№7, 1960/На темы современности

«Необычайное стало законом»

«Вопросы литературы», 1960, N 6, статья под этим названием.

Выражение «простой советский человек» так широко и прочно вошло в наш обиход, что слово «простой» стало почти постоянным эпитетом, безоговорочным и непререкаемым определением советского человека. Но по какому, собственно, праву? Почему – простой? «Так ли прост «простой человек»?» – спрашивает Л. Скорино и не только горячо восстает против этого несправедливого упростительства рядового советского человека в некоторых наших книгах, но и предлагает свое средство борьбы с ним.

Простоватость, примитивность, душевная бедность литературного героя возникает, по мнению Л. Скорино, как результат резкого деления героев нашей литературы на два типа: людей подвига и людей рядовых, будничных. «Но правомерно ли подобное деление?» – возражает Л. Скорино. «Где же кончалось героическое и начиналось будничное? Где пролег тот водораздел, который, как говорят, отделяет героев от рядовых людей? Да и существует ли он?» Не существует, – говорит Л. Скорино и доказательству этого и посвящает свою статью.

К сожалению, между главной мыслью критика и доказательствами ее по ходу статьи образовался разрыв. Нельзя не согласиться с положительной оценкой рассказов Веры Пановой «Валя» и «Володя», повестей Ольги Берггольц «Поход за Невскую заставу» и Владимира Солоухина «Капля росы». Но ведь сам же критик считает, что персонажи этих произведений (это не относится к Ольге Берггольц, что чуть позднее признает и Л. Скорино) и не были задуманы их авторами, и фактически не получились героическими образами. «Все трое обращаются не к историческим подвигам советского народа, а к быту, к обыкновенным делам обыкновенных людей», – утверждает Л. Скорино и обосновывает это своим анализом. Это так: обыкновенная жизнь этих обыкновенных людей осмыслена и содержательна. В ней, несомненно, есть «поэзия наших будней». Есть ли в ней героизм? Из статьи этого не видно. Вряд ли Л. Скорино и сама решится оценить работу телефонистки Мехрибан (героини повести Гасана Сеидбейли) на заводском коммутаторе как подвиг. Но Л. Скорино в сущности подвиги и не нужны. Героическое она уже в первой части статьи заменила историческим – требованием показывать нашего современника в его «реальных взаимосвязях с историческим процессом», не отрывать его «от большой жизни народа», от «больших дел времени». Впрочем, подмена эта ни автору статьи, ни ее читателю не принесла больших неудобств, так как будничное в свою очередь оказалось подмененным бытовым, а бытовое отождествлено с властью «обывательского прозябания».

«Хотел того автор или нет, в рассказе оказались не только разорваны, но и противопоставлены друг другу обыденное и героическое, история и частный быт нашего современника», – осудительно пишет Л. Скорино об одном из критикуемых ею рассказов. Хотел того критик или нет, но сопоставление обыденного и героического обернулось в статье совсем иным, ничуть не совпадающим с ним (как будто в частном быту невозможен героизм и как будто любая историческая деятельность обязательно героична) сопоставлением истории и частного быта.

Вот эту-то антиномию между замкнутым, ограниченным частным бытом и социально-историческим бытием фактически и исследует Л. Скорино в своей статье. И здесь надо отдать должное критику. Превосходство людей, живущих деятельно, содержательно, осмысленно, над людьми «малых, а подчас и просто Ничтожных чувств и желаний», преимущество «мира многообразных, глубоких и добрых связей, соединяющих простых людей», перед миром «…разорванным, разъединенным на частные существованьица», она доказала весьма убедительно. И хотя мне неизвестны советские писатели и критики, которые в отличие от Л. Скорино считают всю нашу повседневную жизнь пустой, пошлой и обывательской (в названных ею произведениях я не уловила ничего подобного), – я все равно с удовлетворением прочитала ясные рассуждения автора статьи о поэтичности и правде, о благородстве и красоте наших советских будней. И лишь одно осталось неясным, Почему к их поэтичности и благородству нельзя присоединить еще и героизм? Это правда, что наше обыкновенное стало иным. Значит ли это, что оно стало необыкновенным, или, быть может, оно так и осталось обыкновенным, а необыкновенное существует само собой?

Да, героизм стал у нас повседневным. Следует ли из этого, что все повседневное стало героическим? Героическое существует в обыденном – это аксиома. Но отличается ли чем-нибудь героическое в обыденном от обыденного в обыденном? Словом, так ли уж необходимо столь сурово и непреклонно уничтожать различие между героическим и негероическим?

«Героическое начало пронизывает повседневность», – из этого бесспорного факта автор только что процитированных слов и – независимо от него – многие его единомышленники уже почти двадцать лет тому назад пришли к выводу, что «…в наши дни стирается… традиционное различие исключительного и повседневного».

Различие это действительно стиралось и продолжает стираться в неудачных образах нашей литературы. В зависимости от вкуса и манеры автора образы эти тяготеют то к одному, то к другому из двух наиболее распространенных вариантов. Если писатель склонен отказаться от повседневного в пользу исключительного, то всякий, даже мелкий и случайный эпизод нашей действительности приобретает в его книге всемирно-историческое значение, каждый, даже ничтожный бытовой факт жизни его персонажа возводится в ранг события всесоюзной важности, а сам персонаж в силу этого неизбежно приобретает столь ненавистные всем нам черты ходульного «псевдогероя – этакого трескучего, всего в бицепсах», – по хорошему определению В. Розова.

Герой этот осмеян так дружно и прочно, что практической опасности, пожалуй, не представляет. И все же из соображений профилактических невредно напомнить, что в числе других причин его вызывает к жизни и эта: стремление снять различие между обыденным и героическим, наделить обыденное незаслуженной им доблестью героизма.

Значительно более живучим оказался другой литературный герой, возникший в результате отказа от необыкновенного в пользу обыкновенного. Еще бы! Ведь в отличие от первого он свою неправду искусственно маскировал правдоподобием и даже самонадеянно претендовал на демократизм. Видимо, это и сделало его притягательным для тех писателей, кто никогда не способен был бы унизиться до ходульного псевдогероя. Однако и этому принципиально и демонстративно ординарному (здесь это не бранное слово, а термин) герою, разумеется, не под силу – был героизм. И если в первом случае героического не было потому, что его искали в тех подчеркнуто обыденных фактах жизни, где его заведомо не могло быть, то во втором случае его не было потому, что реальные факты, покрытые густым слоем обыденщины, утрачивали свой истинно героический смысл.

Почему так произошло? Почему благородный замысел – показать поэзию обыкновенного в нашей жизни – нередко оборачивался снижающей ее прозой? Виновато в этом наше «обыкновенное»? Разумеется, нет. В этом виновата неправильная, с привкусом натурализма, трактовка его.

Вспомним, что именно натурализм начал с этого сурового приговора необыкновенному герою и вообще всему необыкновенному. «Романист… должен умертвить героя… непомерно увеличенную личность»; «экстравагантный вымысел» и «своенравность композиции» подлежат изгнанию; «необычайность происшествия», положенного в основу книги, излишня; «напротив, чем оно банальнее и обычнее, тем более будет оно типичным».

Это осуждение всего необыкновенного совершалось натуралистами во имя верности обыкновенному, «В скромной комнате городского обывателя, – говорит Золя, – заключено больше поэзии, чем во всех пустых и источенных червями дворцах истории». Казалось бы, что обыкновенная жизнь, широко хлынувшая в искусство, тщательно изученная, любовно выписанная, должна предстать в книгах натуралистов в своей не виданной никогда ранее истине и красоте. Этого, как известно, не произошло. Напротив. Человек в натурализме безжалостно унижен и притом в самом важном для него – в его силе, в его независимости, в его личном достоинстве, в его способности на самостоятельное действие.

Противопоставляя «обыкновенного человека», «этот фабричный товар природы, каких она ежедневно производит тысячами», человеку гениальному, Шопенгауэр писал: «Между тем, как у обыкновенного человека его познавательная способность служит фонарем, освещающим его путь, у гениального она солнце, озаряющее мир». В натурализме обыкновенный человек лишен даже тех прав, которые за ним – серийным фабричным товаром – признает Шопенгауэр. Ведь если «пороки и добродетели – такие же неизбежные результаты социальной жизни, как купорос и сахар – продукты химических процессов», то человеку не остается ничего иного, как быть механическим порождением среды, безвольным исполнителем неумолимых и роковых для него велений расы, наследственности, темперамента.

«Преклонение пред действительностью и фактом» (М. Горький) – вот к чему пришло обыкновенное в натурализме, вытеснив необыкновенное и узурпировав его права в искусстве. Обыкновенное уже не захотело оставаться материалом художника, оно вообразило себя нормой искусства, его целью и мерой. Оно устанавливает законы реализма, оно определяет его границы, оно судит о его успехах – словом, оно берется за то, на что решительно не способно: быть истиной в последней инстанции. Но еще в прошлом веке таким любителям посредственности, которая якобы «более истинна», пришлось услышать весьма меткое возражение: «Что она более обыденна, это так, но более ли истинна?» (Гюйо).

И в самом деле, повседневность, провозгласившая себя непогрешимой на том только основании, что она стала «обычной», то есть массовой, распространенной, укоренившейся, может показаться эталоном правды лишь тем писателям, кто, подобно натура» листам, удовлетворяется «самым поверхностным наблюдением, никогда не идущим от следствий к причинам или от действий к их конечным результатам» (Лафарг). Человек же, проникший в глубь явлений, свободен от раболепия перед фактом. Он видит подспудные силы, взрывающие господство обычного, устоявшегося, и он постигает то, что оказалось непостижимым для натурализма, – способность человека, опирающегося на эти глубинные закономерности истории, ввести в обыкновенное то передовое, то свежее, то лучшее, то не обыкновенное, которое является истиной нового, идущего на смену отживающему.

Мы часто и заслуженно сурово осуждаем натуралистические тенденции в советской литературе: самоцельность деталей, рыхлость описательной композиции, стилистический и фонетический фотографизм языка и т. д. С еще большей настороженностью надо относиться к натуралистическим влияниям в трактовке среды и человека, в принципах создания характеров.

Та бездумность, почти автоматизм, с которыми в некоторых наших книгах антигероическая личность выполняет свои будничные дела, а псевдогероическая личность совершает свои подвиги, – возможны лишь при убеждении, что героизм эпохи существует вне человека, неизвестно кем и когда добытый, а человек – только покорный исполнитель этих героических предначертаний времени. Он может осуществлять их как некую уныло будничную повинность либо как некий традиционно-праздничный ритуал. Но это лишь внешнее различие, а в основном – в своей исторической инициативе (точнее, безынициативности) – все люди здесь неверно и несправедливо уравнены.

Предлагая снять пограничный столб между «рядовыми людьми» и «людьми подвига», Л. Скорино мотивирует это тем, что исторические свершения народа являются достоянием каждого отдельного человека и определяют его повседневное существование. Это так. Но достояние бывает разным. Есть достояние создателя, и есть достояние захватчика. Паразитический класс приобретателей давно уничтожен в нашей стране, а психология приобретательства еще кое у кого осталась; остались и люди, в чьем достоянии находится то, что создано другими. Очевидно, исторические свершения народа принадлежат не каждому отдельному человеку, а лишь такому, кто обладает ими по праву авторства – неважно, индивидуального или коллективного.

Но и авторство бывает разным. «Какова бы ни была личная доля участия отдельного человека в общенародном подвиге, – пишет Л. Скорино, – он, этот подвиг, является нашим общим достоянием…» Нет. Нам совсем не безразлично, какова личная доля участия каждого в общенародном труде и подвиге. Мы презираем лодырей и трусов, мы уважаем честных и храбрых тружеников и воинов, мы прославляем героев труда и героев фронта, И мы строго дифференцируем эту оценку не из-за мелочного пристрастия к аптекарской дозировке, а в убеждении, что именно так – общественным осуждением и общественным признанием – можно уменьшить число нахлебников истории и увеличить число ее творцов.

Да, Л. Скорино права: все причастны к истории (даже и те, добавим, кто хочет спрятаться от нее в свое частное существованьице). Но причастны неодинаково. У героя свое – и очень специфическое – призвание. В историческом бытии народов, как и в частной жизни отдельной личности, закономерно возникают задачи такой поистине неимоверной сложности и трудности, что решить их кажется невозможным. Тогда-то и приходит на выручку героизм, и непреодолимое оказывается преодоленным, невыполнимое – выполненным.

Так, может, оно только казалось невозможным? Нет, оно действительно было им – для обычного представления о человеческих возможностях. У героизма более высокая норма, и если сделать нельзя, а не сделать тоже нельзя, – то он избирает единственный приемлемый для него выход: делает «через нельзя». Именно так понимают героическое советские писатели. А. Фадеев выписывает из романа А. Кожевникова «Живая вода» слова одной его героини: «Мало ли несбыточного сделали советские люди- все время шли через нельзя!» – и сопровождает их весьма выразительной оценкой: «Молодец!». Н. Погодин видит в центральной героической ситуации романа «Как закалялась сталь» – «сделать нельзя и не сделать нельзя» – типичность, выходящую далеко за пределы только этого романа. «Героизм-то и есть то, что кажется невозможным…»- пишет Ф. Гладков. С сочувствием приводит В. Вересаев слова о мужестве, которое «требованием невозможного срывает действительность с ее петель».

И именно отсюда, из особого назначения героев, – они на переднем крае истории, на самых трудных и опасных участках боя, – проистекает и их особое значение. «…Это такие же люди, как и все, во это лучшие…» – сказал А. Фадеев о тех, кто идет во главе народа, и чуть дальше показал, какое огромное содержание стоит за этим коротеньким «лучшие». «Если бы народ не нашел их в своей среде, он навсегда остался бы прозябать в нищете и бесправии».

Таким образом, героическое иное не потому, что обыкновенное плохо, а оно – героическое – хорошо. Тогда действительно достаточно было бы доказать, что обыкновенное стало хороший, и отпала бы всякая необходимость в их разграничений, Но «плохо» и «хорошо» – это совсем «из другой оперы». Более того, чем прекраснее обыкновенная жизнь, тем дерзновеннее ее задачи, тем нужнее, следовательно, герои – те, кто выйдет за пределы уже достигнутого, чтобы ценою необычных усилий (если достаточно обычных, то зачем тогда героизм?) сделать еще один шаг на пути невозможного. И как бы ни менялись колорит будней, содержание обыкновенной жизни и соответственно содержание подвига, – функция его остается неизменной. Вот почему стереть различие между героическим я обыкновенным можно лишь в литературной критике. В жизни стереть его нельзя. А главное, мы и не хотим стирать. И здесь Л. Скорино совершенно права: это не академический спор’ об одном из частных вопросов одного из разделов теории литературы. Это спор о разном понимании явлений жизни и, значит, о самом главном в искусстве – о его жизненной правде.

Мы отстаиваем необходимость подвига. Тем же, кто не видит или не хочет видеть конфликтов, противоречий, трудностей, не нужны и люди, способные их устранить. Поэтому они легко откажутся от подвигов, охотно уравняют исполнительность с самопожертвованием, запросто заменят героизм элементарной добропорядочностью.

«Знание того, какими вещи должны, быть, характеризует человека умного; знание того, каковы вещи на самом деле, характеризует человека опытного; знание же того, как их изменить к лучшему, характеризует человека гениального» (Дидро). Мы восхищаемся гениальными, по слову Дидро, писателями и героями. Мы уважаем знание людей опытных и умных. Отождествление героического и обыкновенного не сулит нам никаких знаний, ибо знание начинается с прямо противоположного: с размежевания пограничных и родственных явлений.

Вряд ли это отождествление будет полезно и литературной практике! Обыкновенного человека в литературу не пустят: ведь он не слился еще с героем. Герой сам не пойдет, раз подвиги его: не нужны. Так, может, все-таки разумнее реабилитировать необыкновенное и вместе с ним впустить в литературу многих и разных людей?

Это сделать тем проще, что подлинное искусство никогда и не нуждалось в реабилитации необыкновенного, так как никогда не знало его дискриминации.

Правду исключительного доказали не только титанические герои передового романтизма. Необыкновенное защищали Дидро и Лессинт.

Цитировать

Штут, С. «Необычайное стало законом» / С. Штут // Вопросы литературы. - 1960 - №7. - C. 29-51
Копировать