пушкина совершенно точную формулировку: «Ты взволновалось непогодой». Если верить Д. Чижевскому, то и следующий стих послания «К морю» не получил «окончательной формулировки». Как он указывает, в этой строке надписано и зачеркнуто слово, в котором можно прочесть только три буквы – начальную, среднюю и конечную: «б…ы…л» (стр. 7). Однако, и это предположение не выдерживает критики. Зачеркнутое слово читается «Байрон», причем вариант «Твой верный Байрон» заменяет первое полустишие в строке: «Твой сын любимый, твой певец».
Не зная пушкинской системы обозначения вставок и переносов, Д. Чижевский толкует крестики в конце стиха «Кумиром изобранных сердец» и в начале стиха «Твой образ был на нем означен» не как указание о месте, отведенном в основном тексте для дополнительно написанной строфы, а как якобы «ту часть текста, которая еще должна была быть переписана или подвергнуться дальнейшей отделке» (стр. 8).
Мы могли бы привести еще немало других грубых текстологических ошибок, Д. Чижевского, если бы советский читатель уже не располагал тщательнейшим научным описанием того самого автографа Пушкина, который опубликован недавно в Нью-Йорке. Мы имеем в виду работу Т. Цявловской «Автограф стихотворения «К морю», напечатанную в сборнике Пушкинского Дома «Пушкин. Исследования и материалы», т. 1, 1956, стр. 187 – 207. В этой работе (она сделана по фотографиям, присланным в 1953 г. из Парижа в Москву еще до покупки автографа американцами) с исчерпывающей полнотою раскрыта и история создания послания и дальнейшая судьба его рукописи, происхождение которой осталось невыясненным в работе Д. Чижевского. Как установлено Т. Цявловской, автограф послания «К морю» передан был Пушкиным еще в 1829 году М. В. Юзефовичу, адъютанту ген. Н. Н. Раевского, в пору «путешествия в Арзрум». Юзефовичу принадлежат и цифровые отметки в верхней части рукописи Пушкина, которые Д. Чижевский склонен (правда, предположительно) приписать самому поэту. Как мы полагаем, эти отметки обозначали номера общей описи той коллекции автографов, в которую входил и листок с посланием «К морю».
Американская публикация автографа «К морю» снабжена обширными историко-литературными примечаниями. Негодуя по поводу того, что «в настоящее время в интерпретации послания «К морю» преобладает оценка политических мотивов, как будто все стихотворение состоит из одной строки «Иль просвещенье иль тиран» (стр. 18), гарвардский профессор противопоставляет всем старым и новым комментаторам стихотворения «К морю» результаты своих наблюдений. Мы не собираемся входить в объяснение причин, по которым у Д. Чижевского обострились счеты с «настоящим временем». Однако у нас нет никаких оснований полагать, что даже полвека назад пушкиноведение существенно обогатилось бы в результате соображений Д. Чижевского о том, что «первые три строфы и заключение (послания «К морю». – Ю. О.) построены на явно-выраженной смене «р» и «л»; в других местах частое повторение отдельных звуков, в частности глухо-звучащих «у» и «ы» … Есть отдельные места с накоплением сходно-звучащих слов («з» в строках 13 – 14 и 46 – 47″) (стр. 16 – 17).
От этой примитивной популяризации некоторых стародавних наблюдений эпигонов Вячеслава Иванова в области эвфонии пушкинского стиха Д. Чижевский переходит к собственным соображениям о романтической поэтике вообще и поэтике Пушкина в частности. Так, ученый глубокомысленно устанавливает, во-первых, что «один из основных образов бытия в поэзии русской романтики – образ стихии, в частности водной стихии»; во-вторых, что «водная стихия «сродни» душе человека, в особенности душе поэта»; и, наконец, в-третьих: несмотря на то, что «Россия менее всего страна мореплавателей, которых в ней очень мало… «морские» стихотворения пишут и поэты, никакого отношения к морю не имевшие» (стр. 18 – 19). Таким образом, и Пушкин, не имея прямого отношения к морю (его высылка в 1824 году из Одессы в Михайловское, как повод прощания с морем, видимо, не заслуживает серьезного внимания), реализует в своем послании, по мнению Д. Чижевского, общеизвестные романтические традиции лишь для того, чтобы «поэтически ответить самому, себе» на те же вопросы, которые волновали его в стихотворении «Земля и море» еще в 1821 году: «Те же антитезы – море и «берег», штиль и буря… Это один из примеров той романтической «амбивалентности» высказываний в поэзии, с которой у Пушкина встречаемся не раз» (стр. 17).
Как разъясняет далее в специальном примечании Д. Чижевский, «примеры амбивалентных высказываний Пушкина можно найти на протяжении всей его жизни: «свободолюбивым» стихотворениям раннего периода противостоит «Свободы сеятель пустынный» (стр. 18). Разумеется, эта наивная аппеляция к «амбивалентности» идеологических высказываний поэта, вне учета места, времени и условий их создания, свидетельствует только о том, что конкретный историзм остается за пределами представлений Д. Чижевского о литературе даже тогда, когда речь идет о политической лирике и сатире, о злободневных стихотворных прокламациях, непосредственно входящих в круг агитационно-пропагандистских произведений того или иного периода революционной борьбы.
С тех же антиисторических позиций, которые определили подход Д. Чижевского к лирике Пушкина, он характеризует и творчество Достоевского. Поводом для высказываний о последнем является публикация в нью-йоркском сборнике двух листов второй главы второй части черновой редакции «Записок из мертвого дома» (стр. 59- 81). Сохранилось в этом автографе несколько строк, не попавших в журнальную редакцию «Записок», возможно, по цензурным соображениям. Строки эти посвящены врачам, обслуживавшим лазарет «мертвого дома»: «Большая часть их, – писал Достоевский, – умеет заслужить уважение и даже любовь простонародья. Они ласковы с больными, умеют их ободрить, почти совершенно не смотря на лица, т. е. совсем одинаковы в своем обращении, не делают выгодных исключений кому-нибудь одному перед прочими, человеколюбивы». Свои пояснения к фрагментам «Записок из мертвого дома» Д. Чижевский несколько неожиданно использует для популяризации совершенно не идущих к делу парадоксов о том, что романы «Преступление и наказание», «Идиот», «Братья Карамазовы» и даже «Подросток» надлежит рассматривать как произведения «дидактические», продолжающие традиции древнерусских переводных повестей о «Варлааме и Иоасафе», «Акире Премудром» и Сказания о семи мудрецах», поскольку в средневековых перехожих повестях, как и в романах Достоевского, якобы наличествует «общность жанра, в частности – характерное для него соединение интересного, авантюрного или криминального сюжета с «поучениями» и наставлениями…» (стр. 66). Выразив далее сожаление, что «Записки из мертвого дома» не столь последовательно примыкают к этой традиции, Д. Чижевский предостерегает читателей: «Не следует преуменьшать знакомство Достоевского с произведениями древнерусской литературы» (стр. 70) и с «важностью забавной» отсылает за подробностями к своим трудам по истории литературы XI-XIII веков на немецком, английском и словацком языках (некоторые из них, впрочем, еще только «печатаются»).
Третьей публикацией Д. Чижевского в «Русском литературном архиве» являются «Записки и письма И. С. Тургенева к М. А. и Н. А. Милютиным» (стр. 82 – 132). Большая часть этих писем (всего их 37, с 1867 по 1877 годы) была опубликована с значительными сокращениями в «Русской старине» за 1884 год, но теперь они напечатаны по автографам и полностью восстанавливают историю взаимоотношений Тургенева с одними из виднейших русских государственных деятелей эпохи «реформ». Правда, сближение Тургенева с Милютиным произошло уже после отставки последнего, но переписка их сохранила немало ценных свидетельств об общественно-политической жизни конца 60-х и начала 70-х годов. Вводная статья и комментарий к этим документам крайне элементарны – и не только потому, что Д. Чижевский очень уж далек по своим научным интересам от круга проблем, затрагиваемых перепиской Тургенева с Милютиным, но и оттого, что в его распоряжении явно не было даже таких материалов, как статьи и речи Тургенева, объединенные в последнем критическом издании его «Сочинений» (т. XII, М. -Л. 1933. О Н. А. Милютине см. стр. 214 – 217 и 536 – 539).
Неудивительно поэтому, что даже самая ответственная публикация Д. Чижевского – речь Тургенева на банкете в честь Н. А. Милютина 19 февраля 1868 года (это была седьмая годовщина крестьянской реформы) – не учитывает существования специальной сводки материалов об этом эпизоде и интереснейшего автокомментария Тургенева к его выступлению в письме к П. В. Анненкову от 21 февраля 1868 года («Русское обозрение» 1894, кн. 2 стр. 491).
Более отвечают современным научным требованиям методы публикации и комментирования других документов по истории литературы XIX и XX веков, помещенных на страницах «Русского литературного архива». На высоком уровне стоят в этом отношении публикации таких материалов, как два письма П. А. Вяземского (1823 – 1824 годы) к М. А. Жюльену, редактору парижского «Revue Encyclopedique», два автографа Гоголя (записка к М. П. Балабиной 1844 года и заключительные строки письма к Н. Я. Прокоповичу в 1847 году), письма Н. С. Лескова к Э. М. Диллону, известному английскому журналисту, многолетнему петербургскому корреспонденту «Daily Telegraph» (десять писем за время с 10 февраля 1892 по 10 февраля 1893 года), и к О. И. Лаунерт, будущей невестке писателя (четыре письма, датируемые 1890 – 1891 годами). Комментированы эти автографы Ю. Иваском, Д. Чижевским, Ю. Маклейном.
Реальный комментарий в «Русском литературном архиве» очень неровен. Одни примечания точны и тщательны, другие составлены небрежно. Так, В. П. Боткин невразумительно характеризуется как «писатель на художественные и общие темы» (стр. 91); Ю. Милютин, сын Н. А. Милютина, назван Юрием Алексеевичем (стр. 115); биографические сведения о П. А. Габбе, литераторе, близком лагерю декабристов, обрываются в одном месте на том, что он «выслан был в 1833 году за границу» (стр. 33), а в другом, что он «заболел душевной болезнию» в 1833 году (стр. 53); о Клодине Виардо сперва сказано, что она родилась в 1856 году (стр. 102), а затем, что в 1852 году (стр. 131). Впервые публикуя записку Блока от 20 сентября 1913 года к некоему Михаилу Михайловичу (отказ на предложение написать рассказ для «Нового слова»), комментатор не определяет фамилию адресата и недоумевает по поводу того, что на обороте автографа есть отметка: «К Какнебуту»; тут же высказывается предположение, что это «не фамилия, а чье-то шуточное прозвище» (стр. 171 – 172). Фамилии «Какнебут» и в самом деле не существует, но редакция сборника без особых усилий могла бы установить, что журнал «Новое слово» являлся приложением к газете «Биржевые ведомости», руководителем которой был в 1913 году М. М. Гаккебуш, один из известных деятелей петербургской желтой прессы.
Как видим, недочетов в рецензируемом сборнике довольно много. Одни из них объясняются архаическими представлениями об историческом процессе и литературно-политической борьбе XIX-XX веков, другие – недостаточным текстологическим и археографическим опытом участников издания, третьи – их незнанием русских архивов и библиотек. И тем не менее многие публикации сборника являются бесспорным вкладом в литературное источниковедение. Этот вклад оказался бы еще значительнее, если бы материалы объединялись в сборнике не по случайному признаку (место хранения!), а в результате систематических разысканий документов по истории русской литературы, оказавшихся по тем или иным причинам за пределами нашей родины, на территории США. Будем надеяться, что американские слависты поставят со временем перед собою и эти задачи.
* * *
В сборнике «Русский литературный архив» литература XX века представлена, «роме письма А. Блока, материалами о Маяковском и М. Цветаевой.
Скромному месту, которое занимают произведения М. Цветаевой в истории поэзии, соответствует и значение автокомментария к ним в опубликованных здесь (с купюрами) письмах 1933 – 1937 годов находившейся в эмиграции поэтессы к Ю. Иваску. Эти письма, написанные вдали от Родины, характеризуются внутренней опустошенностью и эгоцентризмом. Показательно сделанное в одном из них признание Цветаевой о ее взаимоотношении с современной эпохой: «Я ее ненавижу. Она меня – не видит» (стр. 216).
Заслуживают внимания постоянные жалобы поэтессы на тяжелые условия ее жизни в эмиграции. «Нищеты, в которой я живу, Вы себе представить не можете, – признается она своему корреспонденту, – …просто медленно подыхаем с голоду» (стр. 212). Бедственное положение Цветаевой за границей усугублялось тем, что она, по ее свидетельству, была лишена возможности публиковать многие свои произведения. «В эмиграции, – пишет поэтесса, – меня сначала (сгоряча!) печатают, потом, «помнившись, изымают из обращения, почуяв не свое: тамошнее!» (там же).
В разделе о Маяковском (подготовленном Р. Якобсоном) помещено стихотворение «Письмо Татьяне – ой» 2 (ранее опубликованное Р. Якобсоном в Harvard Library Bu lletin, vol. 9, 1955, 2). Оно, как здесь указано, воспроизводится по записной книжке Маяковского, подаренной им Т. Яковлевой в конце ноября 1928 года и содержащей также черновой автограф стихотворения «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви» (под заглавием «Тов. Кострову/, письмо /о/ любви»). В примечаниях приведены (на стр. 176) некоторые разночтения указанного автографа с печатным текстом стихотворения. Кроме того, в этом разделе опубликованы «Сопроводительные стихи при посылке цветов» и надписи на книгах Маяковского, подаренных поэтом Т. Яковлевой, а также Р. Якобсону. В помещенной далее статье Р. Якобсона «Комментарий к поздней лирике Маяковского» приводятся выдержки из писем и телеграмм поэта Т. Яковлевой, относящихся к 1928 – 1929 годам. Все эти материалы представляют несомненный интерес.
На статье Р. Якобсона следует остановиться подробнее, поскольку в ней – вопреки заглавию – по существу дается определенная концепция творчества Маяковского в целом. В чем же заключается эта концепция и как она аргументируется?
«В творчестве Маяковского, – пишет Р. Якобсон, – любовные поэмы и лирические циклы правильно чередуются с лиро-эпическими поэмами о мировых событиях» (стр. 180 – 181). В «деятельности Маяковского» автор статьи насчитывает четыре таких «цикла», связанных между собой, как он утверждает, «преемственностью символики». Деление произведений Маяковского на две категории Р. Якобсон стремится обосновать заявлением поэта (в «Я сам»), что «Война и мир» и «150 000 000» создавались «в голове», а «Человек» – «в сердце», произвольно придавая этому заявлению обобщающий характер и распространяя его на все творчество Маяковского.
В творчестве поэта, по утверждению автора статьи, происходит постоянная борьба «лирики сердца», «любовной», «личной», «настоящей» (как ее именует Р. Якобсон) лирики против будто бы подавляющего ее общественного, гражданского начала. «Две противоположных силы – подавление и воскрешение лиризма постоянно соучаствуют в творчестве Маяковского» (стр. 195). Своей аргументацией (как мы увидим ниже) Р. Якобсон стремится подвести читателя к выводу о том, что истинным поэтом Маяковский становился только тогда, когда в нем побеждала «стихия лиризма»; все остальное время он якобы таковым не являлся, а был занят выполнением «социального заказа», – не в том высоком гражданском смысле, который придавал этому термину сам поэт, а так, как вообще принято понимать «заказ» в буржуазном мире.
Намерение представить поэта каким-то двуликим Янусом, оборачивающимся то отрешенным от идейной борьбы «лириком», то «общественником» (по терминологии Р. Якобсона), – отнюдь не ново, но до чего же парадоксально оно по отношению к Маяковскому, в творчестве которого каждая, казалось бы, глубоко личная тема пронизана большим общественным содержанием! Неразрывная, органическая связь личного и общественного у Маяковского с наибольшей силой выявилась как раз в его поздней лирике, в том числе – в произведениях на любовную тему, которые автор статьи неправомерно противопоставляет его политической поэзии. Эта связь явственно выступает и в стихотворении «Письмо Татьяне Яковлевой», где любовное чувство поэта озарено «красным цветом» его республик, где он, ревнуя «за Советскую Россию», хочет занести оскорбление3 Родине и себе – «на общий счет».
Р. Якобсон как бы не замечает постоянные проявления этого характернейшего свойства поэзии Маяковского, объединяющей в высоком лирическом чувстве любовь и революцию, Родину и любимую (см. «Не юбилейте!», 1926, «Наше новогодие», 1927 и многие другие), проникнутой мироощущением, которое поэт выразил в своих пламенных строках:
…я ж
с небес поэзии
бросаюсь в коммунизм,
потому что
нет мне
без него любви.
(«Домой!» 1925)
Более того, в своей статье Р. Якобсон пытается поставить под сомнение патриотизм Маяковского: ссылаясь на Т. Яковлеву, он утверждает, что в разговорах с ней поэт «несловоохотливо поддерживал официальную линию (так Р. Якобсон именует советскую идеологию. – Г.Ч.), но соприкосновение с парижской жизнью и французским культурным миром на него, по отзыву Т. – ой, невольно начинало действовать, и уклад московской жизни, уверяет она, временами терял свою первоначальную привлекательность» (стр. 188).
О том, какое впечатление производило на поэта его «соприкосновение с парижской жизнью» и как воспринимал он ее буржуазный «уклад», лучше всего свидетельствуют стихотворения, написанные Маяковским в результате поездки в Париж в 1928 году: «Стихи о красотах архитектуры», «Парижанка», «Заграничная штучка», «Красавицы», – которые в «Комментарии…» почему-то не упоминаются. Не говорит исследователь и о таком замечательном образце поздней лирики Маяковского, как «Стихи о советском паспорте».
Свою концепцию творчества Маяковского автор статьи пытается обосновать, главным образом, на материале последнего, четвертого «цикла». По схеме Р. Якобсона, этому «циклу» предшествует якобы начавшийся у Маяковского после поэмы «Про это»»период лирического безмолвия», когда лирика у него «на годы упраздняется» (стр. 200). В этот период, утверждает исследователь, «стихия лиризма», торжествовавшая ранее – в поэмах «Люблю» и «Про это», – развенчивается Маяковским в его стихотворной рекламе госторговли и в пьесе «Клоп», любовная лирика бичуется в стихотворениях «Письмо к любимой Молчанова, брошенной им…» и «Размышления о Молчанове Иване и о поэзии», – чтобы потом воскреснуть в «Письме товарищу Кострову из Парижа о сущности любви» и в «Письме Татьяне Яковлевой».
Исходным пунктом всего этого построения является трактовка Р. Якобсоном «Про это», а также «Люблю», как произведений «чистой» лирики, лишенных общественного содержания. Но ведь достаточно вспомнить знаменитый финал «Про это» (который исследователь совершенно игнорирует в своих рассуждениях), чтобы особенно отчетливо выступил ее идейный пафос: страстное утверждение подлинной любви в борьбе против чуждых советскому «краснофлагому строю» мещанских пережитков в быту, против всего того, что «в нас ушедшим рабьим вбито». Общественную устремленность «Про это» лучше всего охарактеризовал сам Маяковский: «По личным мотивам об общем быте» («Я сам»).
В поэме «Люблю», которую Р. Якобсон называет «идиллической» (стр. 181), чувства поэта как раз далеки от идилличности: «громаде любви» сопутствует «громада ненависти», адресат которой там прямо указывается: «Я /жирных/ с детства привык ненавидеть…» Поэт, чувство которого закалилось в революционной борьбе (его «любить /учили/ в Бутырках…») с презрением говорит о проповедниках идиллической любви – «кучерявых», «болоночьих» лириках, которые растут «для спален». Эта позиция Маяковского, выраженная в поэме, которую Р. Якобсон относит к «чистой лирике», соответствует высказыванию Маяковского на вечере в Доме комсомола Красной Пресни 25 марта 1930 года, приведенному автором статьи (на стр. 195), в качестве примера «подавления» такой лирики: «…поэт не тот, кто ходит кучерявым барашком и блеет на лирические любовные темы…» Здесь исследователь обрывает цитату из Маяковского, который далее говорил: «…но поэт тот, кто в нашей обостренной классовой борьбе отдает свое перо в арсенал вооружения пролетариата, который не гнушается никакой черной работой, никакой темой о революции, о строительстве народного хозяйства и пишет агитки по любому хозяйственному вопросу» (т. 10, стр. 373). В то время, как Маяковский считает политическую, агитационную поэзию своим кровным делом, Р. Якобсон рассматривает ее как нечто чуждое подлинному творчеству и стремится противопоставить ей любовную лирику поэта: «Эти плакаты и рекламные тексты в творчестве Маяковского, – пишет он, – нарочитейший антитезис его лирики» (стр. 198).
Как же аргументируется это положение? Из того, что в «Про это» при помощи «чаепития» поэт обрисовывает застойный, обывательский быт, а в стихах, написанных в следующем году для Чаеуправления, рекламирует чаи, Р. Якобсон делает вывод, что рекламные стихи Маяковского являются «злой пародией» на «воинствующую символику» поэмы и принадлежат «бытовому двойнику» поэта (стр. 199). Произвольность такой аргументации очевидна: «чаепитие» у Маяковского совсем не всегда является, говоря словами автора статьи, «эмблемой ритуализованной обыденщины» (стр. 198). Взять, хотя бы, «Необычайное приключение…» (которое в чтении Маяковского иногда произносилось как «Необычайное приключение…»4) или «Сказку о Пете, толстом ребенке, и о Симе, который тонкий», где рабочие «пьют чаи цветастой кружкой». Рабочим и крестьянам, а не нэпманам-обывателям адресованы рекламные стихи Маяковского; на одном из его плакатов этой серии изображены «царь и буржуй», грустно взирающие с того света, как «рабочие /лучшие/ пьют чаи» (см. т. 5, стр. 331). Со своей трактовкой рекламных стихов Маяковского о чае Р. Якобсон связывает утверждение, что «краткий путь в это самое Чаеуправление (для погашения аванса) был тем «резким и нужным контрастом», который подсказал Маяковскому его стих на смерть Есенина…» (стр. 199). В действительности дело тут совсем не в «Чаеуправлении» и не в «авансе», а в том, что поэт для написания этого стихотворения просто нуждался в перемене обстановки: «…стих об Есенине я двинул больше на маленьком перегоне от Лубянского проезда до Чаеуправления на Мясницкой (шел погашать аванс), чем за всю мою поездку. Мясницкая была резким и нужным контрастом: после одиночества номеров – мясницкое многолюдие, после провинциальной тишины – возбуждение и бодрость автобусов, авто и трамваев, а кругом, как вызов старым лучинным деревьям – электротехнические конторы» (т. 10, стр. 230). Из приведенного высказывания Маяковского совершенно ясно, что контраст, который ощущал поэт, идя по многолюдной московской улице, не имел никакого отношения ни к Чаеуправлению, ни к авансу.
Рекламные стихи Маяковского о какао, казалось бы, не с чем сопоставлять: «какао» в «Про это» не упоминается. Но автор статьи нашел способ преодолеть это затруднение. В «Облаке» есть строка: «Пейте какао Ван-Гутена!» Значит и тут и в рекламных стихах поэт агитирует за какао! Правда, то и другое написано в разное время и с разными целями, но для исследователя это безразлично. Для него важно, что в «Облаке» рекламирование какао связано с «эшафотом», а «эшафот», в свою очередь, упоминается в «Про это». Следовательно, по логике Р. Якобсона, рекламные стихи 1924 года о какао противостоят поэме «Про это». Из рекламных стихов Маяковского о чае и какао, а также из шуточных строк о рекламе в стихотворении «Юбилейное», с полной серьезностью делается вывод: «Как эти стихи, так и плакаты для Чаеуправления ставят крест над прошлогодней лирикой «Про это» (стр. 198). Такова аргументация! Чтобы быть последовательным, Р. Якобсону следовало бы в своей статье указать, что впоследствии Маяковский вновь упомянул «какао» – в поэме «Хорошо!»:
..За тучей
берегом
лежит
Америка.
Лежала,
лакала
кофе,
какао.
«Подавление»»лирической стихии» в творчестве Маяковского Р. Якобсон стремится доказать и на примере пьесы «Клоп». Он утверждает, что эта пьеса – «самая антилиричная из всех вещей Маяковского» (стр. 186 – 187) и «жесточайшая сатира на лирическую стихию вообще и на лирику Маяковского в частности» (стр. 195). Приведя слова самого поэта о пьесе: «это театральная вариация основной темы, на которую я писал стихи и поэмы…», автор статьи хочет уверить читателя, что эта «основная тема» – тема любви. Подлинный смысл этих слов становится совершенно очевидным, если высказывание Маяковского, неполностью процитированное Р. Якобсоном, дочитать до конца: «…рисовал плакаты и агитки. Это тема борьбы с мещанином» (т. II, стр. 423). Совершенно очевидно, что в «Клопе» Маяковский развенчивает не лирику, как таковую, а мещанскую «лирику», обобщая, по его выражению, «громаду обывательских фактов», стекавшихся к нему во время «газетной и публицистической работы, особенно по «Комсомольской правде» (т. II, стр. 417). В частности, в реплике Присыпкина пародируются строки из опубликованного в газете стихотворения И. Молчанова: «Я, милая, люблю другую…» и т. д. Говоря о том, что «Клоп» завершает «полемику» Маяковского с «любовной лирикой» Молчанова (стр. 196), Р. Якобсон обходит вопрос о характере этой лирики, хотя общеизвестно, что Маяковский приводил упомянутые молчановские стихотворения как «образец мещанства» (т. 10, стр. 351). Более того, автор статьи усматривает сходство между молчановской строкой, вложенной Маяковским в уста Присыпкина, и строкой… самого Маяковского в «Письме товарищу Кострову…» (стр. 196). Казалось бы, каждому ясно, что герой «Про это» испытывает отвращение от соприкосновения с мещанской средой, в то время как главный персонаж «Клопа», наоборот, упивается ею. Тем не менее, Р. Якобсон проводит параллель между бегством Присыпкина из «окопов трудового быта» и исполненными трагизма раздумьями героя «Про это» (стр. 195). Как видно, автор статьи не останавливается перед сближением лирического героя Маяковского (а, следовательно, в какой-то мере и самого поэта) с «обывателиусом вульгарисом»…
Стремясь «доказать», что в «Клопе» поэт пародирует ту самую любовь, которую он прославлял во время прилива «лирической стихии», исследователь одновременно приписывает Маяковскому высмеивание будущего коммунистического общества. Так, Р. Якобсон сопоставляет строки из «150 000000»: «В новом свете раскроются /поэтом опоганенные розы и грезы…» с ответом Зои Березкиной Присыпкину, попавшему в будущее общество: «Есть про розы только в учебниках садоводства…» и из этого сопоставления делает вывод, что в «Клопе» – «высмеяна постоянная мечта молодого Маяковского о будущем» (стр. 196). Таким образом, критерием оценки будущего общества становятся, в статье, запросы и вкусы… Присыпкина, выступающего здесь как бы душеприказчиком Маяковского «лирического» периода. Р. Якобсон так прямо и пишет: «На лозунг «Человека» – «Я для сердца», подхваченный размороженным Присыпкиным, последний получит от гражданки будущего неумолимый ответ: «не знаю, что это такое» (стр. 196). На самом же деле аналогии с поэмой «Человек», которую усматривает исследователь, здесь, конечно, нет и не может быть. В главе «Маяковский в небе» поэт, противопоставляя себя обитателям рая, говорит: «Я для сердца, /а где у бестелых сердца?!» Смысл высказывания Присыпкина совершенно иной – он отказывается от предложенной ему книги, так как жаждет «душещипательного» чтива: «Нет, это не для сердца, надо такую, чтоб замирало… Надо, чтоб щипало». Общим в обоих случаях является только слово «сердце» (как и выше – слово «розы»).
Таким образом, дело здесь вовсе не в «рациональном быте нового мира», над которым тщится иронизировать Р. Якобсон. «Гражданке будущего» чуждо не любовное переживание вообще, а именно пошлое «присыпкинское» представление о нем – «романсовая влюбленность»: «Не знаю, что это такое? – недоумевает Березкина, – Замирало, щипало… щипало, замирало…»
И эту-то влюбленность во вкусе Присыпкина, «древнюю болезнь» и «воспалительный процесс», которые изображены в «Клопе», Р. Якобсон приравнивает к высокому, окрыляющему чувству поэта, выраженному в «Письме товарищу Кострову…» (стр. 196), где слово о любви взвивается «золоторожденной кометой»,
Чтоб подымать
и вести
и влечь,
которые глазом ослабли.
Чтоб вражьи
головы
спиливать с плеч
хвостатой
сияющей саблей.
Вопреки Маяковскому, считавшему, что любовь – «не в том,/ чтоб кипеть крутей…», исследователь изображает (при помощи субъективных ассоциаций и произвольных сопоставлений) любовное чувство поэта, как некую роковую стихию: «Тема вздымающейся, ширящейся влаги, водной массы и мощи, тесно сплетаясь с эротическими мотивами, проходит сквозь поэзию Маяковского» (стр. 197). Для подкрепления этого тезиса Р. Якобсон выискивает различную «влагу» – от «слез» до «океана» – причем не только в произведениях Маяковского, но даже и в мемуарах о нем (стр. 197 – 198). При этом он проявляет непоследовательность. Так, цитируются воспоминания В. Шкловского о том, как поэт «играл» с морем в Нордернее; казалось бы, куда естественнее привести «водные образы» самого Маяковского из стихотворения «Нордерней» (1923), где поэт предпочитает «морям» – революцию. Или взять, например, стихотворение «Атлантический океан» (1925); тут «водная масса» – налицо, а «эротических мотивов» – что-то не видно. Волны «детство выплеснут; /другому – / голос милой». «Ну, а мне б, – признается поэт, – опять /знамена простирать»; и перед ним возникают образы: «воднячий Ревком», «Советов капель бескрайняя власть», которой предшествует революционная борьба: «…гвардия капель – /воды партизаны -/ взбираются /ввысь/ с океанского рва,/до неба метнутся…» Это ли не «вздымающаяся влага», «водная масса и мощь»? Как видно, она у Маяковского совсем необязательно «сплетается» с любовными мотивами, да и вся эта «вереница нарастающих водных образов» Р. Якобсона выглядит искусственным построением…
При помощи подобных же построений5, сводящихся, в конечном счете, к комбинированию не связанных между собою цитат, Р. Якобсон пытается представить закономерным трагический конец Маяковского. Из «Про это» цитируется главка, где применен метафорический образ игры в карты, носящая название «Деваться некуда»; отсюда перебрасывается мостик к строке из «Облака» – «ему уже некуда деться» и к словам предсмертного письма – «выходов нет». Получается, будто Маяковскому всегда было свойственно «неустанное сознание конечной безысходности» (стр. 192). Приведя затем, явно не к месту, строчку из «150 000 000»: «Или – или,/пропал или пан!», автор статьи заключает: «в этом подноготная суть гипнотически непреодолимой, сокрушительной воли Маяковского выиграть…» (стр. 192), причем как стремление к «выигрышу» истолковывается и вдохновенный призыв поэта к социалистическому преобразованию действительности: «Надо/ вырвать/ радость/ у грядущих дней!» (из стихотворения «Сергею Есенину»). Великому поэту революции в статье приписывается философия картежника с навязчивой идеей роковой «любви», воспринимавшего мир «сквозь метафорику игры», который «жил и погиб игроком» стр. 192).
Следует отметить своеобразный колорит статьи: в ней нарочито подбираются и смакуются «слова лирического отчаяния», «тема самоубийства», «тема спада», «термины удушения», «эшафот», «смерть», «казнь» и т. п. Все это увязывается с концепцией непрестанной борьбы «лиризма» против «антилиризма» по существу теми же приемами, которые были разобраны выше.
Подводя итоги сказанному, следует отметить, что «Комментарий…» Р. Якобсона имеет совершенно явную тенденцию: отвлечься от идейного содержания творчества Маяковского, реально существующей системы образов и эмоционального строя его произведений. Из этого, по сути дела, исходит автор статьи в своих построениях, призванных обосновать «концепцию» чередования циклов. Но такое парадоксальное намерение неизбежно привело к тому, что ему пришлось фактически зачеркнуть большую часть творческого наследия Маяковского, а другую часть изобразить так, что она стала неузнаваемой.
Конечно, имеются и пессимистические и трагические образы и мотивы в многогранном творчестве поэта. Вряд ли кто-нибудь станет отрицать значение личных, любовных мотивов в творчестве Маяковского, как и ту роль, которую играла любовь в жизни поэта, наличие у него противоречий, порою драматических коллизий и сложных переживаний. «Было всякое…» – говорит поэт. Но все это может быть правильно понято только при исследовании творчества Маяковского в целом, в исторической перспективе идейно-художественного развития поэта. И тогда с полной очевидностью выступает в нем основное, ведущее, главное, которое лучше всего охарактеризовал он сам:
…главное в нас, –
и это
ничем не заслонится, –
главное в нас,
это – наша
Страна советов,
советская стройка,
советское знамя,
советское солнце
- Три последних стиха этой строфы печатались до сих пор в следующей редакции: вместо «Судьба земли» – «Судьба людей»; вместо «Где капля блага» – «Где благо, там уже»; вместо «Уж» в последней строке «Иль».[↩]
- Это стихотворение – «Письмо Татьяне Яковлевой» – напечатано в журнале «Новый мир», 1956, N 4, – по беловому тексту записной книжки поэта, хранящейся в Библиотеке-музее В. В. Маяковского и содержащей, кроме того, беловые тексты «Стихотворения о проданной телятине» и «Ответа на будущие сплетни»; текст обеих публикаций почти идентичен.[↩]
- Р. Якобсон, ссылаясь на Яковлеву, утверждает, что словам «и это оскорбление» Маяковский якобы предпочел предложенный ею вариант: «мы эту боль» (стр. 176). В обоих имеющихся автографах стихотворения указанный вариант отсутствует. Но и при такой редакции общая идейная направленность стихотворения осталась бы неизменной.[↩]
- Сб. «Маяковскому», Л. 1940, стр. 163.[↩]
- За вычетом приведенной в статье парижской сплетни (стр. 190), не имеющей отношения к литературе.[↩]
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №8, 1957