№5, 1982/Обзоры и рецензии

«Ничто, кроме правды…»

Гурам Асатиани, Крылья и корни. Статьи, М., «Советский писатель», 1981, 328 с.

Казалось бы, самое понятие «социального заказа» не очень применимо к творчеству Анны Каландадзе, а суровый, четко очерченный смысл этого понятия трудно совместим с «тихим» словом поэтессы, которую автор рецензируемой книги считает «самой «чистой» из грузинских лириков нашего столетия». И нет ли преувеличения в том, что ее стихи «о траве, о звездах, о свирели» возродили в послевоенной грузинской поэзии «чувство историзма» и по-своему развили его? Не слишком ли велика нагрузка на трепетную строку?

Не слишком. Более того, в книге Гурама Асатиани «Крылья и корни» всякое произвольное «слишком» вообще отсутствует. И то, что его суждения очень часто кажутся неожиданными, подчас – почти парадоксальными, объясняется не какими-либо «переборами» в оценках, а объемностью критического мышления, той естественной раскованностью, за которой всегда чувствуется глубокая профессиональная культура. Г. Асатиани не стремится удивить, поразить читателя нарочитой непривычностью точки зрения, он вообще не заботится ни о чем эффектно-броском: своеобычность его концепций – это всегда неожиданность открытия, результат нелегко обретенного глубинного знания о жизни, о литературе. И следуя за авторской, порой как будто причудливой и все-таки очень трезвой логикой (недаром Г. Асатиани так любит это «организующее» понятие – «трезвость»), читатель тоже делает открытия, когда убеждается, к примеру, что «социальный заказ» правомерно понимать как назревшее в народе ожидание, – и если поэт сумеет вовремя почувствовать и осознать эту потребность в самом нужном сегодня слове, можно говорить о даре гражданственности. А потому, отрешившись от всяких прямолинейных представлений, услышать в «таинственной музыке» стихов А. Каландадзе высокую простоту и непринужденность, с какими поэтесса умеет «раскрыть в явлениях повседневности заложенный в них на тысячелетия заряд» – нерасторжимую связь времен.

Мышлению Г. Асатиани свойственна диалектичность; даже если речь идет об общепризнанной аксиоме, критик всегда находит возможности ее смыслового «дооткрытия». Так, соглашаясь с коллегой-оппонентом, что сердце истинного поэта должно вмещать чувства, одновременно волнующие многих, он вдруг поверяет бесспорное сомнением: «Счастлив поэт, сумевший вобрать в свое сердце любовь «сорока тысяч братьев»! Но разве нам не более дорого то движение души, которое не уместилось в этих сорока тысячах сердец и свой единственный приют нашло лишь в груди поэта.,. Конечно же для того, чтобы, терзая и обжигая ее, именно оттуда сиять его собратьям» (стр. 114 – 115). Г. Асатиани не затушевывает противоречивости тех или иных явлений, не упрощает и не выпрямляет пути исследования, в самом сложном переплетении «pro» и «contra» не теряя связующие их логические нити.

Интересен проделанный им сравнительный анализ грузинской прозы двух последних десятилетий. Исходя из общего положения, что есть ценности «на все времена», что никогда не утратят значения такие основополагающие понятия, как реализм, гуманность, народность, напоминая, что грузинской литературе традиционно, исторически присущ дух правдоискательства, любви и терпимости, Г. Асатиани убедительно показывает качественные изменения, которые привносит в природу «вечных ценностей» движение времени. Так, «гуманистическое мягкосердечие» грузинской прозы 60-х годов, возникшее как реакция на ложную патетику, на общеизвестные антигуманистические «перегибы», тяготело «к ласке». Это был гуманизм сострадательный, «согревающий», ему не хватало гнева. Соответственно дух этот воплотился, по выражению критика, в формах «умеренного» реализма, в пределах малых жанров лирической прозы, авторы которой из страха перед фальшивым пафосом часто впадали в другую крайность – «искусственную естественность». Главная энергия, метко замечает автор, тратилась не на то, чтобы сказать правду, но чтобы не просочилась ложь.

В 70-е годы окрепло общественное понимание, что зло – реально существующая сила, которую не остановить пассивным добросердечием. Непротивление ей – деяние антигуманное, не что иное, как измена добру. Да и само добро без борьбы и конфликта, без строгого учета действительных закономерностей жизни остается не более чем общим местом. Гуманизм минувшего десятилетия, по утверждению Г. Асатиани, взывает к трезвости в понимании жизни (трезвость отнюдь не исключает страстности), к определенности социально-нравственной позиции, к эпической фундаментальности выражения. Культ «литературной умеренности» заметно обветшал, не случайна и переориентация в выборе героя: обычный «человек из рода человеческого» на поверку оказался слишком элементарной фигурой, чтобы претендовать на роль подлинного героя своего времени; в 70-е годы стала ощутимой потребность в герое личностно-ярком, сильном и страстном по характеру. Надо сказать, что Г. Асатиани не только своевременно подметил и верно объяснил возникновение этой тенденции, но и совершенно точно предугадал направление ее развития: на переходе к 80-м годам жажда значительности героя еще более обострилась, родилась тоска по человеческому совершенству, тяга к личностной безупречности. Очень гражданственная по своему содержанию тенденция!

Но главное не в констатациях и выводах, пусть и глубоко обоснованных. Г. Асатиани не менее важно показать, что одно направление не просто сменяет другое, а вырастает, проистекает из предшествующего. Ведь существенно не только то, что 60-е годы «сделали свое», а и то, как они продолжаются и живут в сегодняшнем дне: новое отнюдь не отменяет иновременное, тем паче, что и новое литературное качество может обнаружить в конце концов какую-либо односторонность, ограниченность. Только то по-настоящему ново, что вечно, – с этим утверждением автора невозможно не согласиться. Работы Г. Асатиани вообще отличает страстность и сила убеждения, основанная на надежности критериев и стройности аргументации, на непременном присутствии в разговоре идейно-концептуального и нравственного «во имя». В этих работах нет и тени ловкой умозрительности, самоцельной игры ума, только – истинная глубокая озабоченность, порой – боль, очень гражданственная в своей несуетности. Стремление к точности и глубине естественно предопределяет четкость, блеск и артистизм выражения.

Отсюда же – и объективность. Все работы Г. Асатиани предельно личностны, пишет он не просто взволнованно, а страстно, но при этом свободен от предвзятости. Пристрастия существуют, и критик их не скрывает, – но пристрастие никогда не переходит в пристрастность и не мешает автору, например, признать, что не отвечающая его личным вкусам тенденция все-таки представляется ему более перспективной, чем та, к которой он тяготеет в силу собственного внутреннего устройства. Не каждый литературовед способен к подобному «самообуздыванию». Не боится Г. Асатиани и прямо сказать, что чего-то он до конца не понимает, а в чем-то не полностью осведомлен; такое творческое, конструктивное «незнание» увеличивает читательское доверие к автору.

В манере Г. Асатиани есть особенность, которую я назвала бы эффектом «последнего среза» (понимаю всю самодеятельность подобного определения, но в книге «Крылья и корни» при всей ее научной основательности многое не укладывается в рамки привычной терминологии). В чем суть этого эффекта?

Критик отгранивает свою мысль до такой степени выразительности, что сложность ее оборачивается в конце концов видимой простотой. Всегда, когда происходит подобное – очень трудное – превращение, у читателя возникает невольная уверенность, что он и сам так думал или по крайней мере мог додуматься до тех же выводов. Такая уверенность – вернейшее свидетельство истинности достигнутого знания; ведь истинность – это всеобщность. Однако знание, добытое Г. Асатиани, ничуть не теряя всеобщности, сохраняет печать личностной принадлежности: сознательно или по наитию, но, заканчивая разговор очень точным подытоживающим суждением, критик неожиданно для читателя вдруг делает последний тончайший срез проблемы, – и яркое завершающее впечатление закрепляется в сознании читающего благодарной уверенностью, что к этому, окончательному, выводу его мог подвести только автор данной статьи. Особенно впечатляюще этот эффект раскрывается в анализе романа О. Чиладзе «И всякий, кто встретится со мною…» (статья «Поэзия и проза»), в разговоре о смысле социальной активности личности («Крылья и корни»), в сравнительном исследовании прозы двух десятилетий («Вспоминая шестидесятые, вглядываясь в семидесятые»).

При всем благородстве и доброжелательности тона, Г. Асатиани не боится порой быть категоричным и даже настаивать на этой категоричности (обычно такую интонацию у нас считают предосудительной): со всей решительностью отвергается то, что оскорбляет нравственное и гражданское чувство. «Когда советский литератор видит благоденствующее зло и благодушно молчит, он не советский литератор, а самый обыкновенный обыватель» (стр. 176). А «мещанин в литературе выглядит зловеще, потому что он дискредитирует в глазах общества ту сферу духовной жизни, без уважения к которой любое общество теряет основные моральные ориентиры, теряет веру вообще во всякую духовность и начинает поддаваться убийственному для него равнодушию, нравственному релятивизму» (стр. 176).

Такую безоговорочность можно только приветствовать. В отличие от той категории ценителей, которые воспринимают жизнь преимущественно через искусство, Г. Асатиани занят не выставлением соответственных баллов за «технику» или «мастерство» литературного исполнения, а поиском достойных ответов на выдвинутые временем вопросы.

Более прочего, по-моему, противна ему в литературе «осознанная позиция пораженчества». Он твердо убежден, что духовная судьба человечества не в первую очередь зависит от головокружительного и часто зловещего роста количественных показателей «прогресса»; большее значение имеет, то, окажутся ли на уровне своих задач философия, искусство, литература. Ведь именно они содействуют формированию прочных нравственных устоев, без которых немыслимо духовное здоровье общества. Более того, «тот народ, чьи нравственные устои подорваны, находится на грани неотвратимой катастрофы независимо от внешних причин» (стр. 281), В свете этой непреложной зависимости по-особому осознается та высокая ответственность, которой проникнуты страницы книги.

Крылья и корни – суть этого символического двуединства раскрывается критиком в разных смысловых преломлениях: в плане соотнесенности в творчестве национального и общечеловеческого начал и с точки зрения взаимоотношений литературы с жизнью. Без сознания собственной почвы, без ощущения себя сыном своей земли, потомком своих предков и предтечей внуков человек теряет себя как суверенная личность и как художник. Но и гипертрофированное расширение национальных истоков за счет сужения в собственном восприятии русла общемировой культуры чревато неминуемым творческим оскудением. Диалектика этих связей сложна и многообразна, тем весомее вывод критика о том, что без усвоения всечеловеческого духовного опыта «любая национальная литература неизбежно окажется в тупике отсталости и провинциализма». Убеждение это тем более значительно, что литература всегда осознавалась грузинским народом как арена непрестанной борьбы за самосохранение, за сбережение самых высоких идеалов национального существования. Но сохраниться никогда не означало отгородиться. Наоборот! – свободно впитывать, чтоб воздавать. Именно на основе органического синтеза всех достижений культуры Востока и Запада того времени, синтеза, осуществленного абсолютно самобытным гением, возникла бессмертная поэма Руставели. Именно потому так высоко поднялся и Важа Пшавела, что, не забыв о «корнях», смог «с высоты своих «гор» окинуть взглядом весь мир и слить свою мысль с «царством» самых высоких мыслей эпохи» (стр. 109). Односторонне понятая самобытность так же чревата косностью, как и забвение той истины, что следование традициям, пусть и прекрасным, должно быть исходной, а не конечной точкой творческих исканий. Настаивая на этих положениях, Г. Асатиани собственным творчеством подтверждает плодотворность одновременной «укорененности» и «разомкнутости» внутреннего мира художника. Большая часть его статей посвящена, естественно, грузинской литературе, причем читатель получает яркое и целостное представление не только о поэзии и прозе последних десятилетий, а и о путях и этапах их исторического становления. Но ведь не менее убедительны и «параллельные» исследования, скажем, литовской и эстонской молодой прозы, отличающиеся тонкостью авторского проникновения в инонациональную психологию, способностью улавливать и точно формулировать общие литературные закономерности (именно закономерности, а не внешнее сходство, побуждающее подчас к искусственным сопряжениям внутренне разнородных фактов, явлений).

Думается, что в образной неразрывности «крыльев» и «корней» отражен и общий мировоззренческий принцип автора книги. «Крылья» – это символ развития, полета; «корни» – это стартовая площадка, гарантия того, что полет не совершится налегке, не станет бесплодным, быстро гаснущим порывом. Не будь «крыльев» (в применении к творчеству – это мечты, принципы, идеалы творца), «корни» не смогут выявить себя, останутся так и не открытым кладом. Но ведь и «крылья», если им нечего поднять, становятся ненужной бутафорией. Мудрый призыв к гармонической уравновешенности слышится мне в неоднократно повторяемом предостережении против разрыва этого диалектического двуединства. Именно – к уравновешенности (пусть никого не смущает это слово, многими понимаемое как антипод всему «вдохновенному»). Ведь гармония – наивысшее достижение самой природы, кардинальный принцип всего мироздания, и разрушение ее в литературе, как в любой иной сфере человеческого и вселенского бытия, грозит тяжелыми катастрофами.

«Крылья и корни» – очень гармоничная книга. На первый взгляд, это даже несколько странно. Ведь ее составляют, наряду с фундаментальными исследованиями, краткие эссе, даже эскизы, как бы предваряющие более основательный разговор. Но вот ощущения разнородности материалы сборника не оставляют: сильное главное течение сообщает энергию движения всем сообщающимся с ним потокам. Энергия творческой мысли, постоянство ее напряжения поддерживают в книге и единый, свободный от перепадов художественный уровень.

Дух правдоискательства, правдолюбия, который Г. Асатиани так высоко ценит в грузинской поэзии и прозе, да и вообще в литературе, предполагает немалое душевное мужество – правда всегда не пуглива, такова ее природа. Дело не в смелости конкретных оценок и умозаключений, а в общем бесстрашии перед жизнью. Дело в том состоянии души и духа, когда, говоря словами Григола Абашидзе, между человеком и миром не стоит «ничто, кроме правды». Наверное, это очень нелегкое состояние, но только оно дает незамутненность видения.

г. Херсон

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №5, 1982

Цитировать

Федоровская, Л. «Ничто, кроме правды…» / Л. Федоровская // Вопросы литературы. - 1982 - №5. - C. 232-237
Копировать