Набоков и Берберова
В. В. Набоков
Ирина ВИНОКУРОВА
НАБОКОВ и БЕРБЕРОВА
Рассказ о Набокове — писателе и человеке — один из самых важных, интересных и цельных сюжетов книги Берберовой «Курсив мой». Из этих воспоминаний читатель имел возможность впервые узнать, как выглядел Набоков в 1930-е годы («Влажное «эр» петербургского произношения, светлые волосы и загорелое, тонкое лицо, худоба ловкого, сухого тела…»[1]), как воспринимались его стихи и проза в эмигрантских литературных кругах, как проходили его публичные выступления в «старом и мрачном зале Лас-Каз» в Париже, не говоря о множестве других фактов и наблюдений. Причем абсолютное большинство этих фактов и наблюдений — в отличие от иных свидетельств Берберовой — не вызывало сомнений в их достоверности. Судя по обилию ссылок на «Курсив», даже наиболее дотошные специалисты по Набокову видели в книге Берберовой надежный источник информации. Да и сам Набоков, не только прочитавший, но и критически прокомментировавший относящийся к нему материал, указал лишь на пару «эксцентричных неточностей»[2]. Впрочем, ни одну из этих «неточностей» Берберова исправлять не стала, продолжая настаивать на собственной версии.
Однако фактическая достоверность, естественно, не исключает наличия умолчаний и недоговоренностей, без которых не обходится ни одно мемуарное повествование. Подобного рода лакуны присутствуют и в рассказе Берберовой о Набокове — об этом говорят документы из их архивов и, прежде всего, их переписка друг с другом. Эти документы, разумеется, вкупе с «Курсивом» и рядом других материалов, позволяют восстановить — если не в полном, то в значительно большем объеме — небезразличный для биографий обоих писателей сюжет.
1
Переписка Берберовой и Набокова продолжалась почти десять лет, с 1930-го по 1940-й. Первое сохранившееся в архиве письмо — это набоковский ответ на послание Берберовой, написанное, очевидно, под свежим впечатлением от «Защиты Лужина». Берберова подробно рассказывает в «Курсиве», что они с Ходасевичем услышали о Набокове еще в начале 1920-х, однако ни его тогдашние стихи, ни его первые прозаические опыты не произвели на них особого впечатления. Впечатление произвел набоковский ровесник Олеша, с которым Берберова стала мысленно сравнивать Набокова: «Нет, этот, пожалуй, не станет «нашим Олешей»…» С тем же самым чувством она принялась и за «Защиту Лужина», но быстро поняла, что ошиблась:
Номер «Современных записок» с первыми главами «Защиты Лужина» вышел в 1929 году. Я села читать эти главы, прочла их два раза. Огромный, зрелый, сложный современный писатель был передо мной, огромный русский писатель, как Феникс, родился из огня и пепла революции и изгнания. Наше существование отныне получало смысл. Все мое поколение было оправдано.
Берберова добавляет, что никогда не сказала Набокову «этих своих о нем мыслей», но не сообщает, что, дочитав столь поразивший ее роман, она написала его автору письмо. И хотя оно, видимо, не содержало этих конкретных формулировок, в нем было, безусловно, немало лестных слов, сказанных Берберовой и от собственного имени, и от имени Ходасевича. Это непосредственно следует из взволнованного ответа Набокова.
Очевидно, не зная отчества своей корреспондентки и потому прибегая к церемонному обращению «Милостивая Государыня Госпожа Берберова», Набоков торопится ее заверить, что «был очень тронут» ее письмом, что оно доставило ему «большую радость»[3]. Берберова, судя по всему, упоминает в своем письме и Олешу, ибо Набоков вынужден сказать, что Олешу не читал, хотя видел статью о нем в московском журнале и ему понравились «приведенные цитаты»[4].
В отличие от Берберовой, регулярно писавшей обзоры выходивших в России журналов и книг, Набоков не чувствовал себя на этой территории столь же уверенно: советская литература была ему не особенно интересна[5]. Но педалировать этот момент в своем письме Берберовой он совершенно не хочет и старается поддержать разговор. В частности, он скептически отзывается о Пильняке и Федине, зато восторженно — об… Осипе Колычеве: «Среди поэтов есть Колычев, написавший изумительную поэму о комбриге, о Котовском…»[6] Однако при первой возможности Набоков торопится свернуть на гораздо более близкую для себя тему — свежий номер «Современных записок», разбирая вошедшие в него материалы — уже, разумеется, с полным знанием дела[7]. Он особенно выделяет «Державина» Ходасевича («прекрасен и прозрачен «Державин»»), но весьма положительно пишет и о «Германии» Степуна, а также — несмотря на враждебные отношения — о стихах Георгия Иванова, явно стараясь подчеркнуть свою беспристрастность. А заканчивает Набоков свое послание так:
Если попаду этим летом в Париж, буду очень счастлив познакомиться с вами и с Владиславом Фелициановичем. Шлю вам и ему сердечный привет и искреннюю благодарность[8].
Письмо Берберовой было, конечно, не первым откликом на «Защиту Лужина». Рецензии появились уже на начальные главы романа, и их количество росло по мере его дальнейшей публикации. И хотя большинство рецензентов оценило «Защиту Лужина» достаточно высоко, появилось и несколько негативных отзывов, причем написанных людьми далеко не последними в литературной иерархии эмиграции. В частности, ведущим критиком Георгием Адамовичем, а также ведущим поэтом Георгием Ивановым, чья статья отличалась беспрецедентной грубостью.
Неудивительно, что Набокова взволновал и обрадовал отзыв Берберовой и, конечно, «Владислава Фелициановича», которого как поэта он ценил исключительно высоко[9]. Его поддержка в тот период была для Набокова особенно важной, а Ходасевич к тому же успел доказать ее делом. Примерно за месяц до начала переписки он печатно выступил против «анти-набоковской» статьи Г. Иванова, прямо объяснив читающей публике, что она была продиктована малопочтенным желанием свести личные счеты[10]. О самой «Защите Лужина» Ходасевич подробно в тот раз не высказывался, но письмо Берберовой позволяло Набокову надеяться, что он откликнется развернутой рецензией.
И действительно, когда «Защита Лужина» выйдет отдельной книгой, Ходасевич напишет о романе чрезвычайно доброжелательную статью, в которой поздравит Набокова с «большою удачею», а также попутно ответит его другому зоилу — Георгию Адамовичу[11].
Характерно, однако, что ни об этой первой и очень важной статье, ни о последовавших за ней других статьях Ходасевича о Набокове Берберова в «Курсиве» не пишет ни слова, оставляя эту тему за рамками повествования. «За рамками» остаются и отзывы Набокова о Ходасевиче, в том числе и более поздние, написанные уже после его кончины. В одном из этих отзывов он назовет Ходасевича «крупнейшим поэтом нашего времени», а в другом — «великим русским поэтом, никем в этом веке не превзойденным»[12]. Такая оценка могла бы сильно помочь утверждению репутации Ходасевича на Западе, где он был практически неизвестен, но Берберова этим соображением пренебрегает. Она, вероятно, боится создать у читателя впечатление, что отношение Набокова к Ходасевичу определило отношение к ней самой.
Но если даже дело обстояло именно так, этот «фактор», безусловно, не был определяющим. Берберова была интересна Набокову не только в качестве жены мэтра, но и в качестве одного из наиболее талантливых литераторов его собственного поколения. Об этом свидетельствуют письма Набокова, но прежде всего — его печатные отзывы. Самый первый из них Берберова приводит в «Курсиве»:
Набоков в «Руле» писал иногда критику о стихах. В одной рецензии он, между прочим, упомянул мою «живость» и очень сочувственно отозвался и обо мне и о Ладинском как о «надежде русского литературного Парижа».
В оригинале, правда, слова Набокова звучали несколько иначе, да и интонация была несколько иной — не столько утвердительной, сколько вопросительной[13]. И все же передать набоковское мнение так, как это сделала Берберова, не представляется серьезной натяжкой — особенно в ретроспективе. И об Антонине Ладинском Набоков впоследствии будет отзываться чрезвычайно высоко, и о Берберовой, хотя уже не о стихах, но о прозе, а именно — о романе «Последние и первые» (1928-1929). Его отдельные главы публиковались в «Современных записках», а затем роман вышел в книжном издании. Эту книгу Берберова пошлет Набокову с надписью, которая сохранится в набоковском архиве: «Владимиру Владимировичу Набокову-Сирину, автору большого «Подвига»»[14].
Берберова датировала надпись 16 июня 1931 года, когда набоковский «Подвиг» как раз начал печататься в «Современных записках», но, безусловно, имела в виду не столько этот конкретный роман, сколько подвиг самого Набокова на его собственной — литературной — ниве. Кстати, именно словом «подвиг» Ходасевич озаглавит большую статью о молодых писателях (и, прежде всего, о Набокове), продолжающих — несмотря на все тяготы эмиграции — «упорную борьбу за свое литературное существование»[15]. И хотя эта статья появится только через год, расширительный смысл сделанной Берберовой надписи был очевиден. А прилагательное «большой» делало эту надпись не просто комплиментарной, но даже патетической.
Впрочем, не менее комплиментарным и даже патетическим было ответное письмо Набокова, содержавшее отзыв о присланной книге. «Книга замечательная, редкая, и те недостатки, которые наша чуткая критика в ней отыщет, тонут в блеске ее великолепного своеобразия. Я чувствую в ней нечто эпическое»[16], — пишет Набоков, сообщая, что начал работать над рецензией на роман для берлинской газеты «Руль», где он постоянно сотрудничал.
В появившейся через три недели рецензии можно обнаружить немало из того, о чем уже говорилось в набоковском письме, причем что-то повторялось с дословной точностью. Но ряд существенных моментов остался за рамками печатного отзыва — прежде всего, сообщение о наличии любопытного «совпаденья» между «Последними и первыми» и его собственным романом «Подвиг». И если в «Последних и первых» речь шла о русской семье, «севшей на землю» в Провансе, то в одной из заключительных глав «Подвига», — как сообщает Набоков Берберовой, — его «герой батрачит в Провансе — до того как нелегально пробраться в Россию»[17]. Правда, Набоков не пишет, что эта сюжетная линия имела прямую автобиографическую основу: весной и летом 1923 года он работал на русской ферме на юге Франции, и именно в Провансе.
Заключительные главы «Подвига» Берберова тогда еще не видела: они появятся в печати примерно через полгода. Но когда она их прочитает, то обнаружит, что «совпаденье» было более глубоким, чем это можно заключить из набоковского письма. Герой Набокова не просто «батрачит в Провансе», но неожиданно для себя понимает, что тяжелый и черный крестьянский труд не только по плечу ему, но и по нраву. Примерно такие же чувства обнаружили в себе и герои Берберовой, «работавшие» те же самые работы на той же самой земле, однако этим «совпаденье» не ограничивалось. Как и герои Берберовой, набоковский Мартын всерьез думает о том, чтобы остаться в Провансе навсегда:
…однажды, в воскресный вечер, он набрел в Молиньяке на небольшой, бeлый дом, окруженный крутыми виноградниками, и увидeл покосившийся столб с надписью: «продается». В самом дeлe, — не лучше ли отбросить опасную и озорную затeю, не лучше ли отказаться от желания заглянуть в беспощадную зоорландскую ночь, и не поселиться ли с молодой женой вот здeсь, на клинe тучной земли, ждущей трудолюбивого хозяина? <...> И вот, пытая судьбу, он написал Сонe…
Правда, получив от Сони отказ, Мартын отбрасывает эти мечтания и уезжает из Молиньяка. Идея «поселиться на клинe тучной земли, ждущей трудолюбивого хозяина» не получает в «Подвиге» дальнейшей разработки, но в качестве реальной альтернативы выбору героя она достаточно существенна для замысла книги. Неудивительно, что сама тема романа Берберовой, мало интересовавшая других рецензентов, представляется Набокову особенно важной, и он подробно обсуждает ее в рецензии:
Осесть на чужой земле, казалось бы, значит отречься навсегда от своей, порвать последнюю с Россией связь, поддерживаемую беспокойством кочевий. Парадоксальным образом, однако, именно в работе на поле малом, заграничном, автор — или герой — видит спасение и укрепление русской души. Ибо в самом понятии «земля» есть нечто сугубо русское, и, живя на земле, опрощаясь, отстраняя городскую культуру, тем самым сохраняешь извечный отечественный уклад <...> Из всего эмигрантского, житейского — рыхлого, корявого, какофонического — она (Берберова. — И. В.) выкроила, возвела в эпический сан, округлила и замкнула по-своему одно лишь из явлений нашего быта: тоску по земле, тоску по оседлости[18].
Таким образом, Набоков не только воздает Берберовой должное, попутно отмечая и другие достоинства книги («Слог на редкость крепок и чист, образы великолепны своею веской и точной силой»), но отчасти комментирует и последние главы «Подвига», которые вскоре должны были выйти к читателю.
Рецензия Набокова была самой восторженной из всех рецензий на «Последних и первых», но о ней Берберова в «Курсиве» не пишет, упоминая лишь то, что на роман было много положительных отзывов. «Последних и первых» Берберова будет относить к числу своих неудач, которыми — в отличие от более поздних вещей и, прежде всего, повестей и рассказов — нечего хвастаться.
Однако это ощущение придет позднее, а тогда, надо думать, Берберова была рада поверить Набокову, уверявшему читателя, что «Последние и первые» — «литература высшего качества, произведение подлинного писателя»[19]. Эта рецензия еще больше повысила и без того высокий градус заочных отношений Берберовой, Ходасевича и Набокова (который жил в эти годы в Берлине), заставляя с нетерпением ждать личной встречи. Другое дело, что эта встреча состоится нескоро — в конце октября 1932 года, когда Набоков наконец сможет приехать в Париж.
2
За это время в жизни Берберовой и Ходасевича произошла радикальная перемена. В апреле 1932-го они расстались, и слухи об этом событии не могли не дойти до Набокова через парижских знакомых. Видимо, поэтому он не стал заранее сообщать Ходасевичу о своих планах, хотя, конечно, рассчитывал с ним в Париже увидеться. Встреча состоялась вскоре по приезде, у Ходасевича дома. Ходасевич не только был рад познакомиться с Набоковым сам, но и собрал в его честь большую компанию молодых литераторов. Среди них была и Берберова, с которой Набоков успел встретиться накануне — в редакции газеты «Последние новости», где она «тогда работала ежедневно». Начало их знакомства описано в «Курсиве»:
Перед входом в метро Арс-э-Метье, в самом здании русской газеты, мы сидели вдвоем на террасе кафе, разговаривали, смеялись. Один из последних дней «террасного сидения» — деревья темнеют, листва коричневеет, дождь, ветер, осень: вечерние огни зажигаются в ранних сумерках оживленного парижского перекрестка. Радио орет в переполненном кафе, люди спешат мимо нас по улице. Мы не столько любопытствуем друг о друге: «кто вы такой? кто вы такая?» Мы больше заняты вопросами: «что вы любите? кого вы любите?» (Чем вы сыты?)…
И все же в самую первую встречу главной темой разговора были не столько литературные, сколько жизненные сюжеты, а именно — разрыв с Ходасевичем, о котором Берберова стала сразу рассказывать Набокову. Эту подробность сообщает в своей книге Брайан Бойд, ссылаясь на одно из набоковских писем жене, содержавших детальный отчет о его парижских днях и трудах[20]. Но если откровенность Берберовой, видимо, даже подкупила Набокова, то вопросы «что вы любите? кого вы любите? (Чем вы сыты?)…», которые начались позднее, показались ему утомительными, о чем в свою очередь он напишет жене:
Разговор был исключительно литературный, и меня скоро стало от него тошнить. У меня не было таких бесед со школьных времен: «Вы знаете? Вы любите? Вы читали это?» Одним словом, ужасно[21].
Конечно, этот отзыв выставляет Берберову в несколько комическом свете, но ее простодушие вполне объяснимо. Литературные разговоры она стала вести с Набоковым уже в самом первом своем письме, и его тогдашняя готовность их с жаром поддержать ее, безусловно, дезориентировала. Да и досада Набокова была вызвана, похоже, не только отсутствием особого интереса к предмету разговора, который, видимо, продолжал вращаться вокруг советской литературы, но и воспоминанием о допущенных в том же первом письме оплошностях[22]. Но чем бы ни было спровоцировано это досадливое чувство, оно было достаточно мимолетным: как уверенно пишет Бойд, исходя из тех же набоковских писем жене, Берберова Набокову «понравилась»[23].
Впрочем, если бы Берберова Набокову не «понравилась», он бы не виделся с ней так часто, как виделся в тот месяц с небольшим в Париже, месяц, плотно забитый множеством дел — издательских, семейных и светских. Встречи с Набоковым Берберова отмечала в своем дневнике, выдержки из которого она приводит в «Курсиве»:
Октябрь 22 — Набоков, в «Посл. нов.», с ним в кафе.
» 23 — Набоков. У Ходасевича, потом у Алданова.
» 25 — Набоков. На докладе Струве, потом в кафе «Дантон».
» 30 — Набоков. У Ходасевича.
Ноябрь 1 — Набоков.
» 15 — Вечер чтения Набокова.
» 22 — Завтрак с Набоковым в «Медведе» (зашел за мной).
» 24 — У Фондаминских. Набоков читал новое.
Сопоставление этих выдержек с оригиналом (дневник за 1932 год Берберова сохранила) демонстрирует ряд разночтений, но абсолютное большинство исправлений было сделано ею из чисто стилистических соображений. В частности, неизвестный западной аудитории «Сирин» превратился в «Курсиве» в «Набокова», а непонятная в данном контексте «Булонь» в «у Ходасевича». Из тех же соображений Берберова убрала не относящуюся к Набокову информацию, которой в оригинале было достаточно много.
Правда, иногда в разряд не относящейся к делу информации попадало и нечто существенное. В частности, из записи от 23 октября исчезли имена Терапиано, Смоленского и Вейдле с женой, а из записи от 30 октября — Мандельштама, Смоленского, Кнута и Бахраха, тоже приглашенных в эти дни к Ходасевичу. Таким образом, неизбежно выходило, что Берберова была единственной свидетельницей разговоров Набокова и Ходасевича — или, как сказано об этом в «Курсиве», «тех прозрачных, огненных, волшебных бесед, которые после многих мутаций перешли на страницы «Дара», в воображаемые речи Годунова-Чердынцева и Кончеева». Но в известном смысле Берберова и была единственной свидетельницей этих бесед: ведь никто, кроме нее одной, о них не написал.
Аналогичные умолчания, только выполняющие еще более деликатную функцию, можно обнаружить и в записях от 1 и 22 ноября: из первой исчезает имя Юрия Фельзена, а из второй — имена Фондаминских, тоже бывших в тот раз в «Медведе». Берберовой, очевидно, было важно подчеркнуть, что эти встречи с Набоковым проходили в основном наедине. Впрочем, о Фельзене она впоследствии упомянула, но о Фондаминских — не стала, хотя специально вернулась к эпизоду в «Медведе»:
Другой раз Набоков пригласил меня завтракать в русский ресторан, и мы ели блины и радовались жизни и друг другу, точнее: я радовалась ему, это я знаю, а он, может быть, радовался мне, хотя зачем было приглашать меня в «Медведь», если он мне не радовался?
Позднее, когда выйдет роман Набокова «Ада, или Радости страсти» (1969), Берберова добавит после «Медведя» короткую сноску, в которой сообщит, что этот ресторан «перейдет» впоследствии в «Аду», «превратившись в ночное кабаре». Сам Набоков это утверждение опровергнет, но Берберова сноску убирать не станет, хотя могла ее с легкостью вычеркнуть, готовя русское издание «Курсива». Похоже, что именно этой сноске она отводила особо важную роль, а почему — догадаться нетрудно: эротические коннотации «Ады» позволяли Берберовой ненавязчиво намекнуть на наличие такой составляющей и в отношениях с Набоковым. Наличие этой составляющей, похоже, подтверждают и набоковские вещи, только не «Ада», а «Весна в Фиальте» (1936) и «Истинная жизнь Себастьяна Найта» (1939), в героинях которых узнается Берберова.
Через два дня после «завтрака» в «Медведе» (на самом деле, как свидетельствует оригинал дневника, это был не завтрак, а ужин) они увидятся снова — на этот раз у Фондаминских, у которых Набоков остановился. Это было практически накануне его отъезда из Парижа, так что вечер был явно задуман как прощальный. Берберова упоминает, что Набоков что-то читал (что именно, она не уточняет), но после чтения они «долго сидели у него в комнате, и он рассказывал, как он пишет (долго обдумывает, медленно накапливает и потом — сразу, работая целыми днями, выбрасывает из себя, чтобы потом опять медленно править и обдумывать)…»
Правда, рассказ Набокова о том, «как он пишет» (если Берберова его точно запомнила и передала), не содержал никаких сокровенных признаний: примерно в тех же выражениях он поведал о своей писательской технике «всему Парижу» в опубликованном тремя неделями ранее интервью Андрею Седых[24]. Забыть об этом интервью Берберова не могла, но могла не придать ему большого значения, предпочитая интерпретировать их тогдашний разговор как еще одно свидетельство «особости» отношений, на продолжение которых она, очевидно, рассчитывала.
3
Сразу после отъезда Набокова из Парижа Берберова посылает ему свой новый роман «Повелительница», только что вышедший в берлинском издательстве «Парабола», и получает очень быстрый и очень любезный ответ. Набоков выражает благодарность за книгу, сообщая, что «с наслаждением к ней приступил», и передает просьбу Глеба Струве тоже прислать ему «Повелительницу», чтобы ее отрецензировать в «Slavonic Review»[25]. А кроме того — добавляет, что ему «ужасно приятно вспоминать Париж и всех милых людей, которых [он] там встретил», заканчивая новой в их эпистолярном обиходе фразой: «Целую вашу ручку»[26].
Этой нежной (при всей ее формальности) фразой Набоков будет и впредь заканчивать свои письма к Берберовой, хотя вскоре в их переписке наступит длительный перерыв, причем наступит по набоковской вине. Как это прямо следует из обиженного письма Берберовой, возобновившей переписку через два с половиной года, Набоков не ответил на ее очередное и, видимо, важное послание.
Конечно, можно назвать целый ряд обстоятельств, не располагавших Набокова к писанию писем в течение этих двух с половиной лет: межреберную невралгию, терзавшую его всю зиму 1933 года, работу над «Даром» и — параллельно — над несколькими другими вещами, упорные, но не особенно плодотворные попытки пробиться на французский и англо-американский рынок, ситуацию в Германии, заставлявшую вплотную задуматься о переезде в другую страну, наконец, рождение сына… Однако известно, что эти обстоятельства не мешали Набокову находить время и силы писать другим своим знакомым пространные письма, в том числе Ходасевичу[27].
Но Берберовой почему-то Набоков писать перестал, что, на первый взгляд, мало вяжется с тем вниманием, которое он проявлял к ней в Париже. Да и написанное после Парижа письмо было крайне галантным, но в этом, похоже, как раз и было дело. Набоковская галантность могла спровоцировать Берберову на слишком пылкий ответ, а эта пылкость — не на шутку его испугать[28]. Ведь то, что Берберова была склонна в иных ситуациях проявлять существенный напор и очень мало считаться с «условностями», не вызывает сомнений; об этом свидетельствует история ее отношений с Ходасевичем, какой она предстает в описании очевидцев (например, в «Сумасшедшем корабле» Ольги Форш), а также в черновом варианте «Курсива»[29]. Нельзя исключить, что нечто подобное имело место и в случае Набокова, и он счел за лучшее ретироваться.
Но чем бы ни объяснялось набоковское молчание, Берберова не могла не чувствовать себя уязвленной. И все же в феврале 1935 года она решает восстановить отношения. Правда, она знала от общих знакомых, что Набокову живется очень трудно, тогда как ее собственные обстоятельства сложились к тому времени самым завидным образом. Берберова встретила Николая Васильевича Макеева, который стал ее вторым мужем и с которым, как она пишет в «Курсиве», она была очень счастлива. В этом фактически уже свершившемся браке (де-юре он будет оформлен несколько позднее) у Берберовой появилась и материальная стабильность — впервые за все эмигрантские годы. Да и в творческом плане она находилась на явном подъеме, недавно закончив одну из лучших своих книг — биографию П. Чайковского, обещавшую серьезный успех. Так полагали и многие знакомые Берберовой, в том числе профессорствующий в Гарварде М. Карпович. Он не только крайне лестно отозвался о напечатанных в «Последних новостях» главах «Чайковского», но и свел Берберову с литературным агентом в Нью-Йорке[30]. Агент взялся предложить ее книгу американским издателям, а попутно спросил Берберову о других достойных русских авторах, и она назвала Набокова.
Этот разговор дал Берберовой непосредственный повод для возобновления переписки с Набоковым, хотя до того, как перейти к сути дела, она позволяет себе высказать обиду. «Простите краткость и сухость этого письма, — пишет Берберова в первых же строчках, — после такого большого перерыва и обоюдного молчания, может быть, следовало бы более пространно ознакомить Вас с моей жизнью и Вас спросить о Вашей, но я очень не люблю делать первое и не верю, что Вы мне найдете времени ответить «вообще»…»[31]
Правда, на поверку письмо Берберовой не оказалось ни особенно кратким, ни особенно сухим, разве что нарочито деловым, да и то поначалу. «Не надеясь особенно и без всяких видов на близкие миллионы, — не без наивной покровительственности наставляет Берберова Набокова, — пошлите ему Ваши книги («К[ороль] Д[ама] В[алет]», «З[ащита] Л[ужина]», «С[amera] О[bscura]» и даже «О[тчаяние]») и напишите письмо о том, кто Вы, что Вы, с каких пор пишите (упомянув, что это я Вас осведомила обо всем этом), и что найдете нужным. Может быть, выйдет толк. Со своей стороны, я Вас «отрекомендовала», как могла…»[32]
Но с каждым следующим словом тон Берберовой становится все мягче, а кончается письмо уже на откровенно ласковой ноте:
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2013